https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/kruglye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Случается, битый час жмешь по стреле Пятой дороги – и от горизонта до горизонта дышит марево, течет, струится плавленым стеклом дорога, спереди и сзади ни одной машины, хоть кирпич на педаль газа и рули ногами. Скука смертная, немудрено заснуть даже под грохот «Нирваны». Тоска берет от указателей: «Следующая заправка через 68 миль». Все пыльные городишки похожи друга на друга. Все тот же Taco Bell, та же El Camino Road, Chevron или Texaco[4]. Никогда не смотришь в лицо кассиру, боишься заорать с испугу: «Приятель, да я тебе уже платил двести миль назад!»
Единственная достопримечательность на всем протяжении – гигантская, как город, бычья ферма на сто двадцать тысяч голов. Пять миль вдоль дороги тянется бревенчатая ограда. Среди соломенного цвета равнины вдруг чернеет выпас, и каштановая живая масса вырывается на пустошь, конца и края не видно. Территория фермы распространяется выше дороги, и кажется, что у этого гигантского стада нет сдерживающего рубежа. Ближе к ограде быки напирают, теперь видны их морды, арфы боков. Позади тянутся длинные ангары стойл. Два стадиона «Уэмбли», забитые тысячекилограммовыми животными. Что если они прорвут ограждение? Мраморное мясо прилавков Pacific Coast, семь долларов за фунт. Навозом разит мили за три. На шоссе появляются фуры-скотовозы, из щелей бортов свисают хвосты в комочках грязи. Затем снова дорога пустеет, степь тянется сплошным потоком, чуть только волнуется, как крыло парящей птицы, уточняющей направленье ветра… Но вот трасса тянется в горы, грузовики сходят на правую крайнюю полосу и натужно дымят. За перевалом распахивается переливистое море огней, икряная прорва: световая сыпь на черной скуле побережья. В каждой точке – жизнь, или витрина, скажем, бордовый бархат и жемчуг, под каждым фонарем – профиль, рука, щиколотка с бабочкой-татуировкой, или ничего, кусок асфальта…
Жизнь в Беркли была кипучей, год шел за пять. В молодости все поэты, но не все смертельно. Мы всласть учились, бузили, жизнь делилась между библиотекой и студенческими притонами. Небольшую мансарду, которую я нанимал у японцев – самурайской семьи Морган, – часто навещали полицейские. В десять вечера наследники Микадо вызывали патруль. После чего мы отправлялись в притон на углу Дуайт и Фултон, где запасались сеном и отчаливали в «Дюрант», ресторан мексиканской кухни, который содержали гватемальские коммунисты. Здесь цены соответствовали идейным убеждениям хозяев, пока они не разорились к четвертому моему курсу. Но я успел насладиться огромными, размером с березовую чурку буррито, всего за шесть баксов. Колот демонстрировал чудеса приспособляемости: он умудрился два года проработать завхозом местного филиала YMCA[5]. В нашем распоряжении имелся спортивный зал с баскетбольными щитами и роялем. Под ним жил Паша Рай, рок-музыкант и активист, знатный юзер UseNet[6], который спал днем в сени лакированной панели, а ночью полоскал руки в клавиатуре и пел нам песни советского детства.
С Колотом никогда нельзя долго находиться вместе, он непременно устраивал какую-нибудь бессмысленную проказу, заваруху. Друзья ему были нужны только как зрители этой канители.
– Ну-ка, тормозни, тормозни! – однажды потребовал он, когда мы проезжали мимо бычьей фермы. Ленькин хищный профиль озаряли обессмысленные азартом глаза.
Он заломал руль, креня машину к обочине, я заорал, выправляя и давя на тормоз:
– Ты спятил?!
– Говорю тебе, тормози, – приказал Ленька сквозь зубы.
Уже смеркалось, близость бычьей цивилизации, слепо нацеленной на убой, давно благоухала над равниной… Мы сошли с дороги по разные стороны отлить. Когда я вернулся, Леньки нигде не было. Что-то потрескивало под раскаленным капотом. Над горизонтом, как фары из-за поворота, брезжила еще не вышедшая луна. То близкий, то далекий хор кузнечиков дышал над холмами. Заслепила, накатила свирепым гулом машина, пропала угольками. И тут я услышал посвист.
Я перешел через дорогу, приблизился к ограде. Ленька уже был за ней, у проволочного плетня высоковольтного заграждения. Он подманил издали не отошедшего в стойло бессонного быка и теперь дразнил животное. Неясная громада высилась по ту сторону рогатым гребнем. Пока не взошла луна, в этой массе темени – то шумной, то безмолвной, но все равно живой – циклопически обдающей вас храпящим вздохом, переступающей ногами – вдруг проливался блеск глаз. Сначала один, потом другой, с другого края размашистого переносья. Воображение в темноте различало голову великана, заключенного циклопа-дебила, который на четвереньках выбрался из спального корпуса в поле, чтобы поднять голову к звездам. И тут увидел человека. Людей он видел дважды в день при кормежке. Они проходили вдоль стойл в зеленых комбинезонах, проверяя, правильно ли функционируют автоматические кормушки и поилки. Трижды в день людей видели только те быки, которых куда-то уводили, чтобы никогда не привести обратно. Сегодня он видел людей в третий раз, и это его обеспокоило. Один стоял совсем рядом с оградой, до которой если дотронуться, то не сразу почувствуешь боль, притянет, не сможешь двинуться, голова соединится с ногами в недвижимости, могучее тело станет беспомощней камня. Он пробовал.
