https://wodolei.ru/catalog/mebel/podvesnaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И всё равно для этого понадобилось, чтобы несколько молодых заводских рабочих и два моряка отодвинули, освобождая для нас место, свои котовьи ягодицы и свои наполненные анисовой настойкой стаканы. Элен Клеман прижала своё голое плечо, бедро и длинную ногу к отполированному, как ценное дерево, молодому морскому животному, сделав это со спокойствием девушки, которой никогда не доводилось оказаться на пустынной дороге в овраге, в трёх шагах от совершенно незнакомого человека, безмолвного, неподвижного, раскачивающего руками. Некоторые мужчины принимают у Элен за бесстыдство то, что является всего лишь устойчивой невинностью. Она проворно встала и пошла танцевать с синим матросом, который танцевал, как танцуют здесь все парни, то есть без слов, высоко подняв лицо, на котором ничего нельзя прочитать, и держа свою партнёршу в тесном, лишённом эмоций объятии.
Вокруг этой прекрасной пары крутились, перенося все неудобства отвратительного освещения, несколько старожилов этого побережья: двое шведов – муж и жена, брат и сестра? – выдержанных от лодыжек до волос в едином бледно-румяном цвете, массивные, выполненные по принципу минимума телесной отделки чехословаки, две или три немки нового образца, худые, полуголые, смуглые и горячие на вид. Все эти цветные пятна выделялись на тёмном фоне подростков без белья с шеей, схваченной тонким чёрным трико, синих, как ночь, матросов и героев танца – грузчиков с тартан, плотных, лёгких, отливающих красноватой медью… Они вальсировали друг с другом, привлекая нездоровое внимание публики, пришедшей издалека, чтобы на них посмотреть. Два друга, близнецы по росту, по лёгкости ног, по сходству улыбок, которые за всё лето не удостоили приглашением ни одну из «парижских шлюх», присели отдохнуть рядом с нами, приняли от Большого Деде, который ими восхищался, бутылку газированной воды, ответили на нескромный вопрос: «Мы танцуем друг с другом, потому что девушки танцуют недостаточно хорошо» и пошли снова выделывать фигуры, сплетая руки и колени.
Исступлённая брюнетка с прямыми волосами, в жёлтой косынке на шее, прикатившая на автомобиле прямо с соседнего пляжа, чокалась животом с каким-то сдержанным рабочим, который, держа её за талию, казалось, не видел её. Обольстительный чёрный молодой негр в серой разорванной рубашке из бумазеи, словно прикреплённый к другому, тоже чёрному молодому человеку с тонким, пустым, нематериальным лицом, выглядевшим более белым из-за красного платка, высоко, под самым ухом затянутого на шее, оказываясь поблизости, бросал нам вызывающие взгляды, а мулат в форме молота – безмерные плечи, способная пройти в подвязку талия – нёс на своей груди, приподняв над полом, почти уснувшего от вращения мальчишку, голова которого болталась, а руки висели…
Никакого другого гама, кроме шума мелкой монеты, посуды и домино, сливающегося со звуками механического пианино. На Мол приходят не для того, чтобы беседовать, и даже не для того, чтобы напиваться. На Молу танцуют.
Открытые окна впускали запах дынных корок, плавающих в водах порта; между двумя половинками танго долгий вздох означал, что какая-то волна, родившись в открытом море, заканчивала своё существование в нескольких шагах от нас.
Мои молодые спутницы смотрели, как кружатся мужские пары. В их слишком пристальном внимании я могла прочитать одновременно и недоверчивость, и свойственную им тягу к загадкам. Большой Деде, прищуривая свой зелёный глаз, спокойно наслаждался зрелищем, наклонял голову в сторону, время от времени приговаривая:
– Прелестно… Прелестно. В этом уже есть что-то гнилое, но это прелестно. Следующим летом они будут танцевать, потому что Вольтерра будет смотреть, как они танцуют.
А маленькая цыганка Вильбёф вертелась, как венчик цветка. Мы воздерживались от разговоров, одурманенные кружением и неприятным освещением. Ветер танца приклеивал к потолку вуаль дыма, который при каждой паузе пытался опуститься вниз, и я припоминаю, что была довольна почти полным отсутствием мыслей, своей готовностью слушать эту дроблёную музыку, белым местным вином этого года, согревающимся сразу, как только его наливали в стакан, усиливающейся жарой, которая всё больше наполнялась запахами… Сначала преобладал грубый табак, потом он отступил перед зелёной мятой, которая посторонилась, давая дорогу шероховатому духу смоченных в рассоле одежд; когда же рядом оказывался затянутый в маленький трикотажный полукафтан без рукавов коричневый торс, то распространялся аромат сандаловых стружек, а хлопающая дверь погреба выпускала пар капающего на песок вина… Меня поддерживало сильное дружеское плечо, и я дожидалась, когда пресыщение вернёт мне силу и желание подняться, вернуться в своё тесное царство, К моим обеспокоенным кошкам, к винограднику, к чёрным шелковицам… Я дожидалась только этого… ещё минуту, и я ухожу… только этого, право же…
– Нет, – произнесла молодая женщина цвета корицы, – сегодня вечером нам был бы нужен Вьяль.
