https://wodolei.ru/catalog/mebel/Edelform/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

к школьнику-вундеркинду, с хладнокровием завсегдатая неевклидовых пространств раскрывающему первый том Кастанеды.
В сущности, все влюбленные в печатные знаки, думается мне, соединены невидимыми родственными узами. Однако груз глупых условностей и привычка к молчаливому созерцанию — ибо кто есть читатель, если не молчаливый созерцатель? — мешают им обрести друг друга, обрести друга…
Вот почему в минуты грусти я ищу утешения в излюбленной до привычности мечте. Мне представляются холод, дождь, ненастье; быть может, вечер; быть может, чужой город. Но постучись я хоть среди ночи (думается мне) в окно к незнакомому, однако глубоко родственному по духу читателю (быть может, это окажется ботаник-студент в толстых очках; быть может, язвительная дама средних лет), произнеси волшебный пароль: «Пожалуй, Кортасара стоит читать скорее днем, вы не находите?» — и ответом мне будут широкая, радостно-узнающая улыбка и заветный отзыв: «Да, бесспорно, ночью как-то лучше идет Ричард Бах». После чего уютно скрипнет старенькая дверь, и передо мной откроется милое сердцу всякого читателя пристанище — уголок продавленного дивана с бахромой от кошачьих когтей, в светлом круге под неустойчивым, как миг счастья, торшером…
На посторонний взгляд, наш школьный вестибюль выглядит довольно нарядно: в простенках между окнами блестят зеркала, а понизу вьется сине-розово-зеленый мозаичный орнамент из цветов и листьев.
Когда-то и мне он виделся радостным и приветливым. А как и почему все переменилось — установить теперь уже, пожалуй, невозможно. Однако не подлежит сомнению, что ныне те же самые зеркала только покалывают меня издали холодными лучами, а сине-розовые цветы извиваются навстречу неестественно, точно в судорогах.
Наши панели, как и в большинстве школ, выкрашены в голубовато-зеленый цвет. Всем прекрасно известно, что этот цвет успокаивающе действует на нервную систему и, таким образом, косвенно способствует улучшению дисциплины. Но лично у меня он вызывает ощущение глубокой тоски. (Может быть, это оттого, что, когда я в детстве поломала ключицу и лежала в больнице, в нашей палате были стены точно такого же цвета.) И с этим ощущением тоскливой обыденности я поднимаюсь по лестнице на второй этаж и отпираю дверь библиотеки.
Здесь я стараюсь по возможности бороться с рутиной и привносить в интерьер хотя бы некоторые приметы движения жизни: например, ежегодно покупаю яркий настенный календарь, заменяю металлический стаканчик для карандашей на пластмассовый органайзер и, наоборот, завожу рабочие блокноты то в мягком кожаном, то в твердом картонном переплете, то на пружине, с обложкой из тонкого блестящего пластика. Кроме того, я стойко борюсь с духом затхлости и регулярно проветриваю свое вместилище мудрости, а мои кактусы на двух подоконниках уже напоминают маленькую рощицу.
Но все портит и мешает мне чувствовать себя уютно одна мысль — мысль в общем-то нелепая и, однако, почему-то неотвязная: «Неужто так будет всегда?!»
Теперь уже не вспомнить, в какой именно момент принцы с гитарами в моих мечтах отступили на второй план.
Их оттеснили книжные герои. Но кстати говоря, отнюдь не геройские молодчики без страха и упрека! Никогда не привлекали меня эти самые носители положительных идей. (Еще в фантастике они были туда-сюда, что-то вроде политруков среди нормальных персонажей — бесполезные, конечно, типы, пока корабль летел к незнакомой планете, а вот на месте, глядишь, и способные пожертвовать собой ради сбережения баллончика с кислородом, когда корабль поврежден и не может лететь). Но вот в производственной тематике эти товарищи были совершенно невыносимы, в особенности председатели колхозов и директора передовых предприятий, а также молодые, политически активные конструкторы и прекрасные архитекторши, почему-то сплошь Ольги и Виктории.
Однако, надо признать, днем, в серые будни, от нечего делать это все же как-то читалось. Допустим, на уроке: книга кладется на колени, открывается крышка парты, на крышке рука, а на руке подбородок — и смотри себе спокойно в образовавшуюся щель, только подвигай вовремя книгу свободной рукой! Учителя, как правило, ничего не замечали (да и кто в чем заподозрит тихую, положительную отличницу?), а если и замечали, то минут через десять — пятнадцать. А больше и не надо было: в производственной тематике ведь самое интересное — объяснения в любви. Это уж само собой: как появится в тексте прекрасная Ольга или Виктория — ожидай объяснения в любви. (Но конечно, не сразу, а встречи так через три-четыре, в процессе разрешения производственного конфликта.) Немного удивляло, конечно, что объяснения эти проводились по единому плану, как школьные комсомольские собрания. Там и сям герои долгим взглядом глядели друг другу в глаза и говорили приблизительно одно и то же, с паузами в одинаковых местах; причем щеки героини в обязательном порядке вспыхивали, когда мозолистая ладонь героя касалась ее тонких пальцев. Помню, как однажды я надолго остолбенела, прочитав что-то вроде «А вот он был по-настоящему, по-мужски красив!». Лишение героини приоритетного права на красоту показалось мне кощунственным, как нарушение регламента собрания; а туманное выражение «по-мужски красив» отдавало прямо-таки двусмысленностью! Но в целом некоторая ритуальность любовных сцен не портила общего впечатления, как не может испортить впечатления от песни одинаковый припев после каждого куплета.