Бык долго стоял спокойно, только шумно тянул ноздрями воздух, как вдруг Леньку обдало воздухом от движения большого тела. Но не дрогнул, продолжал насвистывать. Сначала раззадорила возможность безопасной шалости, а сейчас заворожило предстояние перед могучим зверем. Он не мог оторваться от этой близости, словно стоял на стеклянном безопасном полу над бездной, но поскольку края пола не было видно, ему хотелось испытать его, пройти как можно дальше, встать в таком месте, в котором и безопасный край уже не будет достижим, почувствовать отверстость под ногами до конца.
Бычья морда, стена холки, плеч проступили в лунном свете, серебряные усы щетинились на кожаных губах, гора спины, бугристой от жира, разъеденной слепнями и засыпанной опилками, недавно обрезанные рога с еще острой кромкой…
Ленька стоял, заложив руки за спину, прогнувшись в стойке, как тореро.
Когда бык разглядел человека, он отпрыгнул назад, нагнул голову, забил копытом, мотнул мордой, вернулся широким разворотом, аккуратно держась в стороне от проволоки.
Ленька засвистал чаще и выше тоном.
Бык замер, затем захрипел, отскочил подальше, заревел, наскочил, ушел в сторону. Снова вперед с боксерским упором. Живая тонна жира, мышц, костей, слепой ярости, животной бессмысленности – неясной, но отчетливой страдающей силы бесновалась на расстоянии вытянутой руки.
Когда бык еще раз развернулся, я заметил, что в паху его болтается какая-то тряпка с металлическим зажимом, и наличие этого предмета означало отсутствие предмета другого: бык был кастрирован.
Вдали замелькали огоньки, видимо, сработала охранная система.
Я оглянулся. Пустая дорога, огромная ночь, мертвая луна, четвероугольник машины мигает на обочине.
Тонкий свист и топот, храп быка.
Я перелез через ограду, взял Колота за локоть. Ленька вырвался, придвинулся еще ближе, теперь он свистел, заливался в четыре пальца.
Бык швырнул себя на проволоку, искры ударили в обе стороны, по земле к ногам ринулись змейки синего огня. Запах паленого мяса достиг ноздрей, бычья морда вдруг осунулась, стала коровьей – не глыбой, а долгой, с вытянутыми губами, голова моталась из стороны в сторону, затихая; задние ноги еще подрагивали. Бык жмурился и, как ребенок во сне, поворачивал голову, будто вжимаясь в подушку. На земле еще дрожало, переливалось бледно-голубое пламя.

4

За пятнадцать лет расклад не сильно изменился, и теперь я подумал, что все равно так просто наша встреча мне не сойдет. Одним прыжком с плотины мне отделаться не удастся. Так оно и оказалось. Слово «Голландия», произнесенное Ленькой, теперь дразнило – отринутое временем, отложенное в бесчувствие прошлое, вырванное из рук, головы, души, уже ярилось, рыло копытами бегства, било рогами – развилками сослагательного наклонения, и вот-вот готово было ринуться сквозь высоковольтное настоящее в безоружное будущее…
Да, я всегда завидовал безрассудству Колота, и в полдень следующего дня я всматривался в пейзаж, с безмолвным бешенством мчавшийся в неподвижном, как волна, закручивающая тебя вместе с доской в свал гребня, – вагонном стекле. Нет более мудрого лица, чем окно поезда: оно затягивает в созерцание, разливает сознание по окоему, расширяет до просторного покоя, в котором легко разложить мысли или их отсутствие.
Ленька перелистывал толстенный фармакологический каталог и время от времени откладывал его в сторону, чтобы и так и эдак перевязать шнурки на походных ботинках.
Я вынул из рюкзака «Летящее озеро» Уильяма Симоне, но так и не сумел сдвинуться с двадцать второй страницы. Знакомый ранее только по полотнам пейзаж захлестнул сетчатку, превратил мозг в зрячий колодец бесчувствия. Необъяснимо устроена память! Случается, даже в распятом работой рассудке всплывают мгновения дальней, отмершей жизни, настолько забытые, что если бы они не были порождены самим забвением, если бы их кто-то навязал, мозг бы восстал: «Не было!»
