https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/s-bide/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Всю мессу он притворялся, будто молится, а на самом деле всей душой отдавался совсем иному занятию: занудным голосом что-то мрачно бормотал себе под нос и на что-то без умолку сетовал. Я же с трепетом и болью хранил его тайну. И мучился вопросом: неужели он не мог придумать другого выхода, кроме как покорно погрузиться в такое вот состояние – в равной степени и жалкое, и отчаянное? Зато мама продолжала вполне счастливо жить бок о бок со всем этим бредом и не подозревала о драме, которая разыгрывается рядом, и не сомневалась, что отец – самый набожный человек на свете. Я с душевной тоской воспринимал материнскую безмятежность и с не меньшей мукой наблюдал языческий фарс, который сознательно и по доброй воле разыгрывал отец. Стоит л и – с учетом всех этих обстоятельств – удивляться, что мессы казались мне нескончаемыми, ведь к моему тягостному двойному шпионству – за отцом и мамой – добавлялся свинцовый груз проповедей, а потом и причастия, и еще коленопреклонения. Да, тогдашние мессы казались мне бесконечными. В одно из воскресений я решил найти себе какую-нибудь забаву и не придумал ничего лучше, как попытаться все-таки понять, о чем же беседует отец с голосами подземного мира.
До сих пор меня это не интересовало, почему я и не улавливал в угрюмом бормотании отца ни одной связной фразы. А в то воскресенье я взялся за дело всерьез – и с цепким и жадным вниманием стал вслушиваться в невнятное бормотание и ворчание отца.
Я, как говорится, весь обратился в слух. То есть повел себя как заправский шпион.
Разобрал я только следующее:
– Ну и что делать, если такова жизнь?
И почти следом, словно скорбный стон из могилы:
– Еще бы! Я что, совсем дурак?
На улице шел дождь. Думаю, и по этой причине тоже бормотание отца показалось мне совершенно мистическим. В то воскресенье, выходя из церкви, я решил, что должен прояснить для себя данный вопрос. Воспользовавшись тем, что мать шла чуть позади, я напрямую спросил отца, о чем он разговаривал с крысами из церковных подземелий.
Задав столь непочтительный вопрос, я положился на Господа, хотя и понимал, что Божья помощь мне не понадобится, потому что мой вопрос прозвучал не слишком вразумительно. Ведь в подземельях нашей церкви лежали мумии монахинь. Об этом знали абсолютно все, даже дети. Мой вопрос был не настолько уж странным. Но отец почему-то воспринял его как невероятно странный – услышав его, он буквально остолбенел. Не веря своим ушам, он попросил меня повторить, что я сказал.
– Я бы хотел знать, – повторил я, – почему мумии, спрятанные под полом, называли тебя дураком.
Отец потерял дар речи и не шелохнувшись смотрел, как ветер пытается унести его зонт.
– Дураком? – отозвался он, словно эхо. И застыл в полной растерянности, да еще уперев руки в боки. Он не замечал сильного ливня, хотя потоки воды теперь беспрепятственно обрушивались на него, и было непонятно, рассердился отец до такой степени или только изумился…
Тут подоспела мать и спросила, что случилось. Отец, совсем как во время измерения тротуаров, нагнулся, едва не поцеловав асфальт. Потом поднял зонт. Потом опять выпрямился и с торжественным видом, хотя с него ручьями стекала вода, сказал маме:
– Случилось то, что наш сын сошел с ума.
Я поклялся отомстить ему в один прекрасный день. Я так обиделся на него за притворство – будто не помнит о нашей с ним общей тайне, – что едва не проболтался. Но все же решил оставаться нем как могила. После этого прошло много дней и много месяцев, и ни одно воскресенье не обходилось без его мрачного бормотания и тихих, но докучливых стенаний. Я напрягал слух, и иногда до меня долетала какая-нибудь более или менее связная фраза, например такого рода:
– В сердце Венеции гнездится зло.
Весь остаток дня я прокручивал в голове эти слова. И даже всерьез задавался вопросом; а что, если голоса подземного мира уже погубили душу моего отца? А что, если зло на самом-то деле гнездится в его сердце, а не в сердце Венеции? А что, если отец был, как и Венеция, средоточием мерзости? А что, если зло заразно? И любой невинный человек, приближавшийся к моему отцу, даже если он успел вовремя унести ноги, уносил с собой еще и свою уже погубленную душу?
