https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И такое тоже в жизни бывает. Те пули по-настоящему свистели. И одна пуля попала мальчишке прямехонько в левое ухо. А я, когда его добивал, когда он уже валялся на земле, пустил ему еще одну – в правое, чтобы, значит, всю голову разворотить.
Если бы Гедес после этого не загоготал – злобно и с наглой издевкой, – наверное, ничего бы не произошло. Но его фашистский смех, его презрение ко всему и вся, его ненависть ко мне – все это вместе взятое привело меня в бешенство. К тому же я и так пребывал не в лучшем состоянии духа – сильно нервничал, потому что никак не мог решить, как держать себя, встретившись с Роситой. Да, я вспылил, я не смог совладать с собой. Сперва я медленно и беззвучно зашевелил губами, чтобы он подумал, будто я что-то говорю, мне хотелось, чтобы он наконец-то понял, каково это – быть глухим. И когда Гедес переспросил, что я сказал, я, набравшись храбрости – той самой храбрости, которой мне всегда недоставало, например, чтобы нынче же вечером исполнить самое заветное свое желание и убежать с Роситой, – сказал ему, что он мерзавец и сволочь, каких свет не видывал.
Храбрость. Мне тут же захотелось забыть о том, что я сделал и произнес миг назад, забыть о том, как храбро я бросил оскорбление в лицо этому фашисту. И я на какое-то время отрешился от происходящего, задумавшись о природе храбрости: в каждом из нас есть хотя бы чуточка трусости, и, как ни странно, именно по ее наущению мы принимаем некоторые очень важные – жизненно важные – решения.
Вот ближайший из примеров: в тот день, как я понимал, должна была решиться моя собственная судьба, по крайней мере на несколько последующих лет – ни больше ни меньше, и все зависело от того, как поведет себя сидящая во мне доля трусости. Не каждый день наша жизнь зависает на тоненькой ниточке, не каждый день человек должен принимать решения, которые сам считает поворотными и после которых жизнь его должна пойти по одной из двух дорог, ведущих в разные стороны.
Обо всем этом я успел подумать за несколько коротких мгновений, после чего словно очнулся и тотчас услышал, как до глубины души оскорбленный парикмахер отреагировал на мои грубые слова: подталкивая меня к выходу на улицу под проливной дождь, он приговаривал:
– А ты, долбаный Сирано, ты ведь, выходит, тоже из красных, как я и думал. Конечно… Да еще таскаешься в мою парикмахерскую, шпионишь тут за мной, уж не знаю, зачем тебе это надо. Впредь пусть мать твоя тебя бреет…
Больше всего меня взбесило не то, что он помянул мою матушку, а то, что он назвал меня Сирано. Выходит, он знал мое прозвище. На меня накатило неукротимое желание оставить его на всю жизнь глухим. Я тряхнул мокрыми волосами и дотронулся до кончика своего носа, словно это был ритуальный знак – объявление войны, потом я показал ему раскрытую левую ладонь и влепил крепкую затрещину – по правому уху, а он ответил мне ударом левой снизу, отчего у меня сразу закапала из носа кровь, и я решил, что должен вытрясти из него душу. Наша рукопашная схватка происходила прямо посреди улицы, под дождем, бой был коротким, но жестоким, даже свирепым, и в конце концов нас растащил ученик парикмахера; к тому времени мы уже выдохлись, хотя обе стороны сражались с остервенением; к тому же мы промокли до нитки и перемазались кровью, а, значит, некоторые удары и вправду попали в цель.
Я шел вверх по улице Дурбан, в сторону дома, шел под дождем, измазанный кровью. К счастью, в этот час наш консьерж обычно отсутствовал. В лифте я глянул в зеркало и до смерти перепугался, увидев свою избитую физиономию – со свернутым набок носом, зеленую, как у покойника, и словно покрытую могильной плесенью. Я открыл рот, чтобы закричать, и тут у меня вырвалось беззвучное: Росита.
Отперев дверь квартиры, я стоял на пороге и раздумывал над тем, что, пожалуй, проклятый парикмахер вполне заслужил такую кару – потерю жены и сына. Затем я отправился обрабатывать свои раны, и тут на меня надвинулась зловещая тень, вернее зловещая мысль: а вдруг и сам я в глубине души желаю того же – остаться без жены и сына, – и желание это посетило меня в два часа сорок пять минут того странного дня, когда все словно предвещало, что в жизни моей могут случиться серьезнейшие перемены.
Моя жизнь протекала, можно сказать, очень даже спокойно – жизнь писателя, который работает дома, пишет реалистические романы, читает, сидя в удобном кресле, газеты, а также слушает оставленные на автоответчике сообщения, шпионит за соседями, вооружившись подзорной трубой, и время от времени по вечерам ходит с женой в кино.
