Брал здесь магазин Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Папа снова повернулся к своему столу. Но каким поражающим было незнакомое выражение его лица. Оно не шло, не вязалось с ним. Оно так его изменило, что это был не он.
Странно, думает Саня, что то не свойственное папе лицо возникало и возникает иногда перед глазами даже в моменты, не имеющие никакого отношения ни к маминым крыльям, ни к сырой, выходящей в мрачный колодец двора квартире, ни к музыке…
Дрова догорают. Он подгребает их кочергой для русской печи — неудобно длинной, но покороче почему-то в Минске не нашлось. Подгребает к самому краю, укладывает на угли головешки, смотрит на их желтый огонь и на синие, бегучие огоньки внизу. Он следит, как намечает огонь места развала догорающего полена, как прорезает форму будущих углей.
И вот — нет уже удлиненности дерева, нет того, что скрепляло и держало его волокна или сухожилия. С тонким звоном удлиненное распадается. И сразу — нет желтого огня. Есть оранжево-синий жар. Самый высокий и самый недолгий жар горения.
Саня смотрит на полыхающие угли и в полной тишине толстостенной квартиры слышит, как на разный манер тикают в спальне-кабинете разные часы на большом письменном столе, — уважаемые, обожаемые, высокочтимые папой часы. Есть показывающие фазы луны. Есть восточные, звездные. Есть уведомляющие о годе, месяце, числе и дне быстротекущей жизни. И рядом песочные. Они грустно привораживают тем, что видно, как из одной стеклянной колбочки в другую утекают песчинки-секунды. На углу стоят квадратные, каретные, в сафьяновой обшивке. За неимением кареты им отведено место на письменном столе только за безукоризненно точный ход.
И еще есть — для мамы, с малиновым звоном, отбивающие час, половину и четвертушки часа. На ночь папа надевает на них свою шляпу, не для себя, конечно. Музыкальный звук его не может разбудить. Его будит только звук тревоги, зов на помощь. Тогда он мгновенно просыпается, одевается с непостижимой быстротой, спускается вниз… И сколько же раз он одевался и спускался напрасно, из-за дурацкого, надрывного пьяного ора.
Бывая в Минске, Саня — не поспевая, надевая пальто на лестнице — бежал за ним, и раза три был свидетелем напрасного спуска. Возвращаясь, они с папой спешно сочиняли в подворотне или на лестнице душераздирающую новеллу о спасении погибающего, об отведении топора, ножа или кастета, занесенного над головой прекрасного человека непрекрасными людьми, в количестве от двух неимоверных гигантов неандертальцев до семерых средней комплекции. Сочиняли, не столько надеясь, что мама поверит, сколько для поднятия тонуса. Затем преотлично засыпали наверстывающим украденные минуты сном.
Малиново прозвенела половина какого-то часа. Какого именно, сегодня, в день приезда, Сане не хочется уточнять. Из коридора послышались мамины шаги. Она спешит из кухни, не обтерев рук, чтобы сказать:
— Ты не забыл, что это угарная, подлая печка?
Не закрывай трубу, пока не убедишься, что нет ни малейшего синего язычка.
Сказала и ушла. Вероятно, зажаривать утку целиком, утку с антоновскими яблоками. И нельзя попросить сделать как-нибудь попроще, с меньшей возней. Вкусно и сытно кормить после долгой несытой жизни — в этом теперь для нее хоть какое-то самоутверждение.
Да, хоть какое-то, думает Саня. Он борется с желанием закрыть трубу, сберечь тепло. Он ворошит и ворошит угли. Нет, нельзя, еще пробегают эти ядовитые синие огоньки.
Малиново прозвенели три четверти неизвестного часа.
А синие язычки вырываются то снизу, то сбоку, то сверху.
И жаль улетающего в трубу тепла.
Уже закрыта труба и двойная чугунная дверца печки.
Шерстяные молоточки не успели высохнуть и побелеть.
Варвара Васильевна уверяет, что это даже хорошо: сама много раз оставляла верхнюю крышку открытой — не помогало, звук не прояснялся, и настройщик, интеллигентный, понимающий старичок, это подтвердил, пожалел, что нет сейчас мастерской, где можно было бы разобрать такой, как он назвал, высшего класса инструмент и равномерно просушить все сверху донизу, что просушкой только сверху его легко окончательно загубить, как ребенка, которому лечат горло, делают согревающие компрессы, а ноги оставляют холодными и мокрыми.
Саня закрыл верхнюю крышку, поставил портреты на место и сказал:
— Услужливый дурак опаснее врага.
С таким применением этой крылатой истины Варвара Васильевна не могла согласиться. В ней все воспротивилось такому неподходящему применению:
— Ты не настройщик, ты не мог об этом знать.
— Мог догадаться, — ответил Саня.
