https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Помидоры были крупные, тяжело и плотно налитые, теплые еще дневным теплом. Антон впился зубами и губами в первый же сорванный помидор – и это доставило ему такое наслаждение, что потом, всю свою жизнь, он вспоминал это мгновение, и ему казалось, что вкуснее и сочнее помидоров он больше уже никогда не встречал, да и таких, наверное, не может быть.
Пройдя назад по ерзающими под ногами бревнышками с полным ведром, он наткнулся на странного солдата в гимнастерке без погон, без пояса, расстегнутой на все пуговицы на груди. Как ни темно было в кустарнике на берегах ручья, а свет неба позволил Антону разглядеть и фигуру солдата, и то, что он распоясан, а грудь его распахнута. А солдат разглядел Антона и то, что в руке у него ведро, полное помидоров и огурцов.
– Дай-ка, друг, куснуть! – сказал солдат, протягивая руку к ведру.
– Да вон, за мостиком, полно. Иди и кусай там, сколько влезет, – показал рукой Антон на поле с огородными грядками.
– Мне туда не перейти, – сказал солдат. – Я уже пробовал. Чуть не утоп тут в трясине. Понимаешь, я сейчас спирту хватанул, а харч нам еще не подвезли, зажевать нечем.
– В таком случае – жуй! – Антон поставил ведро на землю между собой и солдатом. Ему стало интересно: что ж это за парень такой, из какой такой части: и распоясан, как арестант на гауптвахте, и без пилотки; до передовой – сто шагов, а он на ногах едва стоит…
Солдат вонзился в помидор с жадностью, совсем так, как за несколько минут до этого Антон. Он глотал его жижу с присвистом и прихлебом, громким чавканьем, какое можно услыхать только в свином хлеве.
– Еще один возьму, не возражаешь? – не дожевав до конца, он уже потянулся рукой к ведру за вторым помидором.
– Бери на здоровье.
– А сольцы у тебя нет?
– Ну, брат!.. – рассмеялся Антон. – Тебе еще и сольцы подай! Может, еще и салфетку попросишь?
– Салфетку не надо, у меня вот салфетка, – показал парень свою пятерню с растопыренными пальцами и вытер ею мокрый рот. – Хороша закусь! – подвел он итог, отирая ладони прямо о грудь гимнастерки. – Удачно ты мне встретился. Пойдем, я тебе плесну, у меня во фляжке еще бултыхается. Тут рядом совсем, и полста шагов не будет…
– Спасибо, – отказался Антон. – Солдаты ждут. Сам выпей.
– Конечно, выпью, – согласился расхристанный и уже начавший заметно пьянеть солдат. – Выпить надо непременно. А то ведь, может, больше не придется.
– Почему же?
– Так мы ж ведь штрафники. Нам завтра он ту высоту брать, – махнул он рукой за ручей, где безжизненно-белым, меловым светом горели немецкие «люстры». – А их, – подчеркнул он голосом, чтоб было понятно, кого он имеет в виду, – так просто не согнать. Их уже десять дней с этих высот сбить не могут. Тут сто атак было. Но мы их собьем, нам по-другому нельзя.
– А много ли вас?
– Много. Триста восемь человек. Батальон. Это сила. На обычный счет – увеличивай втрое. У нас и майоры, и полковники даже. Все без погон, ордена поотнимали, всего лишенные. Всех прежних заслуг и званий. У нас даже летчик есть один, истребитель, два Красных Знамени носил, а теперь вместо них на кителе дырочки… Ты это представляешь: десяток «мессеров» в землю вогнал, а его… Половина батальона – сталинградцы, Сталинград прошли. Ты представляешь, что это такое: Сталинград удержать, на самом обрыве над Волгой! А с тебя за какую х…ню дурацкую – погоны домой, ордена и медали – долой… Мы сюда еще вчера пришли. Солнце садилось. Наш командир, он тоже штрафной, показал нам на холмы, говорит: ребята, видите эти горки? На них лежат наши погоны и ордена. Взойдем наверх – опять они будут у нас на плечах и груди. А не взойдем, так лучше не жить. Так что – вот так, браток!
– А сам ты кто по званию?
– Я-то? Я сержант младший. На Волховском две зимы нос и пичушку морозил. А вышел из госпиталя, прибыл в часть – ну, неохота мне опять в свое сержантское ярмо влезать. Все на тебя ездят, все погоняют. Назвался старшиной. Часть чужая, никто меня не знает, в документах подправил. И пошло дело, поехало. У старшины все хозяйство роты в руках. И сыт он, и пьян, и нос в табаке… И начальство всегда довольно, потому как себя не забываешь и про начальство помнишь, порядок есть порядок, супротив переть – это как против ветра с…ть. А потом явился один тип, где я раньше служил, да на беду – ссорились мы с ним. Я ему даже в рожу однажды крепко заехал. Ну и стукнул он на меня. Раз, два – следствие, суд, «самовольное присвоение звания», статья такая-то, параграф такой-то… Но завтра этой истории конец. Или – или. Или голова в кустах, или грудь в крестах… Ну, что, пошли, выпьем? Тебе ж ведь тоже на эти горки. Ты с какого года?
