https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-vysokim-bachkom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Может в конце концов он сам станет производить нужные ему питательные вещества и сладость.
Не хочет ли она попробовать?
— Нет, спасибо, — отказалась она.
Кроме того, этот сок, или нектар, чисто природный, необработанный, он, наверное, полезнее всех продуктов, которые можно достать в магазине, не исключено, что благодаря ему он, Улоф, выздоровеет.
И волдыри заживают мгновенно, через пару часов их можно доить опять.
Он бы хотел напомнить ей то, что раньше сказал о болезни, она не такая однозначная и простая, как сперва думали. Конечно, эта болезнь в основном штука зловредная, и не только зловредная, но и болезненная, дьявольская, но у нее есть и свои хорошие стороны, своя плодовитость, свои привлекательные побочные действия и свой круговорот.
— Ты мне веришь?
Верить, пожалуй, не верю. Но понимаю, что это правда.
В окне показалась полоска неяркого солнечного света. Закончив помогать ему со всем тем, что нужно было делать ежедневно, Катарина сказала: Тебе нужен человек, который помогал бы тебе с этими делами.
У меня ведь есть ты, отозвался он.
Нет. Это просто потому, что у тебя никого нет.
И кто бы это мог быть? спросил он.
Сын, которого тебе родила Минна, ответила она. — Ларс.
— Никогда, — сказал он. — Он был не такой.
Да, сын был действительно не такой! Он был слишком значительный и видный, слишком широкоплечий и богато одаренный, чтобы нагружать его подобной работой! Его, Улофа, просто смех разбирает, когда он представляет себе, как сын опорожняет ведро или моет ему задницу! Сын, которому предстояло стать школьным учителем, или священником, или землемером, или тем, кто пишет книги о солнце и лягушках; его кожа должна была быть белой и тонкой, как газетная бумага! Нет, никогда!
Ты не называешь его по имени, — сказала она.
По имени?
Да, по имени.
А зачем ему называть имя, ежели это бесполезно? Ежели сын не может прибежать на его зов?
Зачем ему называть имя, которое ничего ни для кого не значит, зачем ему произносить его имя при ней, ежели она даже на миг не может представить себе, как выглядел мальчик, когда входил в кухню с пойманной им щукой, нет, не мальчик, а молодой мужчина с голубыми крап-чатами глазами и пробивающейся бородкой.
Что же до нее, Катарины, пусть называет это имя сколько ей вздумается, а с его губ оно никогда не слетит.
Но его звали Ларс?
— Да. Его звали Ларс.
В тот вечер или, может быть, вечером несколько недель спустя Хадар снова спросил, сидит ли она каждый день за столом и пишет ли в своем блокноте.
— По-моему, ты не пишешь, как должна, — сказал он. — По-моему, тебе туту меня чересчур хорошо. По-моему, ты человек того сорта, который просто проводит время зря.
— Я пишу.
— Этого я знать не могу, — сказал он. — Я вообще ничего не знаю. Чем ты занимаешься там, наверху. Я лежу здесь, ты лежишь там.
Тогда она принесла блокнот и прочитала страницу, которую написала накануне, ее грубый и хриплый голос усиливал сухость текста, она сидела на стуле в изножье дивана.
…которыми в наше время нельзя больше думать, слова, которые исчезли или, возможно, их позволительно рассматривать как памятники тех эпох, когда, по всей видимости, еще существовала очевидная связь между волей и действием, мыслительные фигуры, на которых на секунду задерживается лшиь чувство пиетета, бледно-серое, почтительное воспоминание. Но не послушание в первую очередь отличает Кристофера, понятию «послушание» вообще нет места в его мировоззрении. Нельзя говорить и о подчинении, он не подчиняется ни божественному порядку, ни священному призванию, им движет или вынуждает к действию не любовь и не доброта и даже не сочувствие к ближнему. Пытаться истолковать его деяния, или, вернее, одержимость, его самозабвенную одномерность в терминах этики или морали было бы пустой тратой времени.
Он существует вместо того, чтобы говорить.
Если бы он вдруг признался: «Я сдаюсь, я иду
— что бы мы подумали? Нет, ничего столь вздорного, стилистически невыдержанного и оскорбительного Кристофер, такой, каким он предстает в данном изложении, никогда бы не произнес. Дом в его случае немыслим; если бы у него был дом, он не был бы Кристофером, дом уничтожил бы его. Определенное направление, географически определяемая цель его странствований находится, в общем и целом, за пределами возможного, его и, ель должна быть туманной и крайне умозрительной, его предназначение должно неизбежно быть неосуществимым на практике.
Он подчиняется одному лишь правилу
— созданию образа, этому общепринятому и вечно обязывающему примеру, которому подчиняется, не ведая того, все остальное человечество, он создает образ ни добровольно, ни против воли, он просто создает.
