https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/180na80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Он поднял голову, чтобы увидеть и понюхать, она протянула вперед ладонь.
— Да, — сказал он. — Эта сперма как гной или сукровица. Но ей, наверное, лет тридцать. Или сорок.
— Я, — сказала она, — я почти ничего не знаю про сперму.
Улоф часто говорил:
— Я все выдюжу.
Иногда он говорил:
— Я на удивление хорошо справляюсь.
И время от времени:
— Это непостижимая милость Господня, что я так хорошо держусь.
И тогда она спросила:
— Сколько будет продолжаться этот поединок? Сколько вы будете терпеть? Сколько еще Хадар будет ждать тебя, а ты — Хадара?
— Вечно, — ответил Улоф. — Время немерено. А теперь того гляди и весна наступит.
Он сосал винную ягоду, слова вылетали с причмокиванием. Или две винных ягоды, по одной за каждой щекой.
— А потом лето, — продолжал он. — А летом не умирают. Я — ни за что, да и Хадар вряд ли. Здесь тогда как райские кущи на песке да камнях над озером. Рябины, березы, одуванчики и пеструшки. Нет, я не вижу, чтоб чему-то пришел конец.
Потом он снова попытался уговорить ее попробовать сок, который он выскребал из волдырей на груди.
И она объяснила, что человеческие выделения всегда вызывали у нее отвращение, чужие выделения, в них есть нечто личное и интимное, противное ей, и, кроме того, ему самому необходимо все то питание, которое он способен произвести.
Но, возразил он, это же не выделения в обычном смысле, он скорее употребил бы такие слова, как «нектар» или «сок», «напиток» или «сусло», его источники таинственны, но естественны. Она попыталась переменить тему:
— Твоя неприхотливость — большая удача для тебя. Ты по-прежнему умеешь радоваться жизни. Все идет тебе в руки, я не знаю никого, кто бы не имел повода тебе завидовать.
— Да, — согласился он. — Это верно.
Теперь на елях внизу, у подножья склона, почти никогда не бывало снега, на фоне покрытого льдом озера они казались черными. Но иногда выпадал новый снег, по большей части во второй половине дня; как раз во время их разговора начался такой снегопад, тяжелые хлопья липли к стеклам.
— Это верно, — повторил он. — Но в одном я раскаиваюсь. В одном я буду раскаиваться до последнего вздоха.
Наверное, продолжал он рассуждать дальше, слово «раскаиваться» слишком слабое, даже «угрызение» недостаточно сильно, единственное верное слово, которое, однако, чересчур неуклюже и высокопарно для столь простого человека, как он, — это «сокрушение». Это раскаяние, если не сказать сокрушение, такого свойства, что он зачастую, да постоянно, ищет своего рода покаяния или, по крайней мере, краткого забвения.
Здесь, в горах, невозможно совершить ничего, в чем стоило бы раскаиваться, — возразила она.
Откуда тебе знать? спросил он.
В чем ты раскаиваешься?
Что я его послал копать канаву, — сказал Улоф. — Что я не позволил ему остаться внизу, в бухте, и ловить жерлицей щук. Что я заставил его копать ров.
— Кого? — спросила она. — Кого ты заставил?
Ларса. Она что, забыла его сына, их с Минной сына?
— Ты же не желал о нем говорить, — сказала она.
— Вообще-то я ни о ком другом не желал бы говорить. Никто другой, кроме него, не стоит того, чтобы о нем говорили.
— Что за ров? — спросила она- Где ты заставил его копать?
— Между домом Хадара и моим, — ответил Улоф. — Глубокий ров, через который нельзя перепрыгнуть.
— Там нет никакого рва, — сказала она. — Я тут каждый день хожу и рва не видела.
Но он не захотел продолжать разговор о рве, закрыл глаза и скрестил руки под подбородком.
— Хочу спать, — заявил он. — Почему мне никогда не дают покоя? Слава Богу, что ты ухаживаешь за мной, но в то же время ты должна оставить меня в покое.
Дело вот в чем, сказал он: за долгую жизнь человек настолько пропитывается жизненным опытом, душевными богатствами и воспоминаниями, что все что угодно, поистине все что угодно, может вырваться или просочиться, ежели кто неосторожно ковырнет. Человеку надо дать покой.
Становилось все труднее брить Хадара; казалось, его щетина с каждым днем делалась жестче и грубее, точно она окостеневала и росла прямо из костей черепа. Катарине приходилось то и дело точить бритву.
— Так продолжаться не может, — сказала она. — Я должна каким-то образом покончить с этим.
Прикончи Улофа, — предложил Хадар.
Наступит лето, — сказала она. — Весна, а потом лето. А летом никто не умирает.
Значит, лето на подходе? — спросил Хадар.
Не знаю. Но так говорит Улоф. Как я могу узнать лето здесь, в горах?
Узнаешь, когда увидишь. Рябина цветет, пеструшки появляются, запах мирта, и березы, и одуванчики. Не узнать лета — все равно что быть налимом, полевкой или червяком.
