https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/stoleshnitsy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Кормили в столовой колледжа бесплатно. На месте колледжа, который находился неподалеку от Болтона, что в тридцати милях от Нидербери, где Дэниел Тэтлоу Джонс держал рыбную лавку, раньше располагалась американская военная база. Как-то я вывез свою команду регбистов на матч с местной командой в Нидербери. После игры мы зашли в местный паб выпить по кружке пива. Там я и встретил Дэна. Он так провонял рыбой, что все старались держаться от него подальше. Дэн меня не узнал, и мне пришлось напомнить о наших прошлых встречах и родстве. Я спросил, как поживает его сестра.
– Вышла замуж за гнусного янки, – ответил Дэн. – Он в одном месте, она – в другом. Работает с русскими или против русских, потому что знает русский. Я и сам по-русски говорю, – ответил он.
Об этом я знал. В паб вошел худой, с улыбкой до ушей человек в грязном плаще. Ему обрадовались: местный шут и кривляка. Увидев Дэна, он заткнул нос, как от нестерпимой вони. Дэн угрюмо выругался. Я решил вразумить посетителей бара:
– Запах рыбы есть признак святости и добра. Согласно апокрифам, с помощью запаха рыбы Фома изгнал демона Асмодея. Рыба – символ Иисуса Христа.
Хозяин недовольно пробурчал, что в его заведении о религии не говорят. Дэн допил пиво и, не попрощавшись, ушел. Явно не все дома. Вся его семейка с приветом.
В течение шести лет британских подданных бросали в разные части света, не спрашивая их согласия. После войны для выезда из страны даже в соседнюю Францию требовалось разрешение властей. С фотографии в британском паспорте на представителей иммиграционной службы в Булони хмуро взирал усатый еврей. Его живая копия улыбалась им в предвкушении бордо, сигарет «Голуаз», «coq au vin» и временной передышки от британских карточек. К счастью, у меня был паспорт. На следующий день после моего отъезда на каникулы во Францию пришла телеграмма от отца: МАТЬ ПРИ СМЕРТИ. ПРИЕЗЖАЙ. ПАПА. Пришлось занять денег – ту малую сумму, что разрешили обменять, я уже успел истратить на французскую кухню, – и срочно вернуться в Лондон, чтобы как можно скорее попасть в Тель-Авив.
Например, самолетом до Каира, оттуда поездом до Хайфы. Последний участок небезопасен, железная дорога во многих местах заминирована. Недавно к северу от Реховота террористы взорвали поезд с отбывающим на родину британским гарнизоном. Мне посоветовали лететь на Кипр через Париж, Рим и Афины, а в Ларнаке или Фамагусте сесть на любой подходящий морской транспорт. Модифицированный турбовинтовой бомбардировщик вез в основном киприотов, турок и греков. Обе группы, стараясь перекричать друг друга, распевали свои народные песни. Только одна парочка, турецкий Ромео и греческая Джульетта, просидела всю дорогу обнявшись, молча удивляясь глупости людей, одержимых межнациональной ненавистью. А я думал о своей матери. Хорошо ли я знал ее? Часто ли я виделся с ней? Чем измерить мою любовь к ней? Принесли обед. Я с жадностью выпил лишь остывший чай, но мясо есть не мог. Стюардесса, приличная английская девушка, чувствовала себя очень неуютно среди кудахтающих и свистящих ей вслед черноглазых дикарей. Старший стюард, ее широкоплечий защитник и покровитель, здорово врезал одному из парней, пытавшихся ее облапить. Мама, мама. Эти слова тяжело и монотонно пульсировали в моей груди. Что с ней, жива ли она? После трех посадок для дозаправки самолет наконец пошел на снижение над заливом Анталья. Мы вылетели на рассвете, а сейчас слепящее южное солнце уже садилось. Пассажиры, храпевшие к концу полета, проснулись и, увидев внизу остров, похожий на морскую раковину, радостно оживились, но уже при высадке между ними то и дело вспыхивали драки. Ночь была темная, безлунная, полиция аэропорта светила на драчунов фонарями. Война, всюду война. И в Палестине тоже война.