Какой образ он создает, ему совершенно безразлично, возможно, он иногда понимает, что изображает человека несущего, великана, которому всегда мало его ноши, некое вместилище благоювейности, носильщика, получающего удовлетворение, лишь когда ему на плечи усядется сам Создатель, и так далее. Но главное для него есть и будет принцип изображения. Если вообще можно говорить о главном в случае с Кристофером. Скорее всего, понятие «главное» в донном контексте следует употреблять и воспринимать с задумчивой иронией, все
остальное придало бы фигуре или образу-примеру Кристофера однозначность, оскорбительную, да и просто роковую, для его самостоятельности и своеобразия. Если было бы дозволено применить подобную иронию по отношению к святости и божественному, Кристофера можно было бы назвать и послушным. Такое слово, как «кротость», тоже…
— Да, — сказал Хадар. — Он был послушный.
— Кто? — спросила она. — Кто был послушный?
Но этот вопрос был излишним, он, разумеется, говорил о сыне, его с Минной сыне, который, может, был и сыном Улофа!
Да, он был послушный, никогда не возражал, не проявлял строптивости, всегда исполнял то, что ему велели, да, чем больше, взрослее и умнее он становился, тем больше приносил пользы, тем послушнее делался, да, кроткий, вот какой он был. «Конечно, сделаю», — ничего другого от него не слышали, и все, о чем его просили, он выполнял с улыбкой и зачастую напевая, в работе он был упрямый и упорный, иногда распрямлялся и убирал волосы со лба и глаз, он был левша, но это вовсе не изъян.
То, что я написала, спросила она, что прочитала тебе, было понятно?
Да, ответил Хадар, я понял каждое слово.
И продолжил о сыне.
Да, он был послушен во всем: в своих речах, в поступках, в самых незначительных движениях и жестах.
И он, Хадар, купил ему гитару, гитару с шестью струнами и синей ситцевой лентой через шею, и сын учился играть на ней там, у Улофа, в доме Улофа, который мальчик по рассеянности называл своим, а потом, когда выучился, пришел сюда и играл для него здесь на кухне, на его, Хадара, кухне. И у него были розовые щеки и синие глаза, а не Миннины белая кожа и красные глаза, это было большое чудо, что такой человек, как он, ходит по земле.
— Иметь такого сына! — сказал Хадар.
Да, иметь самого лучшего коня или самый большой хутор было нисколько не шикарнее, чем иметь такого сына!
— У меня болят глаза, — сказал он потом. — Потому они красные и слезятся.
— Я могу завести твою машину, — предложила она позднее Хадару. — Откопать ее из снега.
— А это зачем? — спросил Хадар.
— Если я расскажу врачу в поселке о твоих болях, тебе наверняка пропишут чго-нибудь посильнее.
Мне хорошо. Внутренности меня больше не заботят.
Ты не можешь просто лежать неподвижно. А сидеть тебе не под силу. Тебе нужна помощь.
У меня есть помощь, которая мне нужна. И Улоф болеутоляющих не принимает.
У него нет болей.
Это все равно. Когда он помрет, тогда, пожалуйста, поезжай и привози какие угодно таблетки и капли.
Когда это время наступит, когда Улофа не станет, тогда он, Хадар, не будет есть ничего, кроме болеутоляющих, будет обжираться болеутоляющими таблетками, запивая их болеутоляющими стакан за стаканом, собачье сало и вербная кора, и белые, желтые и красные таблетки, и она раздобудет шприцы и шланги и наполнит его болеутоляющими.
Но пока Улоф жив…
Да, так вот он и рос, сын, был у себя дома, был сыном и наследником и здесь, и там.
Хадару помнится, что как-то он сам заговорил об этом, мальчик, стало быть, попытался поговорить с ним, Хадаром, о том, как им вместе живется, что для него, мальчика, большое богатство иметь их обоих и что у него есть не только один, но и другой. Что у него есть не только Улоф, но и Хадар, не только Хадар, но и Улоф. Ьжели он не мог пойти к одному, то шел к другому. Он мог пойти как к одному, так и к другому. Как вот теперь, когда он уже почти взрослый, да, сейчас, когда он уже вырос и ему нужен мопед и хотелось бы иметь кожаную куртку со стоячим воротником, и вишневые ботинки с острыми носами, и удочку, на которой леска никогда не запутывается.
Сколько она стоит? — спросил Хадар.
Что?
Эта самая куртка?
Двести крон.
Вот, — сказал Хадар.
Но в этом были и другие стороны, иногда его, мальчика, голове приходилось нелегко, он ощущал странную раздвоенность внутри, ему казалось невозможным объединить их, Хадара и Улофа, в одно целое, думать о них одновременно. Он думал то об одном, то о другом. И когда он думал об Улофе, то чувствовал, что наполнен определенными свойствами и качествами, а когда потом думал о Хадаре, становился совсем другим человеком.
И Хадар сказал ему:
— Я хорошо понимаю, что ты не можешь говорить об этом с Улофом.
Он хочет быть неделимым, сказал он, сын, его единственное желание — быть единым целым.
