https://wodolei.ru/catalog/unitazy/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Говорит так:
«Барана дарю вам. Рис принесут вам. Дальше — меня не касается».
Хирурик ему отвечает:
«Могу ли я принять подарок от почтенного муллы, который с минарета запрещает правоверным обращаться ко мне за помощью, а сам крадучись приходит ночью и помочь ему удается только сидя на нем верхом?»
Забыл, у того узбека или у меня, но у кого-то за кустом вырывается маленький смех.
Мулла начинает оглядываться туда-сюда.
«Не опасайтесь. Это засмеялся ваш баран», — успокаивает Хирурик и гладит барана. А баран на самом деле немножко хмекает.
За кустами хочет вырваться большой смех. Но один узбек крепко держит свой рот и другой крепко держит свой рот.
Мулла уговаривает:
«Господин Хирурик, вы мне хорошо помогли, вы можете красиво принять барана».
Хирурик отвечает:
«Красиво будет, если вы подарите его доброму человеку за добрые дела. Иначе — будет некрасиво. Иначе вам придется вести барана через весь Самарканд к себе домой и кто-нибудь это заметит».
Мулла прикладывает руки к своему сердцу:
«Уважаемый господин доктор, пусть баран переночует здесь. Утром его заберут. К обеду вам его принесут хорошо зажаренного, и еще котел плова».
Хирурик говорит строго:
«Здесь больница. Держать барана, даже если это баран самого муллы, на больничном дворе не полагается».
Мулла стоит, молчит и начинает радоваться:
«Как же я не догадался, что за добрый человек живет через два дома! Это — вы. А мне сказали, живете при больнице».
Хирурик объясняет:
«Правильно сказали. Я живу здесь. А там живет наша добрая санитарка. Басмачи убили ее мужа. У нее пятеро детей, и нечем их кормить».
Дальше начинается так.
Помощник Хирурика идет рядом с муллой по двору и ведет за веревку барана. Хирурик немножко провожает, говорит:
«Запомните, почтеннейший, вам завтра надо прийти на перевязку. Интересно, вы подниметесь на минарет запрещать правоверным ходить к шайтану до того или после того, как я вам сделаю перевязку?»
Мулла идет, молчит. А Хирурик почему-то поворачивается к нашим кустам, приглашает:
«Пожалуйста, в кабинет. Но ночью — это в последний раз. Больше по ночам принимать не будем. Прошу дать моему помощнику и мне в отпущенные аллахом часы для сна — спать. Об этом и вас прошу, почтенный мулла».
Мулла спешит к калитке и выходит так быстро, что баран еле за ним поспевает.
На этом дедушка прерывает рассказ. Переводчик встает и спрашивает:
— Мулла ушел, и я могу уйти?
— Иди, занимайся, — разрешает дедушка.
Атамурад прощается, передает привет Ленинграду, где дважды бывал, говорит о нем те слова, какие приятно слышать каждому ленинградцу, и уходит. Майсара уходит вместе с братом и уносит чайники.
Мы остаемся вдвоем. Дедушка выбирает персик и, угощая, напоминает:
— Я сказал: наша женщина далеко-о слышит, что мужчина говорит. Но пусть она лучше там слышит. Хочу говорить секрет.
Окрет был многословный. В точной передаче он занял бы неправомерно много страниц. Суть его в том, что Хирурик запомнился дедушке как человек опасный, потому что он все-таки немножко шайтан. Иначе откуда мог знать, что правоверные больные стоят за кустами?
Откуда мог знать, что надо делать человеку внутри живота, когда то, что внутри живота, никому не видно?..
И почему именно с той ночи дедушка, который и тогда уже был дедушкой, только с меньшим количеством детей и внуков, как-то сложнее начал относиться к почтенному служителю аллаха, как-то менее доверчиво, а затем с неполным доверием начал относиться и к самому грозному аллаху?
И только через сорок лет, когда приближалось девяностолетие дедушки и он впервые начал ощущать некие признаки приближения старости, он снова поверил в бога. Поверил потому, что на тот случай, если бог всетаки есть и страшен в гневе своем, лучше его не гневить.
Лучше не зарабатывать плохое место на том свете, а зарабатывать хорошее место.
Так дедушка и делает. Но иногда он опасается, что сорок лет неверия там, наверху, учтены и могут вызвать гнев аллаха.
Нельзя сказать, чтобы эта нависшая возможность гнева божьего сильно терзала дедушку. Нельзя сказать, чтобы она мешала ему наслаждаться тем многим, что еще дает ему жизнь.
Но все же иногда ему бывает тревожно из-за своего сорокалетнего неверия. Тогда он вспоминает ту самаркандскую ночь и думает: как бы это устроить, как бы перенести гнев аллаха со своей головы на голову истинного виновника, имя которого было Хирурик и фамилия была Хирурик?
Ни раньше, ни позже, но именно в ту минуту, когда кончилась секретная часть рассказа, появилась Майсара после тактично долгой заварки чая.
Дедушка снова гостеприимно поинтересовался:
— Почему ваш рот далеко от ваш пиала?