Простая жизнь, несуетливая и почти что приятная. Дни идут за днями, и происходит это столь же быстро, сколь монотонно, удручающе монотонно. Только вот тот зимний день, когда малая частичка засевшей во мне трусости могла повернуть так или иначе все мое дальнейшее существование, вдруг оказался совсем другим, и я готов был согласиться с Гёте, который изрек: жизнь коротка, но долог день. Да, пожалуй, я готов был согласиться с Гёте, как и с Мэрилин Монро, которая, словно вторя Гёте, пела в каком-то фильме: «One day too long, one life too short…»
Я принадлежу к числу людей, чья жизнь не богата особо памятными днями. Но тому зимнему дню, видимо, суждено было стать совершенно особенным, тот день, видимо, обещал стать одним из таких, какие по прошествии времени мы начинаем вспоминать как бесконечно долгие и даже воссоздаем их на бумаге – что на протяжении вот уже нескольких дней, собственно, и делаю я здесь, в Премиа, сидя в тени вековой шелковицы; да, мы воссоздаем их на бумаге, ибо нас не отпускает мысль: именно тогда и всего за несколько секунд решилась наша судьба; и еще потому, что у нас не осталось ничего лучше воспоминания о том дне, и мы обещаем себе не забывать его никогда. Мы уже, по сути, и не живем, а только воссоздаем на бумаге тот день – такая вот странная жизнь.
Часто жизнь складывается так, что человек начинает мечтать о мести. Стоило мне сформулировать эту мысль, как я принял решение раз и навсегда забыть свой роман, забыть свою реалистическую трилогию, раз и навсегда выкинуть из головы типов вроде парикмахера, которые вызывают у меня неодолимое отвращение. Но я не принял бы такое решение, если бы неодолимое отвращение вызывал у меня один только парикмахер Гедес. Честно признаться, я был вообще сыт по горло всеми этими обиженными жизнью, хотя многие из них – идеализированные самым абсурдным образом – превратились в героев моей трилогии. Чем лучше парикмахера были электрик с сыном-аутистом, вечно пьяный карлик, служивший посыльным в лавке, где продают птицу, или невеста парня, чьи родители владеют фруктовой лавкой, уж не говоря об идиотке, которая воображает себя Тересой из романа Хуана Марсе?
Я решил, что прямо сию секунду должен послать к чертовой матери и свою трилогию, и свою нелепую верность реальности. Между прочим, меня уже давно грызло подозрение, что за любым реальным образом кроется еще один – куда более реальный и подлинный, а за ним – еще один, еще более реальный и подлинный, и так до бесконечности – до того единственного образа, абсолютного и тайного, который никто и никогда не сумел различить и который не дано выследить и распознать даже самому лучшему шпиону всех времен и народов.
Я переоценил тех, кто внизу, то есть людей, обиженных жизнью, – короче, долгие годы я старался всем им быть братом, пока не обнаружилось, что на самом-то деле родители у нас разные. Кроме того, я слишком долго заблуждался, полагая, будто достаточно знаю о персонажах реальной жизни, чтобы вводить их в свои романы.
Ты полагал, сказал я себе, что знаешь их как облупленных, а потом вдруг обнаружил, что душонки у них мелкие и ничтожные, низкие душонки, и, кроме того, описывая их, ты, как ни старайся, не можешь вспомнить даже того, какой зубной пастой они пользуются или какого цвета ночные рубашки надевают, укладываясь спать.
Я внезапно понял – и это озарение перечеркнуло все сделанное раньше, – что на самом деле мне интересны только персонажи, рожденные воображением, одним словом, целиком выдуманные. А все прочие, то есть реальные, в лучшем случае достойны того, чтобы однажды я их сфотографировал и в таком виде сделал второстепенными героями повествования.
Короче говоря, обрабатывая раны, я успел написать в уме первые строки романа, где абсолютно все будет придумано. Да, в тот день – вот так запросто – я взял и поменял свой литературный метод. Вошел в парикмахерскую с тайным умыслом, провел там около получаса и вышел, не сумев извлечь из посещения никакой пользы. И хотя боль еще не утихла, я чувствовал себя восхитительно чистым и выбритым, а главное, свалившим с плеч тяжкий груз, ведь реальность всегда была для меня очень тяжкой, почти неподъемной ношей… Итак, я молча порадовался, что спихнул с плеч этот груз и что больше мне не придется корпеть над подробными описаниями прыщиков на заднице обитателей нашего района. Да, я порадовался этому молча, говоря себе, что, раз жизнь показала, какова она есть, я начинаю мстить.