К тому же все это ассоциировалось и соседствовало с долгожданным звонком на перемену, с шуршанием крамольного слова «хиппи» среди брюк-клеш и мини-юбок и с бормотанием мотивчиков из «Битлз» (проходя мимо объявления о школьном вечере); все это звучало как бы чудесной увертюрой, хотя к чему бы? Да уж само собой, к чему-то необыкновенному и прекрасному, могущему наступить с минуты на минуту…
Свою работу я поначалу ОБОЖАЛА. Казалось, что в двадцать четыре года я вернулась туда, откуда ушла в семнадцать, чтобы начать все заново — и уж на этот-то раз все получится!
Учителя звали меня Мариночкой, мальчишки бросали томные взгляды, девчонки делились секретами. И даже собственные родители были довольны мною: в тот период моя жизненная позиция, похоже, выглядела достаточно активной, поскольку в первый год работы я, помнится, умудрилась провести шесть выставок, восемь библиотечных уроков и примерно двадцать две беседы о книгах в классах младшего и среднего звена.
Но вот что странно: изо всего этого самого активного года моей жизни мне чаще всего вспоминается не оформление выставки сказок Пушкина и не праздник букваря в первом классе, а тусклый февральский день, когда в библиотеку вдруг ворвалась пятиклассница Медина, азербайджанка по национальности (которой я, случалось, помогала усвоить какое-нибудь слово), и, сверкая крупными алмазами слез на громадных кукольно-твердых ресничищах, прорыдала, что ее пальто укра-а-ли, укра-а-ли!!
От этих рыданий мне вспомнились ужаснейшие минуты детства: как в садике меня заставляли есть борщ, а во время тихого часа не разрешали повернуться на бок — только на спине, руки под голову!
Пальто мы так и не нашли, хотя стремглав обегали все кабинеты на первом и втором этажах, не миновав спортзала, продленки и пионерской комнаты (тайком я перебрала даже учительские шубы и дубленки за шкафом), и домой рыдающая Медина отправилась в забытой кем-то сто лет назад болоньевой куртке. Но на следующий день, по счастью, обнаружилось, что пальто она сама оставила в туалете, переодеваясь на физкультуру. Тут она опять прибежала ко мне и, сверкая на всю библиотеку, теперь уже от радости, громадными цыганскими глазищами, бросилась целовать меня, обхватив тоненькими смуглыми ручками-веточками.
Дальше рассказывать скучно. Розовые очки полиняли, и радужный туман перед глазами рассеялся. Мединины родители, завершив обучение в нашем мединституте, увезли ее в родной Азербайджан. Пионерскую комнату по соседству с библиотекой превратили в подсобку химкабинета, и смолкли веселые завывания горнов и барабанная дробь. Подросшие мальчишки принялись поголовно курить и материться, девчонки — безобразно малевать глаза и через каждое слово в разговоре вставлять «круто», «блин» и «по-любому». Учителя оказались не способны ни собрать в срок учебники, ни хотя бы заставить учеников заклеить порванные страницы. А самое печальное — дети вдруг как по команде за какой-нибудь год перестали читать!
Уж не потому ли, что вместо парт с откидными крышками в школу завезли громадные неуклюжие столы?