Ночь я провел в грязной гостинице в Никосии. Из соседнего сада с благоухающими лимонными деревьями доносились жуткие вопли брачующихся кошек, но уснуть я не мог из-за нескончаемого пения, плясок и грохота тарелок под окном. На рассвете, предвещавшем страшную жару, я выпил чашку густого турецкого кофе, съел пресную лепешку с абрикосовым джемом и поехал в Фамагусту. Автобус был забит старухами в черных платках, стариками, сплевывавшими прямо на пол жевательный табак, и курами в клетках. В проходе величественно прохаживался серый гусак. Добравшись до гавани, я нашел греческий сухогруз «Аврио», который вез зерно и чугун в Бейрут, заплатил выше положенного в фунтах и оказался на борту среди подозрительной немытой публики, подкреплявшейся лепешками с анчоусовым паштетом. У меня из съестного осталась только подтаявшая плитка шоколада, да еще пара апельсинов. Увидев мой паспорт, иммиграционный чиновник в Бейруте брезгливо сплюнул и махнул рукой в ту сторону, где, по моим предположениям, находился железнодорожный вокзал. Загаженный поезд довез меня до Акры, а затем до Хайфы. Неужели в недрах этого смуглого грязного народа, поклонявшегося своим божествам, родилась настоящая культура, позже забытая, к стыду Средиземноморья! В автобусе до Тель-Авива было на удивление чисто, но очень жарко. Многие пассажиры, одетые по-европейски, читали газеты на иврите. Один молодой человек углубился в немецкую книжку. Женщина, говорившая с дочкой на идише, обещала купить ей конфеты и мороженое в Тель-Авиве но малышка, не чаявшая дождаться лакомства, разревелась.
Квартира отца находилась в деловой части города, вдали от апельсиновых плантаций. По голой бетонной лестнице я поднялся на третий этаж безликого современного здания. Мебель, которую родители привезли с собой из Англии, совершенно не годилась для средиземноморского лета – и так дышать было нечем. Это было одной из примет новой родины: ашкенази привозили с собой обитую плюшем мебель, еще не осознав, что Израиль не только всеобщая идея, но и страна с тяжелым климатом. Бедуины на солнце не жаловались, а евреи, прибывшие с севера, изнывали от жары. Отец был одет в широкие штаны и грязную просторную полосатую рубашку не по размеру, а на голове у него я с удивлением заметил ермолку. Конечно, я сразу спросил, что с матерью.
– Умерла, – ответил он, – еще до того, как я отправил телеграмму. Не хотел говорить сразу. Долго ты сюда добирался.
Я объяснил почему.
– Она не болела. Бомба. Дочь Израиля отправилась поклониться Святому городу – а тут нарушение перемирия. Где, спрашивается, были эти чертовы войска ООН?
– Ты и Ципоре послал телеграмму?
– Нет. Побоялся, что у нее снова случится выкидыш. Да и не хочу я, чтобы она сюда приезжала, нечего здесь женщине делать. Пусть думает, что мать жива, и поклянись сейчас же памятью матери, что ты ей ничего не скажешь. Я сам скажу, когда сочту нужным. Пусть хоть в ее сознании мать остается живой. Несчастная жертва.
– Уже похоронили?
– Конечно. Все как полагается у ортодоксов, которые правят этим светским государством. Кадиш и все остальное. Хочешь увидеть ее могилу? Завтра. Все сделали очень быстро. При здешней жаре труп моментально разлагается. Тело удалось опознать по сумке, которая осталась у нее в руках. Говорят, еле оторвали – так крепко были сжаты ее пальцы. Теперь все кончено. Сам президент, старый друг твоего деда, присутствовал на похоронах. Ты, наверно, думаешь, что напрасно приехал. Скоро поймешь, что это не так
– Неважно выглядишь, – сказал я, плохо соображая. – Ты хоть что-нибудь ешь?