Сознавая, что душа моя бесповоротно погублена, я продолжал шпионить за отцом – воскресенье за воскресеньем. Пока однажды, во время причастия, не увидел, что отец как никогда настойчиво бросает в мою сторону красноречивые взгляды. Я хотел было снова приступить к нему с вопросом: о чем он беседовал с крысами, о чем он беседовал с голосами подземного мира, пока притворялся, будто молится? Но все же удержался и стал с особым вниманием следить за тем, что происходит далеко от того места, где стоит отец. Я был целиком поглощен подглядыванием за тем, как совершается таинство евхаристии, и подглядывал так, как, по рассказам, делал в последние месяцы своей жизни мой дед, отец моей матери, более известный в нашей семье под прозвищем Черная Борода, которого я предпочитал называть иначе – для меня он всегда оставался «шпионом евхаристии».
Когда я, утомившись, перестал шпионить за тем, как совершается таинство, я решил снова заняться отцом и бросил на него еще один испытующий взгляд. Мне показалось, что он страдает как никогда в жизни. Да он и на самом деле выглядел ужасно расстроенным, притворялся молящимся, но думал только о том, что смертен, и умирал от тоски, ибо душой его завладели демоны. Он и на самом деле умирал. Он умер для радостей жизни, для радостной жизни. И вдруг мой взгляд новоиспеченного шпиона, словно луч света, прорезал мрак. Может, потому что я еще злился на отца за то, что недавно он сделал вид, будто не помнит о нашей общей тайне, во всяком случае, вдруг, взглянув на него и услыхав его угрюмое бормотание, еще более мрачное, чем всегда, я разглядел, обнаружил в нем просто-напросто обыкновенного жалкого труса. Иначе говоря – или говоря языком человека, каким я стал теперь, то есть человека, который сидит в тени столетней шелковицы и вспоминает самый важный миг своего детства, – мне было просто мерзко видеть собственного отца: ведь он, дожив до вполне почтенных лет, не решался сказать жене, что верит в одну лишь материю и что вечность для него – не более чем кусок земли, где однажды его похоронят. Жалкий трус.
Не знаю, кто это сказал, думаю, Конрад, что мы, люди, рождаемся трусами, вот в чем наша настоящая беда. На самом деле меня в тот день так возмутила его трусость, что я решил немедленно разрушить всю эту комедию, порожденную страхом.
Я разрушил его языческий спектакль, а сам навсегда расстался с детством. Теперь, сидя в кабинете, я пообещал себе, что непременно расскажу все это нынче вечером на улице Верди, но тут зазвонил телефон. Звонок помог мне очнуться и заставил вспомнить о времени; я взглянул на часы и понял, что оно в буквальном смысле пролетело. На сей раз надо было обязательно снять трубку – наверняка опять звонила Кармина, которая привыкла к тому, что днем меня в любую минуту можно застать дома, ведь мы, писатели, совсем как домохозяйки, трудимся в четырех стенах. Короче, я не ждал никаких неожиданностей.
Прежде чем двинуться в сторону прихожей и снять трубку, я окинул рассеянным взором, словно не желая прерывать подготовку к самой важной в моей жизни лекции, наброски, сделанные за первую половину дня; они лежали разделенные на части, а частей было столько же, сколько листов голландской бумаги: высокомудрый пролог к теме, вокруг которой должна кружить лекция, причудливый и вольный мазок про манию шпионства, поразившую испанских граждан, примеры моей скромной, но неукротимой деятельности на ниве подглядывания за людьми искусства, встреча в поезде с профессиональным шпионом, жалкая трусость моего отца – в духе Унамуно.
Я не без опаски снял трубку. В конце концов, телефон – это всегда русская рулетка. К счастью, звонила Кармина – она говорила в нос, – я узнал ее голос, который не спутаю ни с одним другим.
Я почти не слушал жену, ибо мысли мои все еще занимала предстоящая лекция – вернее, я пытался сообразить, как лучше связать историю моего шпионства за отцовскими мытарствами со следующей и уже совсем другой историей, чтобы скачок не выглядел слишком резким. А еще я размышлял над тем, откуда, собственно, взять столь нужную мне следующую историю, и поэтому почти не слушал Кармину.
После того как я попросил ее повторить только что сказанное, она не на шутку разгневалась и даже перешла на крик. А я терпеть не могу, когда Кармина так себя ведет, и повесил трубку: от ее визга у меня чуть не лопнули барабанные перепонки. Я подождал, пока она перезвонит, потому что был уверен – она это сделает немедленно. Возникшей паузы мне хватило, чтобы склониться к такому решению: идеальным продолжением истории про то, как я шпионил за трусостью отца, могла бы стать история – раз уж речь зашла о подземельях и церквах – про последние месяцы жизни моего деда, великого основателя горемычной династии шпионов, к коей я принадлежу: во время воскресных месс мой дед шпионил за мельчайшими деталями таинства евхаристии, то есть за гостией, то есть подглядывал за тем, какие странные формы обретает по воскресным дням истинное тело Христово; добавлю, что дед мой при этом всю свою жизнь проработал в сфере торговли оптикой и, выйдя на пенсию, по собственному почину превратился в своего рода коммерческого шпиона, работающего против других городских оптик; и только потом, в самый последний период жизни, дед превратился в человека, шпионящего за гостией.
