https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/80x80cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Иногда, уже в полусне, он отдавал предпочтение тяжёлой груди, двум колышущимся глыбам плоти с чувствительными окончаниями. Такого рода желания, являвшиеся во время объятий и не оставлявшие его и позднее, исчезали после полного пробуждения и не посещали его среди дня. Они принадлежали исключительно короткому перешейку между кошмарами и сладострастными грезами.
От разгорячённого тела молодой женщины веяло нагретым деревом, берёзой, фиалками, сложным составом тёмных стойких запахов, долго сохранявшихся на ладонях. Эти душистые испарения рождали в Алене сильные противоречивые ощущения и не всегда возбуждали в нём желание.
– Ты как запах роз: отбиваешь аппетит, – объявил он однажды Камилле.
Она неуверенно взглянула на него с тем несколько стеснительным и задумчивым выражением, с каким принимала двусмысленные похвалы.
– Сколько же в тебе от людей тридцатых годов! – тихо молвила она.
– Меньше, чем в тебе, – возразил Ален. – Конечно же меньше. Я знаю, на кого ты походишь.
– На Мари Дюба. Уже слышала.
– Сильно ошибаешься, деточка! Ты напоминаешь, если не считать пробора посередине головы, всех дев, ливших слёзы на башне во времена Лоизы Пюже. Их слёзы капали на первую страницу романсов из твоего большого выпуклого глаза – слезам так легко соскальзывать на щёку с твоего припухлого нижнего века…
Одно за другим чувства обманывали Алена и выносили приговор Камилле. Но ему, во всяком случае, пришлось признать, что она умеет благожелательно отнестись к некоторым слетающим с его уст словам, словам неожиданным, не столько благодарным, сколько дерзким, в те минуты, когда, лёжа на полу, он окидывал её сквозь ресницы взглядом и судил, без снисхождения и поблажек, о её вновь обретённых достоинствах, о несколько однообразном, но уже изощрённо эгоистическом пыле столь юной супруги, как и о скрытых в ней возможностях. То были минуты озарения, совершенной ясности, когда Камилла старалась продлить полубезмолвие объятий, дрожь канатного плясуна, шатающегося над пропастью.
В сущности бесхитростная, она и не подозревала о том, что, наполовину обманутый корыстными подзадориваниями, страстными призывами и даже новоявленным бесстыдством полинезийского пошиба, Ален каждый раз овладевал женой последний раз. Он овладевал ею, как если бы затыкал ей рот ладонью, чтобы не кричала, или оглушал ударом по голове. Когда в полном облачении она усаживалась с ним в родстере, он уже не видел, как бы внимательно ни всматривался, того, что делало её злейшим его врагом, ибо, когда прекращалась одышка и сердце вновь билось ровно, он уже не был отважным юношей, который освобождался от одежд, чтобы повергнуть в прах женщину, делящую с ним ложе. Короткий обряд страсти, старание сочетать естественное с гимнастикой, притворная или истинная благодарность становились прошлым, тем, что, скорее всего, никогда уже не повторится. И тогда его вновь начинала тревожить главная забота, казавшаяся ему в чём-то почётной и естественной, вновь вставал перед ним вопрос, выдвигавшийся на первое, давно им заслуженное место: как сделать, чтобы Камилла не жила в МОЁМ доме?
Теперь, когда «работы» не вызывали в нём более враждебности, он искренне уповал на возвращение под родительский кров, на умиротворяющую жизнь близко к земле, неизменно обретающую опору в земле, в детишках её. «Здесь мне худо от воздуха. Ах! – вздыхал он. – Видеть изнанку листьев, птичьи брюшки…» Но тут же строго одёргивал себя: «Пастораль – не решение вопроса». Тогда он прибег ко лжи, неизменной своей союзнице.
В пополуденный час июльского дня, когда от солнечного жара плавился асфальт, он возвратился в свой удел, рядом с которым Нёйи являл зрелище безлюдных улиц, пустых трамваев и зевающих за заборами псов. Прежде чем покинуть Камиллу, он устроил Саху на одной из террас Скворечни, где было посвежее, испытывая смутное беспокойство, как всякий раз, когда оставлял вдвоём обеих своих женщин.
Сад и дом спали, железная калитка отворилась бесшумно. На лужайках пылали, разбросанные отдельными кучами, перезрелые розы, алые маки, первые цветы канн с их рубиновыми раструбами, тёмные венчики львиного зева. Новая дверь и два новых окна зияли сбоку в стене первого этажа. «Всё уже кончено», – отметил про себя Ален. Как в сновидениях, он ступал по траве.
Из полуподвала слышались голоса. Ален остановился, рассеянно прислушался. Такие знакомые голоса старых слуг, раболепных, по привычке брюзжащих.
Некогда они говорили «она» и «господин Ален», льстя белокурому мальчонке, малолетнему худенькому хозяину, его ребяческой властности. «Я был королём», – думал, грустно усмехаясь, Ален…
– Значит, вскорости ОНА будет ночевать тут? – явственно послышалось в полуподвале.
«Это Адель», – узнал Ален. Прислонившись к стене, он слушал разговор, не ведая угрызений.
