https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Santek/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Одинокий… У этого слова красивые очертания, а его начальная буква вздымает голову словно змея-покровительница. Мне никак не удаётся избавиться от пробуждаемой им ассоциации с яростным блеском бриллианта. Яростный блеск Вьяля… Бедняга… А почему, интересно, я не восклицаю: «Бедняжка Элен Клеман…»? Люблю поймать себя с поличным. В Марокко я была у крупных землевладельцев, добровольно покинувших Францию и полностью посвятивших себя своим обширным марокканским поместьям. Они сохранили такую забавную манеру при чтении газет набрасываться на слово «Париж» с аппетитом, с праздничными улыбками… Мужчина, родина моя, ты, значит, так и остаёшься главной моей заботой? Что же, я не против. Но только умрите здесь, заботы, малые летние влюблённости, умрите одновременно с тенью, что окружала мою лампу, – до меня докатывается рвущая свою нить крупного круглого жемчуга горделивая песня дрозда. Ещё сохраняющий ночную свежесть аромат сосен скоро рассеется в луч неумолимого солнца. Прекрасный час для того, чтобы войти в не совсем проснувшееся море, где каждое движение моих голых ног рвёт на поверхности, окрашенной в тяжёлый синий цвет воды, плёнку розовой эмали, и собирать водоросли для подстилки, которой я хочу защитить подножие молодых мандариновых деревьев!..
«Киска,
Сейчас пять утра. Я пишу тебе при свете моей лампы и свете пожара, совсем рядом со мной, напротив: это горит гумно госпожи Моро. Может его подожгли нарочно. Оно полно кормов. Пожарники уже здесь и топчут в моём садике клумбы, которые я приготовила для цветов и клубники. Огонь сыплется на мой курятник; какое счастье, что я не захотела разводить кур! Мне было бы отвратительно есть доверчивых, выкормленных мною кур или кормить ими кого-нибудь. Как прекрасен этот огонь! Не унаследовала ли ты мою любовь к катаклизмам? Увы, уже визжат и бегут во все стороны бедные крысы, спасаясь из горящего гумна. Наверное, они спрячутся а моём дровяном сарае. О прочем не беспокойся, ветер, к счастью, восточный. Представь себе только, если бы он дул с запада, я бы уже изжарилась. Коль скоро сама я помочь ничем не могу и поскольку речь идёт всего лишь о соломе, мне можно спокойно предаваться своей любви к стихиям, шуму ветра, вольному полыханию пламени… Сейчас, успокоив тебя своим письмом, я иду принимать свой утренний кофе и буду созерцать прекрасный огонь».
– Мне, конечно, неловко дарить вам такую незначительную вещицу… – повторяла Элен Клеман уже во второй раз.
Незначительная вещица, которую она мне вчера принесла, была этюдом моря в обрамлении двух кактусов-опунций: голубой кобальт на химической голубизне моря – этюд удачно построенный и всё же несколько тяжеловатый.
– Но ты ведь пришла мне его подарить?
– Да… Просто поскольку он голубой и поскольку вы любите окружать себя голубым всех оттенков… Но ужасно неловко дарить такие незначительные вещицы вам…
Значит, она видела у меня «значительные вещицы»? Я обвела рукой, показывая, что это не так… Поблагодарила её, и она осторожно поставила своё полотно на край одной из этажерок, где маленький тугой луч цвета молнии разрезал тень между двумя пластинками жалюзи. Полотно сверкнуло всеми своими голубыми красками, обнажив все уловки художника, подобно тому как выдаёт свои секреты под огнём прожектора загримированное лицо, и Элен вздохнула.
– Видите, – сказала она, – какой он неудачный.
– Что ты ставишь в упрёк этому этюду?
– То, что он мой, вот и всё. Если бы его сделал кто-нибудь другой, он был бы лучше. Трудно рисовать.
– Трудно писать.
– Правда?
Она мне задала этот банальный вопрос голосом, в котором прозвучали тревога, недоверие и удивление.
– Уверяю тебя.
В полумраке, который после обеда я всегда устраиваю с такой же тщательностью, как если бы составляла букет, глаза девушки стали тёмно-зелёными, волосы – менее светлыми, а под ними вырисовывалась, вызывая моё восхищение, шея: живого цвета красной глины, упругая, подвижная, длинная, какая обычно бывает у людей недалёкого ума, и в то же время плотная, говорящая о силе, напористости, уверенности в себе…
– Вы работаете, мадам?
– Нет, в это время никогда, по крайней мере летом.
– Значит сейчас я вам мешаю меньше, чем если бы пришла в другое время.
– Если бы ты мне мешала, я бы тебя выпроводила.
– Конечно… Хотите, я вам сделаю стакан лимонада?
– Нет, спасибо, но, может, ты хочешь пить сама? Извини меня, я кажется, плохо тебя принимаю.
– О!..