– Двадцать третьего, – ответил Антон.
– И я двадцать третьего! Ровесники. Героический год, весь на передовой оказался. Вот за это и выпьем. И чтоб нам на горках тех встретится – живыми и без царапины!
– Вот там тогда и выпьем, – нашел, как открутиться от штрафника, Антон. – Ты сбереги на завтра.
– Да если вправду так повезет, что живые да встретимся, – я там из-под земли достану. Мы там с тобой шнапса ихнего дернем! – озарила штрафника внезапная мысль. – У них там его, знаешь, сколько! Они дух свой шнапсом поддерживают. А без шнапса они разве десять дней на этих горках усидели бы?!
40
В середине ночи всех прибывших в Пересечное солдат стали тихо переводить на позицию, с которой должна была начаться атака.
Голое ровное пространство, лежавшее между окраиной села с ручейком, поблескивающим в густой болотной траве, сплетенном ветвями кустарнике, и холмистой возвышенностью с линией немецкой обороны, посередине пересекала насыпь железнодорожного полотна. Шпал и рельс на ней не было; кто, когда и почему их снял – никто из военных не знал, да этим и не интересовались, ибо не было нужно. Вначале, когда наступление советских частей докатилось до Пересечного и село было с ходу занято, насыпь стала оборонительным рубежом для немцев. Они укрепились на обратной ее стороне: вырыли стрелковые ячейки, блиндажи, наверху поставили пулеметы – и упорно держались на этой позиции несколько дней. Из-за насыпи их все же выбили, они отошли на возвышенность, там им было гораздо удобней и выгодней: село Пересечное, просторное поле между возвышенностью и селом были полностью открыты им для обзора и обстрела. А за насыпью, примерно так же, как немцы до этого, накопав ячейки, блиндажи, устроив пулеметные гнезда, укрепились наши. Отсюда начинались атаки на холмы, безуспешно кончавшиеся и приносившие только потери, потому что у немцев было много пулеметов, за вершиной холмов, на обратном скате, стояли минометные батареи и пушки, стрелявшие, не скупясь в расходовании снарядов и мин, и всегда метко.
Прибывшая в Пересечное и прилегающую к селу местность 214-я дивизия должна была совершить то, что не смогли сделать в предыдущие дни находившиеся здесь измотанные, обескровленные полки других дивизий.
Командиры знали, что немцы, обнаружив переброску свежих резервов к железнодорожной насыпи, означающую приготовления к новой атаке, непременно откроют по окраине села, ракитнику вдоль ручья и полю возле него сильный минометный огонь, поэтому строжайше приказали соблюдать осторожность, тишину и маскировку. Но бесшумное передвижение в темноте большой массы войск всегда невозможно. Несмотря на запрещение – все равно звучали отдельные голоса; трещали под сапогами сучья, громко хлюпала грязь; кто-то оступался, падал – и вырывался заглушенный невольный вскрик, сдержанное ругательство. Стучали приклады винтовок о ручки привешанных к поясам лопат, звякали котелки, что-то тренькало в заплечных солдатских «сидорах»; шумно дыша и тоже спотыкаясь, давя в себе вырывающуюся ругань, пулеметчики волокли станковые пулеметы, разделив их надвое: на «тело», то есть ствол с кожухом для охлаждающей воды, и на станок с колесами. И то, и другое – по два пуда весом в добавление к пуду собственного, личного снаряжения: винтовке с патронами в подсумках, трем ручным гранатам в особой сумочке на поясе, лопате, вещевому мешку за спиной, противогазу на лямке через плечо.
Бойцы взвода, в котором находился Антон, двигались, как вся пехота: цепочкой, друг за другом, касаясь одной рукой вещевого мешка впереди идущего – чтоб не оторваться в темноте от своих, не уклониться в сторону.
С холмов по-прежнему на тонких огненных стебельках поднимались пронзительно-яркие бутоны осветительных ракет: сине-зеленых, голубовато-белых, чисто белых, как комок только что выпавшего снега. В двух-трех местах над обширной луговиной висели, замерев, не двигаясь, роскошные, годящиеся в любой королевский или царский дворец «люстры». Эта иллюминация совершалась в полной тишине, полном безмолвии черной, как сажа, ночи. Даже звезд не было видно над головой, их гасил, скрадывал едкий химический свет немецких ракет. Ни одного выстрела не раздавалось с холмов, находящиеся там немцы спали – кроме дежурных и наблюдателей. У них было все по правилам: ночью они должны хорошо отдохнуть, дать передышку своим нервам, глазам, ушам, чтобы с рассветом быть в боевом, полностью активном состоянии.
