https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/skrytogo-montazha/s-gigienicheskim-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А он как военный человек отлично представлял обстановку. Его нервы не выдержали, вот он и расплакался. Он переживал за наши войска, за нашу неудачу. И эта катастрофа разразилась буквально через несколько дней, как мы и предполагали. Ничего мы не смогли тогда поделать, несмотря на все усилия, которые я предпринял. Не знаю, как защищал свой приказ Тимошенко перед Сталиным. Я его и спрашивать не стал, потому что видел, что он тоже переживает. Он представлял себе надвигавшуюся катастрофу, и я не хотел возвращаться к неприятному разговору. Назавтра встретились мы с Тимошенко и обменялись мнениями, но уже не возвращались к его разговору с Москвой. И я ему тоже не говорил о своем разговоре с Василевским. Не сказал об этом потому, что ко мне приходил Баграмян. Приход Баграмяна ко мне, а не к маршалу, как я ожидал, может наложить отпечаток на отношение Тимошенко к Баграмяну. Я не хотел сталкивать людей. Наоборот, я покровительствовал Баграмяну. Это очень спокойный, трезвый и вдумчивый человек... Позавтракали мы с Тимошенко и решили поехать в район переправы через Донец. Это была единственная переправа, через которую шло питание наших наступавших войск. Переправа находилась на близком расстоянии от авиационных баз противника. Противнику никаких трудов не составляло все время висеть над ней бомбардировщиками и истребителями. Немцы страшно бомбили этот пункт, и мы решили поехать туда, потому что считали, что от удержания нами этой переправы, от нашей способности сохранить ее и не дать возможности прервать поток снабжения боеприпасами и горючим наступавших частей в решающей степени зависит устойчивость и сопротивляемость наших войск. Приехали мы. Там имелись какие-то укрытия полевого характера. Эшелон за эшелоном подлетали бомбардировщики врага и "разгружались" над этой переправой, но переправа не была разрушена и продолжала работать. Потом мы получили сведения, что неподалеку от этой переправы появился на своем участке командующий войсками Южного фронта. Тимошенко предложил: "Давай поедем туда, обсудим дальнейшие действия и согласуем их с командованием Южного фронта. Эта армия входит в состав Южного фронта, а противник как раз будет прорывать оборону и окружать наши войска ударом с юга, то есть через позиции 9-й армии". Мы вышли из укрытия, пробрались туда, где стояли наши машины, и поехали на встречу с Малиновским. В деревушке на Донце встретились. Зашли в домик, стали разбираться в обстановке. Обстановка была очень напряженной, тяжелой. Я видел, что Малиновский и Тимошенко оба смотрели на эту операцию, как на обреченную. Но ее надо было проводить, потому что был дан приказ сверху и ничего нельзя было сделать. Когда мы обсуждали ситуацию, вдруг кто-то ворвался из охраны и крикнул: "Бомбардировщики летят прямо на нас". Мы хотели выйти, но тут крикнули, что бомбы уже сброшены. Малиновский дал команду: "Ложись!". Все легли. На меня навалился командующий бронетанковыми войсками. Не помню сейчас его фамилию. Кажется, Штевнев (19). Хороший генерал. Он потом погиб, бедняга. Взорвались бомбы около самого домика. Домик не пострадал. Следовательно, не пострадали и мы. Кончилась бомбежка, мы вышли, закончили обмен мнениями. Не помню конкретно, что наметили. Трудно было полностью определить наши действия при сложившихся обстоятельствах. Оттуда мы не то вернулись к переправе, не то поехали в Сватово на свой оперативный командный пункт. На второй или третий день противник предпринял энергичное контрнаступление на нашем левом фланге, взломал оборону, которая у нас там имелась, и замкнул кольцо окружения наших войск внутри дуги. Случилось то, что мы считали неизбежным при проявлении неразумного упорства в продолжении наступления и выполнении задачи, которая была поставлена нами при начале операции. События развивались очень быстро. Боеприпасы и горючее мы уже не могли туда доставлять, и наша боевая техника стала неподвижной. Вот как раз те условия, которые необходимы противнику, чтобы разгромить войска. Потом, выехав поближе к Донцу, мы встречали там людей, которые прорывались из окружения. Плотного прикрытия у противника не было, и наши прорывались поодиночке и группами. Вышел из окружения Гуров, который был при штабе 6-й армии на главном направлении наступления. Он прорвался в танке сквозь кольцо, которое уже замкнул противник. Как люди выходили из окружения, хорошо рассказано и генералами, и писателями. Я, видимо, лучше описать это не смогу, чем это уже сделано в военной литературе. Гуров доложил, что он вынужден был сесть в танк и прорываться. Другого выхода не было. Если бы он