И мы снова пьем свежий кок-чай.
Во время этого последнего чаепития дедушка точно обрисовал, что же с ним как с пациентом сделал Хирурик. Оказывается, навсегда вылечил ему живот. И, оказывается, вот каким способом.
— Хирурик немножко потрогал, спросил:
«Поднимал слишком тяжелое?»
Отвечаю: «Поднимал. Хозяин-бай велел: отнеси вьюк, положи на верблюд. Я поднял. Закачался. Положил вьюк на верблюд. Верблюд еле встал. Закачался».
Хирурик один раз пихнул живот. Достал белый пояс.
Крепкий пояс. Обкрутил. Объяснил.
Говорю:
«Деньги за пояс ёк. Нет деньги».
Смеется. Не берет пояс. Оставляет на живот. Аи, шайтан! Откуда знал, какой кишка пихнуть?..
Спрашиваю:
«Болеть будет?»
Отвечает… Майсара, подвигайся. Хорошо переводи, что отвечает.
Майсара удивлена, смущена и польщена оказанной ей высокой честью. Но вот отбрасывает косы назад, подвигается ближе и с достоинством выслушивает дедушкины слова. Затем, не сразу, боясь, что слова могут разбиться, могут умереть по дороге с языка на язык, осторожно переводит:
— Хирурик отвечает так:
«Если перестанут командовать хозяева-баи и вам ке придется поднимать тюк, от какой даже верблюд закачается, — болеть не будет».
Перевела и вопросительно смотрит.
Горячо хвалю. Правда же, чепуховая погрешность.
Все понятно. Узнаю четкость Коржина.
И дедушка вполне удовлетворен переводом. Да и всей беседой, и самим собой. Он горд своим домом, плодами своих деревьев, своими внуком, внучкой, правнуками. Он откидывается на мягкую спинку кресла с полным правом на отдых и на долгий личный оптимизм.
Несмотря на усыхающее, как изюмина, лицо, на шею, всю из натруженных когда-то жил, он кажется величественным в своем стеганом полосатом халате, как всегда на Востоке, широком сверху. О, этот хитрый покрой среднеазиатских мужских халатов! Он добавляет могучей ширины плечам. Он делает владыкой каждого мужчину…
Но, готово дело, уже слышится, уже перебивает мысль знакомый голос:
— Во-первых, не халаты делают владыками. Во-вторых, этот дедушка у вас из прежде эксплуатируемых.
Почему он имеет право только на личный оптимизм?
Идущие со мной по следу жизни Коржина начинают спор, не такой уж новый. Дедушка сидит в кресле с полным правом на отдых. Сидит и наблюдает, как блокнот с записью его воспоминаний перекочевывает со стола в дорожную сумку.
Свисают виноградные кисти. В одном углу навеса их еще насквозь просвечивает солнце. В другом, уже теневом, их содержимое непроницаемо, они чернее, тяжелее, тверже.
Плодоносный двор. Ласково-теплый предвечерний час. Дедушка поднимается с кресла, провожает до калитки, снова как бы обнимая, не прикасаясь.
Перед калиткой он срезает с куста и на прощание, как розу, протягивает настоящую красную розу. Потом скрещивает руки и прикладывает их к своему сердцу.
Продолжение воспоминаний огорченного человека
Давно они были прерваны. Вы могли уже забыть, как в Самарканде панихидой и демонстрацией отмечали первую годовщину Кровавого воскресенья, как к демонстрации примкнул учитель естествознания Коржин со своими гимназистами, за что был арестован, выпущен с волчьим билетом и, отправив жену в Полтаву к матери, с этим волчьим билетом пошел по земле — поближе, с пешего ходу, на жизнь посмотреть. — Из азиатской части Российской империи он дошел до европейской, поступил в Москве на медицинский факультет, и свидеться с Коржиным огорченному человеку пришлось только через тринадцать лет.
Не узнав еще, из-за чего он так огорчился, понадобилось прервать его воспоминания, чтобы вставить несколько эпизодов из жизни Коржина за годы их разлуки.
Сейчас наконец далеко не густо, но заполнился этот прорыв, сомкнулось время. Разъятое невиданными переменами, когда вчерашний день откалывался от сегодняшнего, отдалялся от него дальше, чем иной век от века, — оно соединилось для нас линией жизни и поступками одного из людей, не слишком заметных, но действующих людей своего времени.
Для того чтобы лучше разглядеть след этих поступков, надо из дедушкиного плодоносного ташкентского двора снова перебраться в Самарканд, в другой, менее плодоносный двор, где не в кресле, а на шаткой табуретке, предоставив тебе табуретку поустойчийее, сидит вспоминающий о Коржине человек в серой бумажной гимнастерке, с серыми, в разные стороны вихрами и серыми большими глазами, а в них — неустанный укор всему, на что бы они ни глядели.
На этот раз, чтобы услышать его снова, не нужен билет ни на поезд, ни на самолет ИЛ-18, рейс Ташкент — Самарканд, состоящий из получасового перелета через гору, то есть в основном — из подъема и спуска. Не нужны нам ни полеты, ни поездки, потому что зачем же было прерывать вспоминающего, если можно прервать воспоминания.