Антон следил за бойцами, составлявшими его отделение: не отстал ли, не потерялся ли кто? Маленькие, смуглые Алиев и Бисенов были совсем неразличимы во мраке. Иногда Антону казалось, что их нет. Антон окликал: «Алиев?!» В ответ из темноты раздавалось: «Я здесь, командир!» «Бисенов?!» – «И Бисенов здесь, командир!» – отвечал за земляка Алиев. Его голос звучал всего в пяти-шести шагах сзади, но сколько Антон ни напрягал глаза – там по-прежнему только клубилась густая темь.
Внутри, под «ложечкой», Антона давило неприятное, сосущее чувство. Оно появилось давно, еще на подходе к фронту. Еще до того, как прилетел издалека снаряд и разорвался в середине идущего впереди взвода. Это чувство было уже знакомо Антону по другим его пребываниям на передовой. Он знал, что то же самое испытывают все остальные – и солдаты, и командиры, даже те, кто держится браво, как будто страх им вовсе незнаком. Это сосущее, муторное чувство означало ожидание своей судьбы, ожидание того, что назначено и непременно случится: ранение или смерть. Если смерть – это лучший исход, это просто ты был – и тебя нет, и у тебя – ничего: ни боли, ни муки, ни тяжких, мучительных дум. А вот ранение… Куда? Какое? А если ты сделаешься калекой: без ног, без рук… Или станешь слепым… В двадцать лет! Все при тебе: все твое тело, мозг, ты все понимаешь, осознаешь, бегут мысли, ты думаешь, всплывают картины того, что когда-то ты видел, а в глазах – тьма… Навсегда, навечно – только тьма…
А ведь что-то обязательно произойдет, случится. Не может не произойти. С передовой уходят только так: или в землю, или в госпиталь. По-другому не бывает: на передовой – и без царапины! На передовой – если только не мертвое затишье, когда никакой войны, а только лишь нудное, изнурительное сидение в окопах, неделями не просвистит ни одной пули, не прошепелявит свою грустную песню ни один волчком врезающийся в воздух чугунный пудовый снаряд, – на передовой, особенно в наступательные бои, расход людей истребительный, такой же, как боезапаса. С ночи у минометчиков, пулеметчиков, пушкарей – полный боекомплект, а то и больше, кажется – куда столько, не потратить, а началось дело, загорелось, да жаркое, какого и не ждали – и вот уже счет запасам на десятки, единицы штук… С людским составом картина такая же: каждую ночь в каждый батальон, каждую роту – пополнение, иной раз даже до нормального числа, а к вечеру – опять безлюдье, опять воевать некому; на сто метров фронта – три-пять пехотинцев всего… Только что названия: взвод, рота, батальон, а во взводе – десяток штыков, в батальоне – полсотня…
Первое, что увидел Антон, когда достигли крутой насыпи отсутствующей железной дороги, был раненый лейтенант, которого перевязывала молоденькая медсестра, почти девочка, с челочкой из-под пилотки. Раненый лежал на спине, на измазанной его кровью плащ-палатке, на которой его выволокли с поля по другую сторону насыпи. Он был ранен еще утром, отползти назад, выбраться к своим он не мог, приволочь его было тоже невозможно из-за непрерывной и меткой пулеметной стрельбы с холмов, приволокли его только теперь, под покровом ночи. Двое солдат держали над ним плащ-палатку, закрывая свет жужжащего динамикой электрического фонарика, которым действовал третий. А сестра бинтовала. У раненого была обмотана марлей вся голова, торчал только нос и была оставлена дырочка для одного глаза. Кисти рук представляли толстые белые култышки. Брюки были срезаны до голенищ сапог – чтобы забинтовать оба колена. Только что наложенные бинты алели свежей, просачивающейся кровью. Девочка-медсестра действовала быстро, ловко, было видно, что у нее уже немалый опыт, на перевязках она набила руку, ничем ее уже не испугаешь, ни перед чем в своем деле она уже не встанет в тупик, но губы ее были крепко сжаты, вся она была, это виделось отчетливо, предельно напряжена, душа ее страдала муками, болью молодого парня, который без воды и помощи, истекая кровью, пролежал среди убитых половину суток, и не один раз, наверное, простился с жизнью. Да и сейчас было спорно – сможет ли он удержаться в живых после всего, что он вынес, что ему досталось.
Под ногами идущих солдат скрипели пустые винтовочные гильзы, вминаясь в песок, в землю, звякали, отскакивая в стороны. По-другому, но тоже звякали и отлетали опорожненные консервные банки из-под «второго фронта» – американской свиной тушенки, покоробленные, пробитые пулями диски к ручным дегтяревским пулеметам. Передние спотыкались о телефонные провода, путались в них ногами, и тогда по солдатской цепочке от головы к хвосту катилось приглушенное, вполголоса, предупреждение: «Осторожно, провод!», «Осторожно, провод!»…
В глубокой нише, врезанной в насыпь, сидели те, кто протянул эти провода и, быстро вращая ручки позванивающих аппаратов, проверяли исправность связи: «Белка», «Белка», я «Кролик», я «Кролик»… Раз, два, три, четыре…»
На скате, слившимся воедино, неразличимым в деталях пятном темнела кучка солдат, достигших назначенного им места;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я