Внезапно я вспомнил Рамона Руиса, вечно печального друга моего брата Максимо, и тотчас решил включить его историю в нынешнюю лекцию. Рамон часто захаживал к нам в гости. Это был странный мальчик, он мечтал стать музыкантом. По его словам, он умел великолепно играть на гитаре – исключительно благодаря силе воображения. Мы с Максимо глядели на его руки, и нам казалось, что это вполне может быть правдой, о чем мы ему и говорили, и наша доверчивость явно радовала его: он заливался почти что счастливым смехом, хотя смех всегда был недолгим и заканчивался приступом уныния, которое, пожалуй, идеально соответствовало и чертам его лица, и его повадке замкнутого и всегда настороженного подростка. Он был слабого сложения, можно сказать, хилый. И слегка сомнамбулического вида. А ему нравилось подначивать нас и толкать на поступки, которые могли обрушить на наши головы гнев родителей, застукай они нас на месте преступления, – например, мы втроем курили, высунувшись зимой в открытое окно. Он говорил, что любит опасность, но в его устах – при его хилости и даже некоторой женственности – это звучало не очень правдоподобно. Однажды он выразился куда определеннее:
– Я люблю опасность так же, как ее любит мой отец.
Услышав это в первый раз, мы не придали его словам никакого значения, попросту пропустили их мимо ушей. Хотя фраза прозвучала более чем странно: ведь отца-то у Руиса не было, и он жил с матерью, хозяйкой магазина, расположенного неподалеку.
Поначалу Рамон считался другом одного только Максимо – в школе они сидели за одной партой, – но он так часто бывал у нас дома, что стал вести себя по-приятельски и со мной, несмотря на то, что я был на три года младше – а в таком возрасте подобная разница кажется пропастью. Мало-помалу он пробудил во мне огромный интерес – и он сам, и те истории, которые он нам рассказывал, когда мы у открытого окна курили сигареты «Румбо». Выдуманные истории.
Чуть позже он во второй раз повторил, что любит опасность так же, как любит ее отец, и мы с Максимо молча уставились на него, изобразив на лице нечто, означающее: твоя фраза звучит более чем странно, куда правильнее было бы сказать: «Я люблю опасность так же, как любил ее мой отец». Отец его умер четыре года тому назад.
Он тотчас понял смысл нашего и на самом деле очень красноречивого молчания и, швырнув непотушенную сигарету в окно, принялся рассказывать о том, что именно случилось однажды ночью четыре года назад. Итак, в ту ночь он долго ждал, пока мать заснет, чтобы неслышно одолеть тридцать ступенек – то есть спуститься из жилых комнат в магазин – и попытаться стащить у отца несколько сигарет. Ему было просто необходимо совершить эту гнусную кражу. В школе все товарищи смеялись над ним – ведь, достигнув вполне солидного возраста, он еще не сделал ни одной затяжки. Так что, взяв лампу, Рамон спустился по лестнице, прокрался в магазин и завладел двумя пачками сигарет «Румбо», но тут ему пришлось быстро нырнуть под прилавок, потому что за дверью, выходящей на улицу, раздались шаги, потом послышался скрип ключа, повернутого в замочной скважине, потом голос – голос отца, который произнес, обращаясь к двум мужчинам:
– Проходите, господа, но, пожалуйста, постарайтесь не шуметь, мои домашние спят наверху.
Руиса больше всего удивил тон, каким говорил отец, чем-то отличавшийся от обычного. Там, за прилавком, обмирая от страха, мальчик понял, как мало знает собственного родителя: оказывается, кое в чем они были похожи, и отцу тоже нравилось тайком делать что-нибудь запретное.
– Хорошо, вот донесение, – произнес голос отца.
– А почему оно подписано английским именем? Зачем вам понадобилось придумывать какого-то Hugh Green? Почему вы не выбрали любую распространенную испанскую фамилию?
– Потому что это может провалить все дело, – очень сердито возразил отец, – Господа, мне кажется, вы ничего не поняли. Ваша задача – передать бумаги, и не более того, пожалуйста, не задавайте лишних вопросов. Не вам судить, тем ли именем они подписаны.
– Извините, мы просто спросили…
– Хорошо, теперь можно идти, – сказал отец.
– А вы не хотите попрощаться с семьей?
– Жена и сын спят, думаю, не стоит их будить. В конце концов, я ведь когда-нибудь вернусь. Во всяком случае, надеюсь, что вернусь…
– Задание опасное, сеньор Грин. Но нам известны ваши храбрость и смекалка, поэтому мы верим, что удача вас не покинет…
Они вышли из магазина на улицу, а бедный Руис, все еще дрожа от страха, сидел в темноте за прилавком и курил свою первую в жизни сигарету «Румбо». А потом он взял аж целых сто пачек сигарет и оттащил к себе в комнату. Он ведь знал, что кража никогда не обнаружится, потому что на следующий день отца в магазине уже не будет и некому будет заметить пропажу.
Удар в нос, полученный от парикмахера, заметно подпортил мне физиономию – правда, остальные раны удалось замаскировать, стоя перед зеркалом в ванной комнате. Потом я направился прямо на кухню, и хотя это может показаться странным – ведь я только что решил поменять ни много ни мало как собственный литературный метод, а такое случается с человеком не каждый день, – но в данный момент меня занимали вещи вполне прозаические, вернее, даже совсем ничтожные:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я