Они снова сидели за обеденным столом. Было обеденное время. Но они не обедали, чтобы подать утку с яблоками при папе, чтобы он увидел целым и нетронутым мамино дивное кулинарное творение. Нет, они не морили себя голодом. У них было нечто вроде второго завтрака, но с полноценной порцией супа — Варвара Васильевна считала, что Саниному растущему организму суп необходим именно днем, а не на ночь глядя, и непременно каждый день, о чем она просит не забывать в Ленинграде.
Надо отметить, что эта просьба была высказана спокойно, хотя спокойствие нельзя было считать характерной чертой Варвары Васильевны. Вот когда она перешла ко второй просьбе, в ее все еще не подчиненных судьбе, правда уже не явно зеленых, а зеленоватых глазах было заметно смятение, такое бывает, когда открытое, откровенное общение с близким упирается в тот пунктик, существенный для обоих, болезненный для обоих, к которому годами нельзя и нельзя прикоснуться, и вот наступает время — во всяком случае для Варвары Васильевны оно наступило, — когда больше откладывать невозможно, когда уже неотложно необходимо и прикоснуться, и вытащить этот пунктик на свет божий, и вместе разглядеть: из чего же он состоит и была ли на самом деле истинная причина для его возникновения.
К этому разглядыванию вместе Варвара Васильевна начала готовиться задолго до приезда сына. И сегодня мыла посуду — и готовилась. Даже зажаривая утку — готовилась. А в конце полузавтрака-полуобеда она с осторожной решимостью приступила к извлечению наружу сокрытого:
— Вероятно, чем-то мы тебя обидели. Иначе почему ты вдруг решил голодать, отвергая всякую нашу…
И тут — ведь надо же! — именно в этот момент, ни раньше и ни позже, начинает звонить телефон на стене у двери в спальню-кабинет.
— Нас нет дома, — вырывается у Варвары Васильевны. — Мы не подойдем.
Телефон звонит.
— Ну имели мы право куда-нибудь уйти? — оправдывается она, виновато глядя на трубку.
Трубка подрагивает, требуя отклика, даже чуть подпрыгивает, возмущаясь.
Саня наблюдает за развитием хорошо знакомой ему ситуации скошенным на маму веселым глазом.
— В конце концов, имеем мы право хоть раз поговорить спокойно? взывает она к совести того, кто так настойчиво ждет на другом конце провода. — Мы можем хоть раз, в день приезда Коржина, посидеть своей семьей, без нашествия?..
Телефон звонит. Мама смотрит на неумолимый аппарат гипнотическим взглядом. Саня смотрит на маму, удивленный такой небывалой выдержкой, и пытается определить, кто кого гипнотизирует, она — телефон или телефон ее.
Выясняется, что гипноз железного аппарата сильнее гипнотической силы человека. Еще звоночек… другой — и мама говорит:
— Нет, это чересчур. Это что-то серьезно необходимое.
И она сдается. Она встает.
— Слушаю вас… Здравствуйте, Матильда Петровна.
Из трубки до Сани долетают длинные пулеметные очереди напористых звуков. Мама слушает, страдальчески морщась, не имея возможности вежливо вставить слово. Но вот прорывается:
— Хорошо, хорошо, передам Алексею Платоновичу, когда приедет.
И вдруг с видом заговорщицы переспрашивает специально для Сани:
— У вас сведения, что приедет завтра? — и снова долго слушает с заметно нарастающей неприязнью. Но наконец-то желает всего наилучшего, вешает трубку и со вздохом садится за стол.
— Скажи, ну зачем так явно лгать? Почему жены врачей, когда им надо показать папе кого-то из родственников, начинают объясняться в любви мне, так интересоваться моей драгоценной особой?
— Потому что, с их точки зрения, папа у тебя на поводочке, — отвечает Саня, и оба смеются, представляя себе Алексея Платоновича Коржина на поводочке.
— Верность они понимают только как состояние полной подчиненности, начинает рассуждать Саня, предпочитая не возвращаться к прерванному телефонным звонком разговору.
— Нет, сынок, из-за этой Матильды Петровны ты мне не ответил. Только, пожалуйста, не переводи в шутку, откровенно скажи: чем мы тебя обидели?
— Вы? — удивляется Саня.
— Хочешь сказать… То есть имеешь в виду не «вы», а «ты» — так я и думала. Это из-за меня. По той же причине.
— По какой, если не секрет?
— Тебе всегда казалось, что я несправедлива, что Аню я больше… что к ней я…
— Не надо, мама.
— Нет, надо. — Она мужественно преодолевает сразу ставший глухим, отгороженным от нее голос сына. — Я сама могу напомнить, когда… в каких случаях тебе так могло показаться. Например, в поезде.
Это «например» не дает Сане усидеть на месте, оно поднимает его со стула, поражая бесстрашием маминого выбора, — он знает, какого поезда. Чтобы оправдать свое крутое движение, он говорит:
— Спасибо. Давно так вкусно не ел, — и пересаживается на стоящий по другую сторону того же стола диван.
— На здоровье. Пододвинь подушку под голову, ведь опять, конечно, ехал на голой багажной полке.
— Так ездят все студенты.