А еще позже из подсобки химкабинета, бывшей пионерской, соорудили компьютерный класс, после чего последние, самые стойкие, читатели окончательно покинули библиотеку. И когда моя деятельность на ниве разумного, доброго и вечного практически полностью свелась к планам, отчетам и мифотворчеству вроде ведения дневника статистики — тогда наконец я явственно ощутила, как некогда обожаемая профессия приобретает жесткую и раздражающую удушливость лямки. И тогда же впервые явилась эта мысль: и так будет всегда…
Минут через пять после звонка в школе наступает тишина. Дети отдышались после перемены, отгремели стульями и смирились с очередным сорокаминутным лишением свободы; учителя объявили тему урока и, в свою очередь, выключились из жизни, превратившись в более или менее совершенные устройства для передачи более или менее полезной информации. Потом перемена — и новый звонок на урок, и опять — минуты тишины…
Иногда я сравниваю течение времени в школе с бесконечной лестницей, ступени которой теряются в заоблачной вышине. Дети карабкаются по ней играючи, вдохновенно или хотя бы старательно, увлеченные зрелищем прекрасного неведомого будущего и всякого рода воздушных замков, путь к которым, по уверениям учителей, как раз и лежит через эти ступеньки-уроки. Ну а сами-то учителя?! Вот кто изумляет меня. Неужто, даже двигаясь ввысь, не чувствуют они себя Сизифами, к тому же заточенными в клетку — в клетку, ограниченную сеткой расписания, и единой тарификационной сеткой, и требованиями программы?! Неужто только мне мерещится свой собственный облик через много лет: сухонькая старушка с лицом, издерганным и изрезанным морщинами, неверной походкой снующая все в тех же мутно-зеленых стенах, среди все тех же портретов классиков?
Понятное дело, погружаться в эту трясину надо постепенно, стараясь отсидеть свой семичасовой срок по возможности с прямой спиной и улыбаясь входящим в библиотеку во все запломбированные зубы (ибо без улыбки одинокая женщина производит на окружающих впечатление инвалида).
Хорошо хотя бы раз в день заглянуть в иллюстрированный журнал (в нижнем ящике стола у меня всегда проживает какой-нибудь потрепанный «Космополитен» или «Она») и воочию убедиться, что где-то в природе все еще существуют нежные кремы и блестящие помады, а также томно-элегантные женщины и мужчины с властно притягивающими либо задумчиво-мечтательными взглядами.
Но лучше всего, повесив на дверь табличку «Санитарный час», с помощью кипятильника изготовить три чашечки кофе и перекинуться анекдотом с Римусом или Людасиком.
Когда Римус и Людасик входят в библиотеку, сквозь серость окружающего мира проступают краски яркие и свежие. Черный с золотистыми искрами и огненно-алый — это цвета Римки: ее глаз, волос и губ. Хоть она и уверяет, что красит губы в лифте, получается это у нее всегда четко и красиво, и некоторая неровность изгибов даже сообщает дополнительную пикантность ее гордому армянскому лицу.
Удивительным образом в Римке сочетаются холодный аналитический ум и горячий кавказский темперамент. По натуре наша Римус — лидер, и когда она загорается очередной идеей, все окружающие на какое-то время тоже подпадают под ее власть. Например, она возмущается:
— Почему-то во всех школах специально занимаются с олимпийцами! Оформляют как факультатив и спокойненько готовятся себе к олимпиадам целый год! И занимают, конечно, призовые места!
И все вокруг тоже начинают дружно возмущаться. И возмущаются до тех пор, пока не обнаружится, что учебный год в разгаре, на факультативы дети худо-бедно ходят, а олимпийцы — да откуда они у нас возьмутся? Небось не лицей, не спецшкола… Да и очередная проверка на носу — до олимпиад ли тут?
Людасик же такими глобальными вопросами не задается. Зато ее кабинет литературы — самый уютный и красивый в школе, с новенькими фотообоями, вьющейся вокруг доски лианой и всевозможными чудесами на стендах: тут тебе и выставка детских иллюстраций, и коллаж к «Мастеру и Маргарите», и выписки из сочинений.
Наша Людасик — нежно-медовые волосы, небесно-голубой или светло-зеленый свитер и, в зависимости от него, небесно-голубые или светло-зеленые глаза — всегда будто подтаивает, слегка расплываясь в воздухе. И это одно из проявлений ее мягкой, ненавязчивой натуры. По специальности она литератор, а по призванию — медсестра, а точнее, медмать, меджена и медневестка, поскольку у нее вечно болеют то сын, то муж, то свекровь, а сама она без устали носится по аптекам и поликлиникам.
Ну а я? Я обычно не препятствую маме одевать меня в ее излюбленной «теплой» гамме. (Помимо черного, у мамы два нелюбимых цвета — серый и синий, ассоциируемые с понятиями «синий чулок» и «серая мышь».) Внешность у меня довольно ординарная: фигура, по определению продавщиц, стандартная, волосы, как однажды выразилась мама, от природы цвета гнилой соломы, а глаза, что называется, чайного цвета — точнее сказать, жидко-чайного. В наших беседах с подругами я играю обычно роль гармонически уравновешивающего элемента: в отличие от Римки терпеливо выслушиваю жалобы Людасика, а в отличие от Людасика не пугаюсь Римкиных революционных предложений вроде «Да пошли ты свою методистку подальше!».
Между прочим, обе мои подруги — потенциальные читательницы. Так я про себя обозначаю людей, вообще-то не одержимых книгами, но порой подпадающих под влияние какого-нибудь «Черного принца» и недели две пристающих к окружающим с вопросами:
1 2 3 4 5


А-П

П-Я