– Само собой, – отвечал дребезжащим голосом Эмиль. – Только нескладно всё устроено в этой квартире.
Тут вступила горничная, седеющая бородатая женщина из басков.
– Ясное дело, коли в ванной слышно, что делается в туалете. Навряд понравится господину Алену.
– В последний раз, как ОНА приезжала, говорила, мол, ей не нужно занавесок в маленькой гостиной, потому как соседей нет со стороны сада.
– Соседей нет? А мы что же? Когда в прачечную носим? То-то нам будет видно, как ОНА устроится там с господином Аленом!
Ален догадался, что слуги тихонько пересмеиваются. Вновь раздался голос престарелого Эмиля:
– А может, ничего особо не увидим… Частенько придётся ей отбой-то давать. Господин Ален не из таковских, чтоб всякие там вольности себе позволять на диванах-то без поры, без времени…
Наступило молчание, слышно было лишь чирканье ножа по точильному камню. Но он ждал, привалившись к нагретой солнцем стене дома, в забывчивости отыскивая взглядом дымчатую шёрстку Сахи между пламенеющим кустом герани и ярким ковром лужайки.
– От ЕЁ духов у меня так голова болит, – возобновила разговор Адель.
– А платья-то? – с живостью подхватила Жюльетта-Басканка. – Настоящие модные дамы разве так одеваются? С её воображальством она больше смахивает на этих, какие из артистов. А уж горничную ОНА сюда притащит, как пить дать, из сиротского приюта, а не то кого и похуже…
Стукнула фрамуга, и голосов не стало слышно. У Алена обмирало сердце, тряслись ноги, и дышал он тяжело, как человек, вышедший живым из рук убийц. Он не испытывал ни удивления, ни гнева. Не было существенной разницы между его мнением о Камилле и приговором, вынесенным судом в полуподвале. Сердце сильно билось оттого, что он подло подслушивал, не был наказан за сию низость и неправедно собирал свидетельства сторонников, единомышленников своих. Ален отёр лицо и глубоко вдохнул воздух, точно ему стало вдруг дурно в этой обстановке всеобщего женоненавистничества, языческого поклонения единому мужскому началу. Вставшая после полуденного отдохновения мать опускала шторы в своей спальне и увидела его, стоящего под её окнами, прильнувшего щекой к стене. Вразумлённая материнской мудростью, она тихонько окликнула его:
– Что, мальчик мой? Уж не захворал ли?
Движением влюблённого юноши он через подоконник взял её руки в свои.
– Я совершенно здоров, мама… Вот, прогуливался и надумал заглянуть.
– И правильно надумал.
Она не поверила ему, но оба притворно улыбались друг другу.
– Мама, могу ли я обратиться к вам с небольшой просьбой?
– Денег, поди, нужно? Да и то сказать, в этот год вы стеснены в средствах, дети мои!
– Нет, мама… Хочу просить вас не говорить Камилле, что был сегодня у вас. Я ведь так зашёл, без особой надобности… То есть просто чтобы поцеловать вас, а раз так… И вот ещё что… хочу просить вашего совета. Но это между нами, хорошо?
Госпожа Ампара потупилась, погрузила пальцы в курчавые седые волосы свои, попыталась уклониться от доверительности.
– Ну, я не болтлива, сам знаешь… Но прежде взгляни, что у меня на голове делается! Ни дать ни взять старая бродяжка безродная… может быть, посидишь у меня в холодке?
– Нет, мама… Как вы думаете, есть ли какой-нибудь способ – хожу вот и всё об этом думаю – способ приличный, разумеется, какой бы всем по душе пришёлся, помешать Камилле поселиться здесь?
Сжимая материнские руки, Ален готов был к тому, что они дрогнут или попытаются высвободиться. Но они покоились в его ладонях, прохладные и гладкие.
– С молодыми мужьями такое случается, – проговорила мать с чувством неловкости.
– Простите, не понял?
– Да, да! У молодожёнов либо всё слишком уж хорошо, либо из рук вон плохо. Даже и не знаю, что лучше. А только всегда что-то да не так.
– Мама, ведь я вас не о том спрашиваю. Я спрашиваю, есть ли какой способ…
Впервые он терялся перед матерью. Она не помогала ему. Он раздосадованно отвернулся.
– Ты как ребёнок. Ссоришься с женой, бежишь в такую-то жару на улицу, являешься ко мне с разными вопросами… Ну почём я знаю!.. Такое решают только разводом… или переездом… или уж я не знаю как…
Едва начав говорить, она уже задыхалась, и Ален пенял себе лишь за то, что лицо её покраснело, что, произнесши всего несколько слов, она уже с трудом переводила дух. «На сегодня довольно», – благоразумно решил он.
– Мы не ссорились, мама. Просто я никак не могу привыкнуть к мысли… Мне не хотелось бы, чтобы…
Он неловко повёл рукой, показывал на сад, зелёную скатерть газона, усеянную лепестками дорожку под сводом розовых кустов, на дымчатое облачко пчёл над цветущим плющом, несуразный и свято чтимый дом…
Материнская рука, которую он задержал в своей ладони, сомкнулась, сжалась в твёрдый кулачок. Неожиданно он поцеловал эту чуткую руку: «Довольно, на сегодня довольно…»
– Я ухожу, мама. Господин Вейе позвонит вам завтра в восемь часов насчёт понижения курса акций… Я лучше выгляжу, мама?