этого не сделал, то тоже остался бы в тылу у немцев. Тогда раздавались отдельные голоса, которые осуждали его. Их обладатели смотрели на меня: может быть, судить Гурова Военным трибуналом за то, что он на танке вырвался из окружения? Но я относился к Гурову с уважением, высоко ценил его честность и военную собранность. Я ответил этим людям: "Нет, хватит уже того, сколько там погибло генералов. Хотите добавить еще и того, кто вырвался оттуда? Это дом сумасшедших. Одних немцы уничтожили, а тех, кто вырвался, мы будем уничтожать? Возникнет плохой прецедент для наших войск: все равно, где гибнуть, то ли под пулями немцев, то ли тебя уничтожат свои". Все было кончено! Городнянский, командующий 6-й армией, из окружения не вышел. Его штаб весь погиб. Командующий 57-й армией Подлас погиб. И штаб его тоже погиб. Командующий опергруппой погиб, и его сын-подросток с ним вместе. Погибло много генералов, офицеров и красноармейцев. Вышли оттуда очень немногие, потому что расстояние между концами дуги было небольшим, и противник плотно его перекрыл. Окруженные войска находились на большой глубине. Технику они не могли использовать: не было горючего, не было боеприпасов. А уйти пешком - далеко. Они были частично уничтожены, основная же масса взята в плен. Не помню, на какой день после катастрофы раздался звонок из Москвы. Вызывают в Москву, но не командующего, а меня. Можете себе представить? У меня было очень подавленное настроение, когда я летел в Москву. Вряд ли нужно даже говорить, что я чувствовал. Мы потеряли много тысяч солдат, утратили надежду, которой жили: надежду, что откроем страницу общих наступательных действий против оккупантов в 1942 году. А закончилось катастрофой. Инициатива наступления была наша с Тимошенко. Это тоже накладывало на меня ответственность. То, что мы хотели изменить ход боевых действий и предотвратить катастрофу, было слабо доказательно. Особенно перед теми, от кого зависело приостановление операции. Ведь согласиться с правильностью наших доводов - значит, согласиться с неправильностью своих решений. Не для Сталина такое благородство. Это был человек вероломный. Он на все пойдет, но никогда не признает, что допустил ошибку. Поэтому я ясно представлял себе трагичность своего положения. Но у меня не было другого выхода. Я сел в самолет и полетел, а сам морально был подготовлен ко всему, вплоть до ареста. Но как тогда быть с командующим? Значит, арестовать и командующего? Но командующий, видимо, вел разговор другого характера, не проявил сопротивляемости и согласился со Сталиным. Я же очень настаивал на своем, и довольно упорно. Кроме того, не знаю, в чьем присутствии Сталин разговаривал с Тимошенко. Когда разговаривал я, то там, за столом, передатчиком слов Сталина и моих слов Сталину был Маленков. Я уверен, что там находились Берия, Микоян, Молотов. Возможно, был и Ворошилов, но тут уверенности не имелось. В это время Ворошилов уже был в большой опале у Сталина. Данное обстоятельство - и в мою пользу, и не в мою пользу: такие свидетели - неприятные свидетели. Обернулось же так, что оказались неприятными для Сталина. Да, я оказался прав, когда настойчиво добивался через Маленкова отмены приказа Сталина. Сталин меня не послушал. Но какое это имеет значение при том положении, которое возникло? Все, что сказал Сталин, гениально. Все, против чего выступал Сталин, никчемно, а люди, которые на этом настаивали, - нечестные, а может быть, и враги народа. Тогда очень широко гуляла по стране надуманная Сталиным теория дальнейшего обострения классовой борьбы в СССР. Она запутала умы честных людей и в партии, и вне партии. Сталин извратил все понятия. Действительно имелись враги народа - настоящие, озлобленные враги Советской власти. Но в ходе репрессий полетели головы честнейших людей, преданных революции и рабочему классу, доказавших это и в Гражданской войне, и при строительстве социализма. Они-то и сложили головы как "враги народа". Одной головой больше, одной меньше. Какое это имело значение для Сталина? А как быть с совестью? Совесть у Сталина? Его совесть? Да он бы сам первый посмеялся: это - буржуазный пережиток, буржуазное понятие. Все оправдывается, что говорит Сталин. То, что он говорит, - все лишь в интересах революции, в интересах рабочего класса. Поэтому я ехал, летел и шел к Сталину, как говорится, отдаваясь на волю судьбы: что станет со мною, не знал. Встретились. Когда я вошел в кабинет, Сталин двинулся ко мне; точнее, не двинулся, а сделал шаг в моем направлении. Поздоровался. Сталин - это актер. Он умел владеть собой, никогда не выдавал: не то он кипит, не то относится с пониманием. Он умел носить маску непроницаемости. Поздоровались, и он говорит мне: "Немцы объявили, что они