Теперь при случайном порезе бритвой кровь не выступала, никакой другой жидкости тоже не было, обнажались лишь белая изнанка кожи и надкостница — вот и все.
Вновь затачивая бритву, она продолжала разговаривать с ним — о его состоянии и об обстоятельствах, которые необходимо в корне изменить.
Нужно, чтобы он наконец собрался с духом и умер, он обязан предоставить себе эту свободу, ведь он же все-таки свободный человек.
Такое цепляние за жизнь — рабство, он в рабстве у Улофа, он позволяет Улофу быть его господином до последнего вздоха. Поскольку у человека есть разум, он свободен, свободная воля является причиной наших поступков, если не первой, так, по крайней мере, второй или третьей причиной.
Позволить себе умереть — это поступок. Он, Хадар, должен поступить в соответствии со своим разумом, в противном случае он окончательно утратит свою свободу.
После того как я умру, — возразил Хадар, — я перестану быть свободным. Мертвый, я буду глухим, слепым и немым. Зато Улоф — он будет лежать живой и иметь свободу делать все, что ему взбредет в голову: рисковые игры, захватывающие путешествия и редкостные изобретения.
Улоф столь же несвободен, как и ты, сказала она.
Но Хадар так не думает, он это решительно отрицает, его это нисколько не волнует, по его мнению, сердце у Улофа вовсе не больное, просто ему чуток тесно, несвободно и тоскливо внутри всего этого сала.
Он сожалеет, что она так легкомысленно восприняла мысли и нелепости Улофа, что она вообще его слушает, когда он мелет языком, чудовищно, черт побери, что ей приходится каждый день ходить туда и обихаживать его, он, Хадар, предпочел бы, чтобы на пути к Улофу выросла какая-нибудь непреодолимая преграда, чтобы между домами не было никакой тропы.
Ежели бы удалось построить вал, как было задумано, она бы даже не узнала о существовании Улофа.
— Какой вал? — спросила она.
Вот как, неужто это для нее новость, неужто она ничего об этом не знает!
Это просто невозможно, не могли они — он и она — так долго прожить бок о бок, чтобы он не рассказал о вале!
Он, разумеется, говорит про высокий, да, мощный земляной вал между его домом и домом Улофа, вал, через который никто бы не сумел перепрыгнуть или перелезть, об оборонительном сооружении, плотине, которая заперла бы людей на правильной стороне, или на неправильной, ежели бы они этого до крайности желали, сын и Минна, и, пожалуйста, гитара, хождение туда-сюда наконец прекратилось бы, они должны были бы решить, кому принадлежат, ему или Улофу. Человеку надо сделать выбор, вот что он обязан сделать, он должен выбирать, а сверху вал обнесли бы колючей проволокой и посыпали битым бутылочным стеклом.
— Такой вал просто обходят вокруг, — сказала она.
— Ежели только он не тянется от обрыва над Стургрува до самого озера.
Улоф говорил обо рве. Обо рве между вашими участками.
Время от времени Хадар подносил деревянную куклу ко рту и сосал ее.
Ров, да, само собой, коли есть вал, есть и ров; когда сын копал, выбрасывая наверх землю, песок и камни, получался ров, ров был следствием вала, следствием и предпосылкой, откуда-то ведь должна браться масса; когда строят вал, выкапывают и ров, но целью было построить вал, а не выкопать ров. А копал и строил твой сын, твой и Миннин, а может, и Улофа сын?
— Он и я, — ответил Хадар. — Хотя копал, работал ломом и выбрасывал землю — он.
Ему, сыну, шел шестнадцатый год, он был дома, свободен от школы, которая должна была сделать из него губернского прокурора или егеря, стояли весна и лето, и на нем, сыне, только джинсы и
сапоги, одно удовольствие было смотреть на него, он насыпал и тянул за канат так, что капельки пота летели во все стороны, он весь горел от усердия, не признаваясь, однако, где же он останется, какую сторону вала выберет.
Но, очевидно, между ними, Хадаром и сыном, было тайное соглашение.
И Хадар обычно стоял там, наблюдая за сыном, давал советы и указания, куда лучше просунуть лом под камень, как уложить землю и песок, чтобы они не осыпались, он был вроде полководца. Насколько он помнит, эти дни были самыми счастливыми в его жизни.
Тут он прервался, сделал остановку на самых счастливых днях в своей жизни.
А потом сказал:
— Ты ведь меня не бросишь.
— Бросить, — ответила она, — можно лишь того, с кем живешь.
— Ты не поиграешь мне на цитре?
Но этого она не умела — играть на цитре.
Хадар говорит, что не ров должны были вырыть, — сказала она Улофу, — а вал построить.
Куда-то мальчик должен был бросать землю, которую он выкапывал, — ответил Улоф, — получалось вроде вала. Ежели копаешь ров, получается вал.
— И он не верит, что у тебя больное сердце.
И тогда внезапно и неожиданно Улоф сказал:
— Да, пожалуй, так оно и есть, он наверняка прав — Хадар.
Свое признание ему пришлось оправдывать.