Они перед нами, записанные в тот раз до последнего слова. Вот место перерыва…
И вот вспоминающий продолжает:
— Расстались мы в шестом, а встретились в девятнадцатом. В промежутке ну и годочки! Чехарда! Она еще продолжалась, когда слухи пошли, что Коржин в наших краях появился и в самое пекло попал. А правильнее сказать, не один раз влезал в самое пекло. Каким он это Делал образом — это я вам погодя. Сейчас скажу, что прибыл он наконец после всех пересадок и остановок, слава богу, жив-здоров. По слухам, считал я, солидности он должен бы себе прибавить. Нет, не прибавил. Вот залысины на висках появились порядочные. И очки на носу появились другие, бифокальные: стекла из двух половинок, нижняя для близи, на больного и на операционное поле смотреть, верхняя — для дали, все прочее видеть.
Тринадцать лет назад, с тогдашнего моего щенячьего роста, был Коржин очень высоким, а оказался среднего роста, мне до уха.
Приехал он не один. Семья — сам-четыре. Жена… как сказать? Хороша, да одета так-сяк, с небрежностью, с вызовом женскому полу. Вы, мол, стараетесь, а мне на тряпичные дела с высокой башни плевать, ниже они моего достоинства. Значит, как понимаете, гордости многовато. В остальном — ничего, преданная. Вполне знает, что у нее за муж. И еще: сама себе на рояле аккомпанирует и поет. Услышал я ненароком в первый раз — остановился у окна как вкопанный. Такое пение в зале концертном тысячи бы собирало людей и рублей. А ей и дома если в месяц раз выдастся время попеть — это еще хорошо.
Что ж, не она первая, не она последняя, чей талант уходит на семью. А бывает, ни на что, в тартарары уходит…
Жене Коржина требовался другой талант — мужу соответствовать, быстроте его жизни. Если по стрелкам часов — молниеносно он жил.
Терпеть не могу быстрых: раз-раз, с плеча рубят, без участия головы. Им же главное — от дела или от просителя поскорей отмахнуться. Но тут я увидел другую быстроту. Не было, чтобы отмахнулся Коржин от того, кому нужен, чтоб на ходу в ответ буркнул, как некоторые персоны буркают. Поспешностью он не обижал. Минуту на вас потратит, а вглядится как следует, вниманием утолит. И человеку покажется — много времени ему уделено.
Вместительная у Коржина минута… Ни в какие мистики я не верю, но часто в голову лезло, что у него с временем особые отношения: не он времени, а время ему подчиняется, другим ходом для него идет.
Жене его, Варваре Васильевне, должное надо отдать, к жизни мужа скоростной она приноровилась. Вот совладать с обидой, что отдельная от семьи жизнь мужа — это главная его жизнь, а на совместную рожки да ножки остаются, — с такой обидой, похоже, она тогда еще не совладала. Хотя, когда единственный раз вырвалось у меня про певческий ее талант загубленный, ответила, что счастлива быть полезной мужу, чей талант куда более необходим людям. Гордо ответила.
Но когда дело касалось детей — гордость ее пропадала. Был вскоре по приезде в Самарканд случай, когда их Саню принесли в больницу окровавленного, сообщили отцу, что купался в Зеравшане, нырнул, угораздил в корягу и череп раскроил. А отец не вышел взглянуть на сына. Оперировал кого-то и после такой вести продолжал операцию как ни в чем не бывало. Только помощнику шепнул что-то и послал поглядеть.
Варвара Васильевна в это время продукты раздобывала — нелегкое в ту пору дело, подкараулить их надо было. Возвращается она в свою квартиру при больнице.
Охотницы первыми страшную новость сообщить — ждут у дверей. Говорят, лежал ее сын брошенный перед операционной, жив ли еще — неизвестно.
Бежит она опрометью по больничному коридору.
Жара. Двери палат нараспашку. Видит она: в одной — сын, живой, прооперированный, с забинтованной головой, и тут же, у дверного косяка, без чувств сползает на пол, потому что все чувства истратила, пока добежала.
Через несколько дней входим мы к ней втроем.
«Получай сына, — говорит супруг весело. — Будем надеяться, что в следующий раз наш взрослый, десятилетний гражданин не станет нырять туда, где свалены камни и коряги. Будем уповать, что, прежде чем исследовать дно головой, он проверит его ногами».
И Алексей Платонович уходит. А Варвара Васильевна сразу ко мне с вопросом:
«Скажите, это правда, что Саня лежал у операционной, а отец…»
Саня прервал:
«Мама! Если б меня оперировал другой хирург, а в это время принесли его сына, и посреди операции хирург ушел бы к нему — что бы ты сказала?»
«Что он чудовище!» — ответила Варвара Васильевна и засмеялась. Смех был ей к лицу.
Саня попросил ее спеть «Аве, Мария». Слуха у него не было, но чуял мальчишка хорошую музыку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я