– Ем ли я? Это нас едят в этой стране. Живьем. Я пью. Не виски, нет, здесь это никому не по карману. Арак. Можешь найти это слово в Коране, там, где сказано, что пить запрещено. Эти уроды рано или поздно и до меня доберутся, но прежде я хотя бы одного сам прикончу. Между прочим, по-арабски арак значит пот. Попотеют они у меня, но не простым потом, а кровавым.
Я стоял на толстом ковре, который здесь был совершенно не к месту. Потом присел за полированный круглый стол. На нем остался кусочек пергаментной бумаги с последним шутливым стихотворением матери. Эпиграмма была написана вчерне, карандашом. Мама не успела обвести ее тушью. В этом климате, вдруг подумал я, чернила сохнут быстро, но что толку, если она никогда больше ничего не напишет. Как я пи пытался выжать из себя слезу, хотя бы ради отца, ничего не вышло. Я с трудом разобрал бледный черновик стихов:
Подобно древу знанья
В густой тени долин,
Смущает взор Адама
На ветке апельсин.
Он медлит. Только Ева,
Плода уже вкусив,
Полна стыда и горя,
Глядит на Тель-Авив.
– Бедная, бедная мама, – вырвалось у меня. – Бедные, Богом проклятые евреи.
– Не проклятые. Здесь мы на нашей земле обетованной.
– За которую вы расплачиваетесь безвинными жертвами. Тебе здесь нечего делать, папа. Возвращайся домой.
– Если не можешь биться головой о Стену Плача, как я, так хоть бы выдавил слезинку. Это же твоя мать, она дала тебе жизнь, вскормила тебя, любила, а ты сидишь тут и упражняешься в цинизме.
– Да, – сказал я, закуривая, – она родила и вскормила меня, а потом мы с Ципой жили как сироты. Я понимаю, ты не виноват, тебя работа гоняла по всему свету. Но если мне сейчас и нужно поплакать, то о тебе. Я увезу тебя отсюда домой.
– Мой дом здесь. И не нужны мне твои слезы. Переживу.
– Пойдем хоть поедим где-нибудь.
– Ты приезжаешь, слышишь самую страшную новость, а думаешь только о том, как набить желудок.
– Герои Гомера оплакивали своих павших товарищей, потом подкреплялись, чтоб хватило сил оплакивать дальше.
– Прекрати раздражать меня хрестоматийной чушью.
– И ты говоришь мне это здесь, в колыбели цивилизации.
– Ты находишься в стране, которая рождается в кровавых муках. Только героев нет – одни жертвы. Но время героев придет. Дай-ка мне сигарету. – Он глубоко затянулся и тяжело выдохнул. – Ты ведь не пострадал во время войны?
– В том смысле, что меня не покалечили? Да, это так, но героем не стал. Я только помогал натаскивать будущих героев.
– Эту дрянь когда-нибудь пробовал? – спросил он, доставая из буфета красного дерева бутылку арака.
– Нет, и пробовать не хочу.
– Ну и ладно, – ответил он и отхлебнул прямо из горлышка. Этикетка на бутылке была на трех языках: английском, иврите и арабском. Сделав глоток, он содрогнулся: – Жуткая дрянь, ты прав. – Взгляд его смягчился. – Ну что ж, не зря я тебя сюда затащил. Хоть полюбуюсь. Выглядишь ты хорошо, мой мальчик, как человек, который умеет владеть собой. Подтянутый, в прекрасной форме. Тут есть люди, которые хотят с тобой поговорить.
– Я здесь никого не знаю.
– Какой у тебя контракт с твоим колледжем?
– А почему ты спрашиваешь?
– Ты мне сначала ответь.
– В этот колледж никого на постоянную работу не принимают. Там что-то вроде срочных курсов. Как только мой курс отучится, придется искать новое место. Неужели мне могут здесь предложить место профессора философии?