— Ты как фанерная сосна. — ответил Хадар. — Ты как корневище восемнадцатимиллиметровой сосны.
Но чтобы Хадар понял, он, сын, рассказал о случае, когда он был на льду, когда чуть не утонул.
— Ты тонул? — спросил Хадар. — Мне об этом никто не говорил
И правильно сделали, по мнению мальчика, Хадар только бы начал волноваться, и потом, когда стало возможным об этом рассказать, все уже было позади.
— Этого знать нельзя, — сказал Хадар, для тебя я бы совершил сверхъестественное.
Это случилось, стало быть, той же зимой, они играли на льду, он и другие ребята из школы, которая намеревалась и из них сделать губернских прокуроров, и королевских егерей, и школьных учителей, и ветеринаров, и он зашел чуть подальше и провалился в прорубь.
— Не уверен, — сказал Хадар, — что смогу слушать дальше.
И он соскользнул в прорубь с такой скоростью, что ушел глубоко под воду, далеко от кромки льда и дневного света. И тут же поплыл, он боролся — без особого преувеличения — не на жизнь, а на смерть.
И Хадар помнит, что, услышав рассказ мальчика, он затрясся всем телом так, что был вынужден упасть навзничь на диван.
Значит, там, на глубине, мальчику пришлось плыть подо льдом, костяшками пальцев, затылком, спиной он ударялся об лед, грубый и острый изнутри, он пытался найти эту прорубь. Или другую. Как ему тогда казалось, он проплавал в воде, задержав дыхание, не меньше часа, на самом деле это продол/калось, конечно, какую-то минуту. И все время, всю эту бесконечную минуту, он думал о своей долгой, почти пятнадцатилетней жизни. Думал о Минне. И, напрягая все силы, старался думать одновременно о них обоих, об Улофе и Хадаре, ему отчаянно хотелось соединить их в одно существо, которое он мог бы позвать или которому, по крайней мере, мог бы посвятить свою последнюю мысль. Но это оказалось невозможно. Как он ни мучался, он так и не сумел соединить их, Хадар оставался Хадаром, а Улоф — Улофом. И в конце концов он сдался, отбросил одного и сохранил в своих мыслях другого и, сделав это, в ту же секунду нашел прорубь, высунул голову и снова набрал в легкие воздух. Другая то была прорубь или та же самая неизвестно, потому как он сам уже перестал быть прежним.
Рассказ довел Хадара до полного изнеможения, у него не осталось сил спросить, кого мальчик отбросил, а кого сохранил.
И сколько стоит эта удочка? — спросил он вместо этого.
Сто пятьдесят крон, ответил мальчик
Вот, держи, — еще раз сказал Хадар.
Случалось, они говорили о том, чего им не хватает, как Хадару, так и Улофу. Лесных тропинок и плеска воды о борт лодки, и животных, давным-давно забитых, и шмелиных медков в траве, и брусничного напитка, и грозовых ливней, и возможности пополоскать ноги в роднике. И Хадар вспоминал сырые яйца морских птиц.
Но хуже всего, — сказал он, — или почти хуже всего — все-таки тоска по Минне.
Или не именно по Минне, но все же по ней. У него никогда не было никого другого. После нее у него никого не было. Чудовищно никого не иметь. Собственно, Минна тоже не принадлежала ему, она не принадлежала только ему безраздельно, так вот обстояло дело с Минной, и он, и она имели не только друг друга, но все-таки она была его.
И до нее у него никого не было. Громадная пустота и до и после Минны. Особенно после.
До самого смертного часа ему будет не хватать того, чем они с Минной занимались, на смертном одре он будет тосковать по этому.
— Ты хочешь сказать, — проговорила Катарина, — что тебе не хватает женщины, что тебе нужна женщина?
Как она может так обнаженно и бесстыдно толковать его слова, просто непонятно, как она посмела проявить такую грубость и нескромность, хотя чего еще ждать от человека с юга, на юге не знают, что такое приличие, воспитанность и целомудрие. Он подчеркнул, что ее слова неприятно поразили его.
Как тебе только не стыдно! воскликнул он.
— Я могла бы помочь тебе, сказала она
Как? — спросил он. — Каким образом ты бы могла мне помочь?
Рукой, — ответила она. — Рукой, так, как женщина делает с мужчиной.
— Об этом мне ничего не известно, — сказал он. — Но ежели ты говоришь…
Тогда она расстегнула ему брюки, взяла в руку его желтый, сморщенный член и начала тереть и мять так, что он наполовину встал, она говорила с Хадаром мягко, успокаивающе — пахарь в марте выйдет на поле и начнет вспахивать ту же землю, что он вспахивал раньше, и птица будет петь ту же песню, — и наконец Хадар застонал тяжким, болезненным стоном, и ее ладонь наполнилась его спермой.
Она была серо-зеленого цвета и издавала резкий запах аммиака и, возможно, плесени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я