Она сделала неопределённый жест рукой, схватила и раскрыла какую-то книгу. Белая страница зажглась в луче, рассекающем мрак, и, как зеркало, отбросила своё отражение в потолок. Могучий летний свет овладевает для подобных игр любым предметом, вплоть до самого неподходящего, выхватывает его и либо возносит, либо губит. Полуденное солнце окрашивает в чёрный цвет красные герани и сбрасывает на нас совершенно отвесно печальный пепел. Бывает, что в полдень короткие тени у стен и под деревьями оказываются единственной чистой лазурью пейзажа… Я терпеливо ждала, когда Элен Клеман уйдёт. А она только подняла руку, чтобы пригладить ладонью волосы. Даже если бы я её не видела, по одному этому жесту я бы её себе представила блондинкой, блондинкой правильной и немного резковатой… При этом блондинкой взволнованной, нервничающей – в этом я не могла сомневаться. Она быстро опустила в замешательстве свою открытую руку, изящную, как ручка вазы, хотя и немного плосковатую между плечом и локтем.
– Элен, у тебя очень красивые руки.
Она улыбнулась, впервые с тех пор как вошла, и оказала мне милость, показав своё смущение. Дело в том, что, принимая невозмутимо от мужчин комплименты, касающиеся конкретных прелестей своего тела, женщины и девушки оказываются более чувствительными к женской похвале, которая их украшает одновременно и замешательством, и удовольствием, порой довольно сильным. Элен улыбнулась, потом пожала плечом.
– И что это мне даёт, при моей-то удачливости?
– Значит, это могло бы тебе что-то дать без твоей удачливости?
Я здесь использовала втихую тот самый приём вопросительного ответа, который порицала у Вьяля…
Она посмотрела на меня с откровенностью, которой благоприятствовал полумрак, превращавший её в молодую шатенку с тёмно-зелёными глазами.
– Госпожа Колетт, – начала она без большого усилия, – вы пожелали обращаться со мной и прошлым летом и сейчас, как с… действительно, как с…
– Подружкой? – подсказала я.
– Два дня назад я бы именно так и сказала – как с подружкой. Я, вероятно, ещё бы добавила, что мне осточертели все эти миляги или что-нибудь в этом роде. Только сегодня меня на жаргон не тянет. С вами, госпожа Колетт, меня никогда не тянет на жаргон.
– Элен, я вполне обойдусь и без него.
Этот ребёнок нагревал мою прохладную комнату, а её взволнованность сгущала воздух. Сначала я сердилась на неё только за это и за то, что она укорачивает мой день. К тому же секрет Элен мне был уже известен и я боялась заскучать. Слушая воскрешённую моим вниманием саранчу, которая распиливала летний зной на мельчайшие кусочки, я в мыслях ускользала на раскалённый глинобитный пол террасы… Резким движением я распахнула свои органы чувств навстречу всему тому, что сияло по ту сторону жалюзи, и тут же без промедления выразила своё нетерпение, воскликнув: «Элен, ну и..?», что сформировавшаяся женщина восприняла бы как едва замаскированное прощание. Однако Элен – это девица в полном смысле этого слова, что она тут же мне и доказала. Она набросилась на это «ну и..?» с доверчивостью животного, на которого ещё никогда не ставили капкан, и начала:
– Ну и вот, мадам, я хочу вам показать, что я достойна доверия… в общем, того приёма, который вы мне оказали. Я не хочу, чтобы вы считали меня вруньей или… В общем, госпожа Колетт, это верно, что я живу совершенно независимо и что я работаю… Но всё-таки вы достаточно знаете жизнь, чтобы понять, что бывают такие не слишком весёлые часы… что я тоже женщина, как и другие… что нельзя избежать каких-то симпатий… каких-то надежд, и вот как раз эта-то надежда меня и обманула, поскольку у меня были основания верить… В прошлом году, здесь же, он мне говорил, и совершенно недвусмысленно…
Не столько из хитрости, сколько чтобы дать ей передохнуть, я спросила:
– Кто?
Она его назвала как-то очень музыкально:
– Вьяль, мадам.
Упрёк, который можно было прочитать в её глазах, относился не к моему любопытству, а к тому лукавству, которое, по её мнению, было ниже нашего достоинства. Поэтому я запротестовала:
– Я, милая моя, хорошо понимаю, что это Вьяль. Только… что же нам с этим делать?