Эта так называемая болезнь вовсе не какая-то там особенная, нет, напротив, самая что ни на есть забубенная. И сердце у него на самом деле совсем не слабое, наверное, оно просто-напросто чересчур сильное, как раз эта дикая и необузданная сила и составляет слабую сторону его сердца, оно стучит и колотится в ребра так, что он порой боится, как бы они не сломались. Да, его лихое сердце захватило власть над ним, Улофом, — не считая этого, он сейчас здоровее, чем когда бы то ни было.
— А так ведь, — сказала она, можно действительно подумать, что ты одной ногой в могиле.
Нет, воистину нет!
Он пролежал вот уже почти год, он отдыхал, этот отдых не мог не оказать своего действия, против самых тяжелых испытаний помогает только одно — отдых. Он, Улоф, становится крепче с каждым днем, и наконец наступит момент, когда он полностью отдохнет, и тогда все пройдет. А где гитара? — спросила она еще.
Какая гитара?
На которой мальчик обычно играл.
Ах, да. Конечно. Про гитару он совершенно забыл, помнить о ней было бы тоже идиотским излишеством с его стороны, но гитара существовала, и мальчик изредка бренчал на ней, искал мелодии, хотя вообще-то так ни одной и не нашел.
Сейчас она, слава Богу, сожжена; когда больше ни у кого не было повода на ней играть, ее сожгли, он про это забыл, — гитару, на которой никто не играет, жалкую, ничего не значащую дешевую гитару почему бы и не сжечь.
Ты больше не потеешь, — сказала она Хадару. — Давным-давно ты говорил, что с потом вся твоя хворь выйдет.
Давным-давно? — удивился он. — Никак невозможно. Ты только-только приехала. Я совсем недавно привез тебя.
Слишком давно, — ответила она. — Когда я приехала, твоя кошка еще была жива.
Тогда он сделал усилие, чтобы повернуться головой к двери и убедиться, что кошки действительно нет.
— А он? — спросил он — Он был? Сын.
— Нет. Я его никогда не видела.
Нет, разумеется, теперь он знает, ему стыдно за свою рассеянность; вероятно, болезнь уже затронула и память, болезнь в сочетании с зимней стужей; его память всегда хуже летом, чем зимой, когда все промерзает.
И он принялся обеими руками тереть лоб и затылок, чтобы растопить замерзшие воспоминания и мысли в своей арктической голове.
Нет, конечно, сына она видеть никак не могла, никто не мог его видеть уже много лет, с той самой весны, когда начали возводить вал, это он знает. Если бы не Улоф и то устройство, которое он соорудил! Подъемное устройство, которое он сколотил из четырех бревен, с поперечным брусом, воротом и цепью! Деревянное сооружение, с помощью которого он поднимал каменные глыбы и пни!
Кто? — спросила она. — Кто соорудил устройство?
Сын, разумеется!
Никто в этих краях, кроме сына, не сумел бы сделать что-нибудь подобное, такое замечательное изобретение, — никто, кроме сына с его жилистыми руками и незамутненными мыслями!
И как раз сейчас ему вспомнилось родимое пятно: на правом плече у него, сына, было родимое пятно в виде бабочки; когда он напрягал мышцы, бабочка начинала летать.
— А цепь была с лесосплава, — сказал Хадар.
И замолчал.
— И? — произнесла она. — И?
Но больше он в данный момент ничего не помнил, он всплыл на поверхность целиком использованного им времени и больше ничего не помнит.
Таким он стал. Бывало, он сам говорил:
— Таким я стал.
Иногда он показывал на что-нибудь пальцами, которые был уже не в состоянии разогнуть, и спрашивал:
— Что это?
Это специальное устройство, которое ты прибил к стене, — отвечала она.
На стене возле окна в кухне Улофа булавкой была пришпилена фотография из газеты, побуревшая от старости; разобрать, что на ней изображено, было невозможно.
Когда Катарина однажды случайно остановилась перед ней, Улоф сказал:
Не смей его снимать!
Кого? — не поняла она.
Снимок из газеты, — пояснил Улоф. Он должен висеть там.
— Не буду, — сказала она. — Никакой это больше не снимок.
— Краше снимков не бывает, — возразил он. Его Минна вырезала и повесила. Из «Норра Вестерботтен».
Что на нем изображено? — спросила она.
На нем изображено лето пятьдесят девятого, — ответил он, — весна пятьдесят девятого.
Так вот. Он видит перед собой снимок в мельчайших деталях: склон к проливу Арне-бергссундет, обе высоченные березы, приближающийся паром, рислиденский паром, ивовые кусты на берегу, девятнадцатое мая пятьдесят девятого, мужик с рыболовной ловушкой на плече, Минна подумала, что это Ламберт Экман, и воздух был мягкий и сладкий от сока деревьев и травы.
Лето пятьдесят девятого.
Последнее настоящее лето, после этого бывали лишь летняя погода, мнимое лето, лето-насмешка, лето — обманщик.
Ты же помнишь ту весну?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я