Он поднял глаза, позеленевшие в тени тюльпанного дерева, запрокинув лицо, состроив по привычке, из любви к матери, а также из дипломатических соображений прежнее детское выражение; моргнул, чтобы глаза ярче блестели, обворожительно улыбнулся, шаловливо надул губы… материнская рука разжалась, просунулась в окно, коснулась Алена, ощупала на нём известные ей особо чувствительные у него места: лопатку, кадык, руку у плеча. Лишь проведя по нему рукой, мать проговорила:
– Немного лучше… Да, пожалуй, немного лучше… «Ей было приятно, когда я просил её что-то скрывать от Камиллы…»
Вспомнив последнюю материнскую ласку, он потуже затянул брючный ремень под пиджаком. «Я похудел, похудел. Нужно больше двигаться, только не в постели…»
Он шёл налегке, одетый по-домашнему. Засвежевший ветерок осушал тело, гоня перед ним горький запах пота, присущий блондинам и родственный запаху чёрного кипариса. Позади остался в неприкосновенности семейный оплот, подпольное неизменно союзное ему воинство, так что остаток дня должен был прожиться легко. Вероятно, до самой полуночи он будет, сидя подле тишайшей Камиллы, дышать вечерним воздухом, то отзывающимся лесной сыростью, когда они будут ехать меж дубрав, обведённых илистыми рвами, то веющим сухостью и запахом гумна… «И я принесу Сахе настоящего пырея!»
Он жестоко осуждал себя из-за кошки, тихонько жившей в своей высокой башне. «По моей вине она стала точно куколка бабочки!» В час супружеских игрищ она неизменно исчезала, Ален ни разу не видел её в треугольной спальне.
Питалась она кое-как, забывала свой выразительный язык, ничего более не требовала, и главным её занятием стало ожидание. «Снова она ждёт, ждёт за прутьями решётки… Меня ждёт».
Выходя на лестничную площадку, он услышал за дверями восклицание Камиллы:
– Тварь поганая! Чтоб ты сдохла!.. Что?.. Нет, когда скажете, госпожа Бюк… Осточертело мне это! Осточертело!
Последовало ещё несколько бранных выражений. Стараясь производить как можно меньше шума, Ален повернул ключ в замочной скважине, но не мог заставить себя подслушивать в собственном доме. «Подлая тварь? Какая тварь? Тварь в этом доме?»
Камилла в лёгком пуловере без рукавов и вязаном берете, каким-то чудом держащемся на самом затылке, яростно натягивала на обнажённые руки перчатки с раструбами. Видимо, она никак не ожидала возвращения мужа.
– Ты? Откуда ты свалился?
– Не свалился, а вернулся. На кого это ты ополчилась?
Уклоняясь от ответа и ловко отвлекая внимание Алена, она сама перешла в наступление:
– Что с тобой стряслось? В кои-то веки явился вовремя! Я готова, тебя только и жду!
– Ты меня не ждёшь, потому как я вовремя. Так на кого же ты ополчилась? Я слышал «подлая тварь». Это что же за тварь?
Глаза её заметно скосились, но выдержали взгляд Алена.
– Да собака! – воскликнула она. – Чёртова собака с нижнего этажа! Слышишь, лает? Слышишь?
Подняв палец, она требовала внимания. Ален заметил, что обтянутый перчаткой палец дрожит. По простоте душевной ему хотелось увериться совершенно.
– Вообрази, мне показалось, что ты говорила о Сахе…
– Я? – поразилась Камилла. – Сказать такое о Сахе? Ну уж нет! С какой стати? Так мы идём или нет?
– Выведи машину, я иду следом, только возьму платок и пуловер…
Первым делом он отправился проведать кошку, но на самой прохладной террасе, подле полотняного кресла, в котором Камилла спала порою после обеда, обнаружил лишь осколки стекла и бессмысленно уставился на них.
– Сударь, кошка у меня, – послышался журчащий голосок госпожи Бюк. – Ей приглянулся соломенный табурет, она о него когти точит.
«В кухне! – с болью в душе подумал Ален. – Моя маленькая пума, моя садовая кошечка, моя кошечка из страны сирени и майских жуков, и где? На кухне… Нет, так продолжаться не может!»
Он поцеловал Саху в лоб, тихонько расточая ей освящённые обычаем похвалы, и посулил ей пырей и сладких акациевых цветков. Ему показалось, однако, что и кошка, и повариха держатся как-то скованно, в особенности госпожа Бюк.
– Мы можем вернуться, а может, и не вернёмся к ужину, госпожа Бюк. У кошки есть всё, что нужно?
– Да, да, сударь! – заторопилась госпожа Бюк. – Поверьте, сударь, делаю всё, что в моих силах…
Толстуха раскраснелась и, казалось, готова была расплакаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я