– Отвези меня домой, Элен, – сказала я, вставая, – ты ведь знаешь, что я не могу водить ночью.
Я помню, что она везла меня очень медленно, объезжая столь привычные нам камни и ямы, и что, приехав, она направила фары так, чтобы они освещали аллею. По дороге она мне говорила о танцах, о температуре и о просёлочных дорогах таким сдержанным, таким полным внимания и предупредительности тоном, что, когда она рискнула обеспокоенным голосом у меня спросить: «Разве эти две ямы не засыпали ещё три года назад?», то у меня было искушение ей ответить: «Нет, Элен, спасибо, сегодня вечером банки мне не нужны, и я обойдусь без бромовой микстуры».
Я угадывала, что она была преисполнена рвения и заботливости настолько, как если бы трогала на мне какой-то безболезненный ушиб, какое-то не замечаемое мною самой кровотечение. Желая её поблагодарить, я ей сказала, когда она выскочила, чтобы открыть мою решётку, у которой нет замка, а я опускала на землю свою одряхлевшую брабантскую суку:
– Сегодня вечером, Элен, ты была великолепна, лучше даже, чем в прошлом месяце.
Она вся так и выпрямилась в свете фар от гордости:
– Правда? Я чувствую, госпожа Колетт, что это так и есть. И это ещё не всё! Это ещё только начало. Я думаю…
Она подняла палец вверх, как какой-то большой ангел войны, стоящий в центре белого ореола. Таинство рассеялось, когда она повернула голову в сторону «кубика»…
– Да?.. – сказала я неопределённо, уже торопясь по аллее, обуреваемая каким-то отвращением ко всему, что не было моим пристанищем, встречей с животными, свежим бельём, пещерой тишины… Однако Элен рванулась вперёд, схватила меня за локоть, и я не видела перед собой больше ничего, кроме двух необъятных синих, словно из чернила, теней, которые, лёжа и ползая по земле, ломались у основания фасада, вертикально взбирались по нему и жестикулировали на крыше:
– Мадам, это безумие, это глупо, и всё же без всякого на то основания… у меня предчувствие… что-то вроде большой надежды… Мадам, я вам очень признательна, вы знаете… Мадам, вы всё понимаете…
Её длинная тень дала моей более короткой тени какой-то нелепый поцелуй, который упал где-то в воздухе, и она убежала.
«Я разбирала сейчас бумаги в секретере нашего дорогого папы. И я обнаружила все письма, написанные мной из Дома Дюбуа после моей операции, и все телеграммы, которые ты ему посылала в течение этого периода, когда я писать ему не могла. Он всё сберёг, это меня так взволновало! Но ведь, скажешь ты мне, это же так естественно, что он их сохранил. И вовсе не так уж естественно, отнюдь, ты сейчас увидишь… После тех двух-трёх коротких поездок в Париж, которые я совершила незадолго до его смерти, чтобы повидаться с тобой, я находила моего дорогого Колетта похудевшим, с ввалившимися щеками, едва притрагивавшимся к пище… Ах! Что за ребёнок! Как жаль, что он меня так любил! Это его любовь ко мне одну за другой погасила все его прекрасные способности, которые он бы мог направить на занятия литературой и науками. А он предпочёл думать только обо мне, страдать только ради меня, и именно это я считала непростительным. Такая великая любовь! Какое легкомыслие! А что касается меня, то как же ты хочешь, чтобы я утешилась, когда я потеряла такого нежного друга?..»
Два часа идёт тёплый дождь, скоро он прекратится. Уже все небесные знаки взялись оспаривать друг у друга конец дня. Попыталась пересечь залив радуга; сломавшись на полпути о крепкую груду грозовых облаков, она потрясает в воздухе остатком великолепной арки, цвета которой умирают все разом. Напротив неё спускается к морю на ободьях, скреплённых расходящимися спицами, солнце. Растущая, белая среди дня луна колышется меж хлопьями освободившихся от своего груза облаков. Это первый за всё лето дождь. Что от него выиграет сбор винограда? Ничего. Виноград уже почти созрел. Ранняя заря предлагает его мне холодным, эластичным, покрытым каплями росы и полным сахара, который скоро брызнет на зубах…
Сосны фильтруют затихающий ливень; несмотря на их бальзам, несмотря на бальзам мокрых апельсиновых деревьев и дымящихся у кромки моря сернистых водорослей, падающая с неба вода придаёт Провансу запах тумана, подлеска, сентября, запах какой-нибудь центральной провинции. Это такая редкость – мглистый горизонт за моим окном! Я вижу, как пейзаж дрожит словно сквозь пелену слёз. Во всём – новизна и мягкое нарушение правил, даже в движении моей пишущей руки, в движении, которое так давно было только ночным. Но мне же надо было отпраздновать на свой лад приход дождя, и потом, на этой неделе у меня прихоть делать только то, что мне не нравится.