Снова зазвонил телефон, но на сей раз я и не подумал снимать трубку, а просто подождал, пока на автоответчике прозвучит голос Кармины:
– Ты слышишь? Прости, я понимаю, что не должна была так кричать, но сегодня мы здесь, в музее, все какие-то нервные и издерганные.
Я снял трубку таким резким и решительным движением, словно вытащил пистолет из кобуры.
– Хорошо, а я здесь при чем?
– Прости, пожалуйста, так получилось, я ведь просто хотела напомнить тебе, что сегодня надо на час раньше забрать Бруно из школы.
– Бруно… – сказал я. – Мы с тобой еще не успели это обсудить, но, думаю, ты и сама видела… Сегодня утром он не пялился в пол и не нес обычной своей ахинеи… Дай-то бог, чтобы дело пошло на лад! Может, он и вправду придет в норму.
В ту пору мы очень часто говорили о сыне, мы были ужасно обеспокоены его странным поведением, хотя призванный на помощь психиатр уверял нас, что причин для тревоги нет и наш сын выправится, все это явления временного характера: отторжение окружающего мира, граничащее с аутизмом, но все же не аутизм, и еще стремление убежать от действительности, пожалуй, слишком резко выраженное, что и толкает его к чрезмерным фантазиям; он выдумывает разные истории, чтобы спрятаться от мира, который ему не нравится. Но все это скоро пройдет, заверил нас психиатр, ребенок постепенно обретет душевное равновесие и включится в реальность.
– Он начинает приходить в норму, – сказала Кармина.
– Знаешь, даже когда он выглядит чуть лучше обычного, мне он все равно кажется монстром.
И хотя Кармина тоже находила Бруно ужасным, тут она не преминула меня одернуть, заявив, что я не должен так говорить о ее сыне – ей это слышать невыносимо.
– Он начинает приходить в норму, – повторила Кармина. – К тому же, скажи, а твой собственный отец, он что, был нормальным? Тоже ведь исследовал подземные миры… Ему даже нашлось место у нас, в Музее науки – в качестве исследователя оккультных пространств… Наш сын вечно смотрит вниз? Что поделаешь, порода сказывается… Кроме того, я тебе тысячу раз повторяла: особых причин для беспокойства уже нет, мальчик приходит в норму. Ты же сам сказал нынче утром… В последнее время мы перестали давить на него – и он сразу начал вести себя куда раскованнее, начал хоть чем-то интересоваться… Я ведь всегда говорила: от всей этой дурости не останется и следа…
Если ей не нравился тон, каким я говорил о Бруно, то мне уж тем более не понравился тон, в каком она упомянула моего отца, шпионившего за подземными мирами. И я опять – словно заезженная пластинка – завел речь о Бруно:
– А я тебе тысячу раз повторял, что нам незачем заводить детей, но ты настояла на своем, это твой каприз – теперь сама видишь, каков результат.
– Ладно, – сказала Кармина, – странное ты выбрал время для таких споров. Лучше постарайся не забыть, что сегодня его надо забрать в пять.
Забирать сына из школы было для меня ежедневной пыткой, худшим из всего, что мне приходилось делать ради семьи, ведь иногда я бросал на полуслове свой роман – допустим, в каком-нибудь очень важном месте – и мчался за нашим ужасным сыном. Я поклялся Кармине, что возьму это на себя – сама она ловко избавилась от неприятной обязанности под тем предлогом, что после работы в своем музее желает посещать занятия в школе классического танца. По правде сказать, любому нормальному человеку обязанность забирать из школы и вести домой Бруно была бы неприятна, ибо наш ужасный сын – по определению его тетки Роситы, и она совершенно права, хотя и видела его всего несколько раз, – ибо наш ребенок – с какой стороны ни взгляни – был ужасен, и так считала вся округа, так считали все, даже его собственная мать не могла этого отрицать; не случайно же она проявила такую прыть, записавшись на уроки танцев, где занятия кончались ровно в шесть тридцать, то есть ровно через полчаса после того, когда это чудовище, наш сын, у которого не было даже намека на потребность шпионить за жизнью, выходил из класса и, сидя на портфеле у дверей школы, поджидал, пока я приду за ним и доставлю домой – доведу прямо до ковра в гостиной, где он и проведет остаток дня, играя или готовя уроки на завтра, – и голова его непременно будет низко опущена; правда, иногда он ее все-таки чуть-чуть приподнимает – например, когда начинает облекать в слова свои ни на что не похожие фантазии.
– Ладно, давай закругляться, я тоже должен работать, – довольно резко бросил я, пытаясь положить конец разговору, потому что у меня оставалось не так уж много времени на подготовку к лекции.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я