Незачем мне было ехать в Голландию, это точно. Часа через полтора сквозь бешено мчащееся стекло я видел очнувшиеся, оттаявшие полотна, офорты – у меня дух захватило: это были иллюстрации в книге без обложки, в которую я однажды в детстве провалился, как Алиса в кроличью нору. Лоскутные одеяла польдеров, гребенки дамб, свайные мостики, пьяные великаны-мельницы, домики с плавниковыми коньками крыш, чешуя скатов и вдалеке два-три деревца, убегающая тропинка, глаз оживляет каждый камушек, в каждой луже слепит лоскут неба; геометрическая перспектива льется, ветвится каналами этой плоской морской страны, здесь ворочаются на погрузке-разгрузке пузатые шаланды, затем тяжко скользят из-под шеста, здесь зимой звенят коньки; дерзкий мальчик Кеес, купивший душу разбойника Железного Зуба и владевший талисманом – сакральным тюльпаном, единственным из цветов, в который увлекательно глубоко заглянуть, осада Лейдена, таинственная красавица Эле, восстание гезов, горбун-подпольщик Караколь с накладным горбом (потом мне казалось, что все горбуны прячут в горбах некие сокровища, тайну) – все это навсегда со мной, никакая реальность не сравнится с этой повестью по достоверности. Книгу эту я обрел случайно, старуха, вечерами торговавшая семечками на причале у Северной эстакады острова Артем, сворачивала фунтики из ее страниц. Я до сих пор не удосужился узнать, кто ее написал, все хорошие книги в детстве не имели автора.
Незачем мне было ехать в Голландию. Капли детства – град парафиновых клякс – сначала одна, две, дробь солярных капель, передышка – вдруг захлестали, застегали, хлынули солнечным ветром. Белое солнце Каспия взошло в мозжечок, от слепящего морского горизонта показались полчища бурунов, ветер ударил в лицо, и я задохнулся до слез запахом моря и нефти… Я сопротивлялся каждой клеткой, каждым нейроном. Предчувствие подожгло, осалило, хлопнуло ладонью меж лопаток, я прогнул спину, борясь с желанием оглянуться и кинуться прочь.
Я въезжал в Голландию, как на собственные похороны.
– Вы замерзли? – спросил меня пассажир, сидевший напротив.
– Продрог до костей! – поддакнул Ленька.
– С чего вы взяли? – я очнулся и теперь смотрел на этого строгого лысоватого человека, с бородкой и тоненькими дольками очков на носу, через которые он всю дорогу елозил глазами по экрану ноутбука. Иногда, взглянув украдкой в окно, он выуживал из внутреннего кармана пиджака пластинку ржаного крекера.
– Да у вас зуб на зуб не попадает. Пересядьте из-под кондиционера. – Сосед мой пошарил глазами по потолку, заулыбался, вздернул подбородок и о чем-то поспешно заговорил. У него была необычайная мимика, словно тик, он всем телом помогал речевым мышцам. И тут меня пронзило: да это Железный Зуб! Это бессовестный разбойник, от которого Фландрия трепещет не меньше Голландии. Человеко-зверь, он носит кованый шлем с острым рогом, от страшной раны не спасает панцирь… Крошка от печенья скакнула в бороде Железного Зуба. Говорил он с еще неизвестным мне голландским акцентом, очень трудным, непривычное ухо ничего не могло разобрать, артикуляция густо заштриховывалась шепелявыми шипящими.
Я что-то промычал в ответ и несколько раз украдкой глубоко вдохнул и выдохнул, чтобы унять внутреннюю дрожь.
– Вам нравится жить в Амстердаме? – спросил я только затем, чтобы что-то сказать.
Моя бабушка всегда говорила, что нет ничего лучше в жизни, чем разговор: «Разговором ты всегда сможешь раздобрить обстоятельства или собеседника, если будешь говорить исключительно о том, что интересует только его, но не тебя. Например, если тебя хотят ограбить, то преступника надо спросить: “Что вы купите на мои деньги?”. Но никогда не спрашивай: “Неужели вы убьете меня?”». Так говорила моя бабушка, а она знала, что сказать о жизни, не потому что жизнь ее была тяжела (муж погиб на фронте, дочь умерла во младенчестве, двое мальчиков после войны на руках, ни кола ни двора), а потому, что была врачом и все время читала. Читала всегда, с аристократическим небрежением к действительности. Веранда ее дома была усыпана луковой шелухой. Возвращалась с суточного дежурства и без сил забиралась в постель. Дочитывала последний том собрания и начинала заново. Многое из Чехова она знала наизусть. Я весь Апшеронский полуостров изъездил в детстве на «скорой помощи»: она часто брала меня на дежурство, на принудительные прививки среди населения – в трущобах окраин и в аулах предгорий…
Голландия – страна детства, мне всегда казалось странным оказаться в ней, потому что я там и так уже жил. Лейден – наш с Хашемом, моим другом, город. Мы читали «Адмирала тюльпанов», играли в Кееса и Караколя, я бредил тюльпанами, Хашем бредил самой игрой, самим представлением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я