Ливень уходит к Морам. Все обитатели моего дома славят конец ненастья. Из кухни возносится благодарственный молебен, расцвеченный выражениями вроде «Ах ты Боже мой!», «Боже, помилуй!» и «Не могу, Иисусе!» На краю лужи Кошка собирает капли воды в свою маленькую кошачью ладонь и смотрит, как они струятся: так могла бы играть со своими бусами девушка… А вот Кот, который, успев забыть, что такое дождь, пока ещё его не узнаёт. Он изучает его, сидя па пороге, и по шерсти у него пробегает дрожь. На его чистом и глупом лице начинает появляться неопределённая улыбка. Если бы ненастье ещё продлилось, он бы непременно воскликнул, сияя от самодовольства: «Я понял! Я вспоминаю! Дождь идёт». А его дочь, эта бескостная дылда, которую в память о времени, когда ей было шесть недель, зовут Крошечкой, охотится независимо от того, идёт ли дождь или светит солнце. Она отягощена убийствами и по характеру не слишком общительна. Её шерсть, более светлая, чем то позволительно при её голубых кровях, напоминает белоснежное желе на черепичной крыше. За ней тянется хмельной запах птичьей крови, мятой травы, нагретого чердака, и собственная мать отстраняется от неё, как от лисы.
Достаточно мне перестать писать всего на одну неделю, как моя рука от письма отвыкает. Вот уже дней восемь или десять – как раз со времени отъезда Вьяля – у меня много работы… правильнее будет написать: я много работала. Я углубила, вычистила проходящую посредине канаву, которая отводит лишние зимние воды. «Гля, сейчас же не сезон!» – упрекала меня Дивина. Надо упомянуть и об утомительной прополке в твёрдой земле, и о мытье оплетённых стеклянных бутылей. Кроме того, я смазала маслом, начистила наждаком ножницы для сбора винограда. Три дня сильной жары продержали нас у моря и в море, позволив насладиться счастьем в его короткой, тяжёлой, свежей зыби. Едва высохнув, наши руки и ноги покрывались инеем мелкой соли. Однако, испытывая уколы солнца и покоряясь ему, мы чувствуем, что целится оно в нас уже из других точек неба. На заре теперь уже не эвкалипт, стоящий перед моим окном, делит надвое первый сегмент выходящего из моря солнца, а соседняя с эвкалиптом сосна. Сколько нас таких, наблюдающих за появлением дня? Это старение светила, которое каждое утро укорачивает свой ход, по-прежнему несёт в себе тайну. А моим парижским друзьям и тем парижанам, которые моими друзьями не являются, хватает и того, что закат надолго заполняет небо, занимает и увенчивает вторую половину дня…
Нужно ли здесь говорить о двух экскурсиях, в которые мы веселой оравой с удовольствием отправлялись и откуда с ещё большим удовольствием возвращались? Я люблю старые провансальские деревни, которые облегают вершины своих холмов. Развалины там сухие, здоровые, лишённые травы и зелёной плесени, и только плющевидная герань с розовыми цветами свешивается из чёрного зияющего уха какой-нибудь башни. Однако летом я быстро устаю, когда углубляюсь в сушу; очень скоро я начинаю тосковать по морю, по негибкому горизонтальному шву, соединяющему голубое с голубым…
Вот, мне кажется, и всё. Вы находите, что этого мало? Возможно, вы не ошибаетесь. Возможно, я не в состоянии нарисовать вам то, что и сама не различаю отчётливо. Иногда я смешиваю тишину и громкий внутренний шорох, усталость и блаженство, а сожаление почти всегда вырывает у меня улыбку. Со времени отъезда Вьяля я старательно упражняюсь в безмятежности и поставляю для неё, естественно, только материалы благородного происхождения, одни из которых беру в совсем недавнем прошлом, другие – в моём настоящем, которое просветляет, а лучшие – я их выпрашиваю у тебя, моя самая дорогая. Так что у моей безмятежности, сооружённой без участия стихийного гения, выражение лица получается не то чтобы неестественное, но оно выдаёт усилие, как те произведения, куда вкладывают слишком много рассудка. Я закричала бы ей: «Ну же! Напейся! Спотыкайся!», если бы была уверена, что опьянение будет весёлым. Когда Вьяль был здесь, два лета подряд, его присутствие… Нет, разговор о нём у меня не получится. Заботу похвалить Вьяля. которого ты не знала, я поручаю тебе, моя деликатная спутница.
«Я с тобой расстаюсь, чтобы пойти поиграть в шахматы с моим маленьким торговцем шерстью.
Ты его знаешь. Это тот маленький, толстый, жалкий человек, который весь день уныло торгует пуговицами и шерстью для штопки и не говорит ни слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я