— Мы тогда ехали немногим комфортабельнее, правда все же на нижних полках, — переезжали в очередной туркестанский городишко вслед за папой. Но, боюсь, это слишком ранний случай. Тебе было четыре года, ты вряд ли можешь помнить…
Она немного медлит, ждет Саниного «я помню» или «не помню».
Он молчит. Сидит, не подложив под голову подушку, не откинувшись, а приклонившись к столу, и лепит из хлебного мякиша довольно страшного осьминога.
— Да, тебе еще не было пяти. Ты был худенький, Аня — пухленькая, но не совсем здоровая…
Это вечное «не совсем», вспоминает Саня. Папе надоело объяснять, что она самая из нас четверых здоровая.
— В вагоне стояла неимоверная пыльная духота, — продолжает мама. — Ты ее переносил молодцом, она — мучилась ужасно. Ей надо было то одно, то другое, и я возилась с нею. Соседи по вагону во все совали нос, следили за мной. Они начали бестактно громко удивляться, корить меня за то, что беспрестанно пекусь о старшей дочке-толстухе, а на сыночка, младшенького, тощенького, и не смотрю. А ты… сидел не шелохнувшись, не смотрел на них, но ловил каждое их слово. И вдруг — резко отвернулся к окну и замер. Всегда такой живой, ты иногда становился каменным, с места тебя не сдвинуть.
Похоже, что сейчас Саню тоже с места не сдвинуть.
Он сидит неподвижно. Только пальцы работают: быстро сминают хлебного осьминога и снова лепят что-то. Кажется, собаку.
— Мы сидим с Аней за столиком, напротив тебя. Хоть ты смотришь в окно и ни разу в нашу сторону, я вижу, как горько ты обижен. Но в вагоне, при этих крикливых соседях, разве возможно что-нибудь объяснить, да ты и не в состоянии еще понять…
— А может быть, в состоянии? — вставляет Саня.
— Это теперь, сынок, тебе так кажется.
— Допустим.
— К тому же, зная твой характер — он тогда уже достаточно проявлялся, я не могла сразу, как для показного оправдания, что-нибудь сделать, даже посадить тебя к себе. Это было бы грубо, ты бы вырвался.
— А может, не так уж грубо? — вставляет Саня.
И тут же ощущает грубость своих слов, и сочувствует теперь маминой тонкой ошибке.
Он заглядывает в тот вагон, застрявший в памяти вместе с протянутыми в воздухе от окна к окну, просвеченными солнцем снопами жаркой пыли. Заглядывает с нежданно возникшей надеждой оценить прошедшее поновому. Увы, ничего не получается. Отвернувшемуся от своих, сидящему на полке с какими-то чужими людьми, одинокому маленькому мальчику он снова сочувствует куда больше, чем сидящей рядышком с сестрой, глядящей на него через столик маме.
Как ждет она от него сейчас открытости, как ждет того исповедального разговора, какой впервые сама начала, — это он знает. И не собирается мстить болью за боль, — что за чушь, конечно же нет. Он ищет нужных слов, слов помягче, но с каким-то тупым упорством выдавливает:
— Что вырвался бы — предположение на редкость точное. — И не может из себя выдавить больше ничего.
Мама преодолевает и это больше ничего.
— Да-а, ты вырывался не раз…
Совершенно верно, мысленно подтверждает он. Аня просилась, ныла, лезла к тебе на колени. Я не лез.
Я ждал. Ты брала не меня. Потом спохватывалась, хотела было… Но всегда поздно хотела. Нет, не хотела — считала нужным.
— А позже ты вырывался и удирал. Иногда — слишком далеко… Почему, так рано умея во многом разобраться, ты никогда не мог, не хотел понять: она не виновата, что я родила ее такой… неумной.
Правильно, горьковато-весело мелькает в Саниной голове, все надо делать для счастья неумных! Умные должны подчиняться дуракам. Честные — подлецам. Щедрые — отдавать последнее жадным.
Саня не может знать и не сможет узнать, как страшно обернется это отдавание последнего, как прозорливо это у него мелькнуло. Но до того пройдут годы и годы.
А сейчас мама, волнуясь, старается объяснить:
— Она не просила меня родить ее такой. Как же не помогать, не посылать ей…
— …еженедельно, — продолжает за нее Саня, — посылок с продуктами, каких там больше, чем здесь. Надрываясь, носить на почту и утаивать от папы пудовый вес этих посылок. Как же не отправлять одежду на все сезоны для нее и ее знаменитого супруга и карапуза Алешки. А число карапузов у них будет стремительно расти, за это я ручаюсь.
— Во имя будущих карапузов ты и возвращаешь мне деньги обратно? пыталась пошутить Варвара Васильевна.
— Во имя приятного ощущения самостоятельности, — сказал Саня.
— Слишком ты рано…
— Наоборот, запаздываю. Давно пора прекратить соучастие в беспощадном грабеже.
— Боже, что за слова ты употребляешь! Мы достаточно себе оставляем.
— И у меня достаточно. У нас теперь студенческая артель, ты знаешь, я писал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я