Она замолчала, приоткрыв рот, прикусила свои пересохшие губы. Пока мы говорили, упругое древко солнца, усеянное пылинками, приближалось к ней и стало ей жечь плечо, а она шевелила рукой, отгоняя ладонью, как муху, печать света. То, что ей оставалось сказать, не выходило из её губ. Ей оставалось сказать мне: «Мадам, я полагаю, что вы являетесь… подругой Вьяля и что поэтому Вьяль не может меня любить»
Я бы охотно ей это подсказала, но секунды шли, и ни я, ни она не решались говорить. Элен немного отодвинула своё кресло, и лезвие света скользнуло по её липу. Я была уверена, что через мгновение вся эта юная планета – открытые, закруглённые, лунообразные лоб и щёки – растрескается, оказавшись во власти подземных толчков рыданий. Белый пушок, обычно лишь слегка заметный, увлажнился вокруг рта росой волнения. Элен вытирала виски концом своего разноцветного шарфа. Бешенство искренности, дух отчаявшейся блондинки исходил от неё, хотя она и сдерживалась изо всех своих сил. Она меня умоляла понять, не заставлять её говорить; но я внезапно перестала заниматься ею как Элен Клеман. Я ей нашла место во вселенной, посреди тех белых зрелищ, коих анонимным зрителем либо горделивым дирижёром я была. Эта честная жертва одержимости никогда не узнает, что в моей памяти она оказалась достойной встретиться со слезами наслаждения подростка, – с первым ударом тёмного огня, на заре, по вершине голубого железа и фиолетового снега, – с цветовидным разжатием сморщенной руки новорождённого, – с эхом единственной, долгой ноты, вырвавшейся из птичьей гортани, сначала низкой, а потом такой высокой, что в момент, когда она оборвалась, она уже казалась мне скольжением падающей звезды, – и с теми языками пламени, моя самая дорогая, с теми растрёпанными пионами пламени, которые пожар развевал над твоим садом… Довольная, Ты сидела за столом счастливая, с чайной ложечкой в руке, «поскольку речь шла всего лишь о соломе»…
Впрочем, я охотно вернулась к Элен. Она лепетала, вся запутавшаяся в своей неуютной любви и в своём почтительном подозрении. «А, ты здесь!» – чуть было не сказала я ей. Видение с трудом превращалось в плоть. Она говорила о стыде, который испытывала, о своём долге отойти «в сторону», упрекала себя в том, что нанесла мне сегодня визит, обещала «никогда больше не возвращаться, потому что…». Она с жалким видом крутилась вокруг окончательного вывода, натыкаясь на четыре или пять колючих, ужасных, непреодолимых слова: «Потому что вы… подруга Вьяля». Ведь сказать «любовница» она не осмеливалась.
Момент, который её всю осветил, прошёл у неё быстро, и я теперь смотрела, как мои воспоминания съёживаются, гаснут, чернеют…
– Если бы, мадам, вы сказали мне хотя бы одно слово, только одно слово, хотя бы чтобы выставить меня за дверь… Я не имею ничего против вас, мадам, я вам клянусь…
– Но ведь и я, Элен, ничего не имею против тебя…
И вот тебе пожалуйста, слёзы. Ах уж эти мне большие девы-лошади, которые без колебания отправляются одни в дорогу, водят машину, курят грубый табак и почём зря рычат на родителей.
– Ну, Элен, Элен…
Ещё и сейчас, описывая это, я испытываю страшное отвращение к тому, что сегодня – полночь ещё не наступила – произошло. Только теперь я отваживаюсь назвать причину своего смущения, своей краски, той неловкости, с которой я произнесла несколько простых слов: она называется робостью. Неужели можно ощутить её вновь, отказавшись от любви и от практики любви? Значит, это так трудно – произносить то, что в результате я всё-таки сказала этой залитой слезами просительнице: «Да нет же, милая, вы вообразили просто большую глупость… Никто здесь уже больше ни у кого ничего не берёт… Я вам охотно прощаю, и если я могу вам помочь…»
Славная девушка об этом даже и не мечтала. Она мне говорила: «Спасибо, спасибо», запинающимися губами славила мою «доброту», увлажняя мне руки своими поцелуями… «Не говорите мне «вы», мадам, не говорите мне "вы"»… Когда я открыла ей дверь, на пороге её всю обняло спустившееся солнце: её белое помятое платье, её опухшие глаза, её самоё, чуть-чуть смеющуюся, вспотевшую, снова попудрившуюся, может быть, трогательную… Однако, стоя лицом к лицу с этой юной полной смятения Элен, я пребывала во власти своей злополучной робости. Смятение не является робостью. Напротив, это своего рода бесцеремонность, сладострастие самоуничтожения…
Этот день мой не стал для меня приятным днём. Я надеюсь, у меня ещё есть впереди много-много дней, но я уже не хочу тратить их понапрасну. Несвоевременная робость, слегка увядшая и горькая, как всё то, что остаётся нерешённым, двусмысленным, бесполезным… Ни украшение, ни хлеб насущный…
Слабый, молчаливый сирокко прогуливается из одного конца комнаты в другой. Он так же мало способен освежить комнату, как какая-нибудь сидящая в клетке сова. Как только я расстанусь с этими страницами цвета светлого дня в ночи, я пойду спать во двор, на матрасе из рафии. Над головой тех, кто спит под открытым небом, вращается весь небосвод, и когда, проснувшись раз-другой до рассвета, я обнаруживаю бег крупных звёзд, не оказавшихся на прежнем месте, то испытываю лёгкое головокружение… Иногда конец ночи столь холоден, что роса в три часа прокладывает себе на листьях дорожку из слёз, а длинная шерсть ангорского одеяла серебрится как луг… Робость, у меня был приступ робости. А всего-то и нужно было – поговорить о любви, снять с себя подозрение… Ведь боязнь смешного – даже моя собственная – имеет пределы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я