столько-то тысяч наших солдат взяли в плен. Врут?". Отвечаю: "Нет, товарищ Сталин, не врут. Эта цифра, если она объявлена немцами, довольно точная. У настам было примерно такое количество войск, даже чуть больше. Надо полагать, что частично они были перебиты, а другая их часть, названная немцами, действительно, попала в плен". Сталин ничего мне не ответил. Я видел, как он кипит, и не знал, куда прорвется этот котел. Но он сдержался: ничего мне не говорил больше, не упрекал ни меня, ни командующего. Помалкивал. Перешли в разговоре на другие дела: что мы предпринимаем? Какая есть возможность построить оборону по Донцу, с тем чтобы противник не перешел Донец на этом направлении? Как задержать его продвижение при наших очень ограниченных возможностях? Потом пошли обедать. Не помню, сколько дней пробыл я в Москве. Чем дольше, тем более томительно тянулось время, которое должно было чем-то кончиться для меня лично. Но чем оно кончится, я был в неведении. Думал, что Сталин не пройдет мимо такой катастрофы после нашей победы под Ростовом и громкой победы под Москвой, не простит и захочет найти козла отпущения, продемонстрировав свою неумолимость, принципиальность и твердость: не останавливаться, не колебаться насчет судьбы личности, как бы она ни была известна или даже близка ему, если это касается интересов страны. Тут имелась возможность продемонстрировать это. Вот, мол, катастрофа разразилась по вине такого-то или таких-то. А правительство и Сталин ни перед чем не останавливаются и строго наказывают виновных людей. Я даже догадывался, исходя из прежнего опыта, как Сталин может формулировать. Он был большой мастер на такие формулировки. Да и в общем-то он человек был очень одаренный, умный. Вопрос заключается в том, как ум надо оценивать в разных случаях. Одно дело, когда ум направлен на соблюдение интересов революции, ее развития и укрепления; другое, - когда против революции под прикрытием горячих лозунгов защиты ее интересов. А в результате гибли люди, до глубины души преданные делу Ленина, делу марксизма-ленинизма. В один из этих мучительных дней сидели мы за столом, обедали. У Сталина в то время обедов без того, чтобы не напились люди, хотят они этого или не хотят, уже не бывало. Он, видимо, хотел залить совесть свою, одурманить себя, что ли. Не уходил из-за стола трезвым и тем более не отпускал трезвыми близких людей и тех из генералов и командующих войсками, которые приезжали едок-ладами, если готовилась какая-нибудь операция. За обедом завел он разговор о Харьковской операции довольно монотонным, спокойным тоном. Но я знал эти кошачьи сталинские лапы. Смотрит он на меня и говорит: "Вот, в Первую мировую войну, когда одна наша армия попала в окружение в Восточной Пруссии, командующий соседней армией, удравший в тыл, был отдан под суд. Его судили и повесили". Я говорю: "Товарищ Сталин, помню этот случай. По газетам, конечно. Русские войска там раньше попали в плен к немцам. Власти вынуждены были осудить Мясоедова, и его повесили. Он был предателем, немецким агентом. Правильно сделал царь, что его повесил как предателя России. Но только он был жандармским полковником, а не командармом". Сталин ничего больше не сказал и дальше свои мысли не развивал. Но и этого было для меня достаточно. Можете себе представить, как я себя чувствовал после такой аналогии? Первая мировая война. Восточная Пруссия, крах русских войск и затем казнь Мясоедова. И вот вам теперь 1942 г., операция с разгромом наших войск. Член Военного совета, член Политбюро ЦК партии находится здесь и Сталин ему напоминает, что в истории уже был "такой же случай" (20). Я, признаться, прикидывал тогда так: это Сталин морально меня подготавливает, чтобы я с пониманием отнесся, что в интересах Родины, в интересах Советского государства и для успокоения общественного мнения надо показать, что все виновные в поражениях строго наказываются. Тому уже был пример в первые дни войны, когда немцы прорвались на Западном фронте, уничтожили нашу авиационную технику и вообще смяли весь фронт. Фронт пал. Если бы не пал, может быть, по-другому и протекала бы война. Тогда Сталин арестовал, судил и казнил командующего войсками фронта генерала Павлова, его начальника штаба и других лиц. Был уже такой прецедент. А тут и я, как говорится, ожидал своей судьбы. Единственным затруднением для Сталина, как я считал, был мой телефонный звонок к нему при свидетелях. Разговор велся через Маленкова. Присутствовали, вероятно, и другие. Как бы ни близки были эти люди к Сталину, он понимал, что просто так не обойдется. Возникнут разные мнения, которые могут просочиться, сейчас же или потом, и это обернется против Сталина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я