– Я ведь писал тебе, евреям нужна философия или нечто подобное. Нет, место профессора тебе не предложат. Пойдем перекусим где-нибудь. Ты прав, что толку голодать. Я надеюсь, ты не против кошерной пищи?
– Запрет па бифштекс с кровью в стране, где кровь льется рекой? А ермолка у тебя на макушке – это что, серьезно?
– Вполне серьезно. Что еще делает нас евреями, как не религия? Диаспора нас развратила. Семя, пущенное на ветер.
– Звучит как грех Онана.
– Можно и так сказать. Идем, тут за углом есть одно заведеньице. Ничего особенного, зато кошерное.
Окна полуподвального ресторанчика были распахнуты настежь. Музыку, транслируемую «Голосом Израиля», перебивали новости «Голоса Иерусалима». Шумная улица в шумном городе. Ресторан назывался «Двойра». Со стеклянных дверей посетителям улыбалась огромная разноцветная пчела. Внутри детский гомон – родители пичкали ужином капризных чад. Что ж, это было как раз то, что отцу необходимо видеть: жизнь продолжается. Он обменялся с хозяином грустным приветствием на иврите. Мы поели черных маслин, переваренную курицу с водянистым шпинатом и завершили трапезу апельсинами и черным кофе.
– Никогда не понимал кошерных правил, – сказал я. – Почему я не могу выпить кофе с молоком?
– Нельзя варить агнца в молоке матери, – ответил отец.
– Никогда не слыхал про такое блюдо.
– Со временем поймешь. Поживешь здесь месяц-другой – и все станет ясно.
– Но я не собираюсь здесь оставаться.
– Завтра поговоришь с нужными людьми. Они тебя ждут. И все про тебя знают.
– Откуда, скажи ради бога, то есть ради Иеговы?
– Эль. Здесь мы называем бога Эль. Я тебе все расскажу. Тогда, на похоронах, один человек из службы безопасности Хаима Вейцмана… – Он сделал паузу, допивая горький кофе. – Мы с ним разговорились о наших семьях, и тут всплыло твое имя. Оно показалось ему знакомым, но он сказал, что должен свериться с картотекой. Ты не представляешь, чего только у них там нет, в этой картотеке. Помнишь тренировочный лагерь, где вас обучали гражданские инструкторы?
– Понятно. Алеф, Бет и Гимел?
– Еврейского алфавита мы не касались. Я им должен позвонить, пока ты здесь. Сделаю это утром. Знаешь, как на иврите «завтра»? «Махар». Звучит как боевой клич.
– Зовешь меня к оружию? Мне этот призыв вовсе не по душе. Я одной войной по горло сыт. Разбирайся сам. Я встречаться с ними не намерен.
– Встретишься, хотя бы из вежливости, не говоря уж о прочем. Ты не обязан, это верно, но подумай о твоей бедной матери. Бедняжка наша. Давай еще по чашечке кофе.
– Я черный не люблю. Есть способ его забелить, не нарушая заповедей Книги Левит?
– Обойдемся без иронии. Кофе с молоком попьешь утром. Я сам приготовлю. Я уже привык готовить себе завтрак. – Подняв лицо к потолку, а может, к своему Элю, он вдруг прокричал: – Ненавижу этих подонков! – И, уткнувшись в тарелку с апельсинными корками, прошептал сквозь слезы: – Бедная девочка. Она же никому никогда зла не делала.
Посетители ресторана не обращали внимания на его крики и слезы: тут привыкли к публичным оплакиваниям. Мы пошли обратно в квартиру отца. Я прыгал через две ступеньки, а он медленно плелся сзади, опираясь на перила, как на костыль. Когда мы поднялись наверх, он, еще не отдышавшись, провел меня в крошечную, похожую на чулан комнатенку, где стояла раскладушка, накрытая тонким одеялом, – прямо походная койка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я