https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Теперь, что он ни делай, его будут числить по оппозиции и, что ни скажи, в массачусетских демократах. А единственная награда и плата, которую он получил за оказанную партии услугу, состояла в том, что сенатор Тимоти Хау от штата Висконсин удостоил его официального ответа в бесплатном предвыборном листке республиканской партии, где доказывал несостоятельность его суждений, и оказал ему честь сравнением — весьма неординарным и красочным в устах сенатора — с бегонией.
Сравнение с бегонией — растением, обладающим, или по крайней мере обладавшим тогда, в высшей степени сенаторскими свойствами, — могло считаться весьма лестным. Не отличаясь большой привлекательностью и изысканностью, бегония брала необычной и броской листвой: она всем бросалась в глаза и, хотя не приносила ощутимой пользы, всегда требовала и добивалась для себя самого заметного положения. Адамс ничего так не желал, как быть в Вашингтоне бегонией. В его глазах это был идеал преуспевающего государственного деятеля, и он только утвердился в этом мнении, когда октябрьский выпуск «Вестминстерского обозрения» преподнес ему собственную статью о «Золотой афере», которую тут же пиратским способом стали широко перепечатывать. Слава, слава неуемным пиратам! Адамс жаждал быть жертвой издателей-пиратов! Ведь ему наверняка никто не собирался платить. Но честь, оказываемая пиратами, сходна с цветами бегонии: они привлекают внимание, хотя пользы от них ни на грош. Это был tour de force, до которого он не поднимался даже в мечтах: две его длинные, сухие, рассчитанные на специалистов статьи, каждая в тридцать с лишним страниц, выходят одна за другой и стараниями издателей-пиратов распространяются среди широкой публики в сотнях тысяч экземпляров, но при этом ни одна душа — ни мужчина, ни женщина — не говорит ему и доброго слова, разве только сенатор Хау называет бегонией.
Если бы все шло своим ходом, жизнь Адамса, возможно, потекла бы вполне счастливо по прежнему руслу, но пути, на которые Америка толкает молодых людей с наклонностями к литературе и политике, иные, чем те, какими до сих пор шествовал так называемый цивилизованный человек. Не успел Адамс добиться в Вашингтоне достаточного, с его скромной точки зрения, успеха, как на него напустилась вся семья: в Вашингтоне ему не место. Впервые с 1861 года вмешался отец, просила мать, брат Чарлз доказывал и убеждал Генри следует обосноваться в Гарварде. У Чарлза были виды на дальнейшую совместную деятельность в новой области. Генри, утверждал он, исчерпал свои возможности в Вашингтоне; его положение требовало солидности; он же, если на то пошло, выступает в авантюрной роли; несколько лет в Кембридже придадут ему должный вес; главная его функция — вовсе не преподавание, а редактирование «Норт Америкен ревью», что следует соединить с преподаванием в университете, отсюда — открытая дорога в ежедневную прессу. Словом, не Генри нужен университету, а университет Генри.
Генри хорошо знал расстановку сил в университете, и ему было известно, что историческим факультетом руководит мудрейший и образцовый администратор профессор Герни и что именно Герни, учредив новую кафедру, набросил на Адамса сеть, чтобы взвалить на него двойную ношу — курс по истории средних веков и «Ревью». Только Генри никак не мог представить себя в роли университетского преподавателя. Он искал образования и воспитания, но не промышлял ни тем, ни другим. Истории он не знал, а знал только сочинения нескольких историков, его скудные познания могли принести только вред, потому что были книжными, случайными, неглубокими. С другой стороны, зная Герни, он не мог не прислушаться к его совету. В таких вопросах нелепо относиться к себе слишком всерьез: вряд ли количество солнечной энергии уменьшится от того, будет ли Генри Адамс по-прежнему танцевать с милыми девицами в Вашингтоне или начнет вести беседы с любознательными юношами в Кембридже. Добрые люди, полагавшие, что это имеет значение, верно, вправе им командовать. Их советами не следует пренебрегать, а желаниями — тем паче.
В итоге Генри поехал в Кембридж объясниться с ректором Элиотом, и между ними произошел обмен мнениями, почти такой же типичный для Америки, как разговор о дипломатии, состоявшийся у Генри с отцом десять лет назад.
— Но я совершенно не знаю истории средних веков, мистер Элиот, убеждал ректора Генри.
На что мистер Элиот с любезнейшим видом и приветливой улыбкой, столь знакомой грядущему поколению американцев, возразил:
— Если, мистер Адамс, вы назовете мне человека, который знает больше, я назначу его.
Ответ этот не показался Адамсу логичным или убедительным, но парировать ему было нечем. Он не собирался попирать собственные привилегии, как и не мог сказать, что, по его мнению, на это место вообще не нужно никого назначать. Таким образом, не прошло и суток, как он, вновь переломив свою жизнь, начал все сначала на путях, которые он не выбирал, в области, которая его не интересовала, в месте, которое не любил, и с перспективами, которые ему претили. Тысячи людей поступают так же, но с тою разницей, что ему не было нужды так поступать. Он поступил так потому, что на этом настаивали его лучшие и умнейшие друзья, но сам так и не смог решить, были ли они правы. Ему такой вид деятельности казался фальшивым. Что касается себя, он в этом не сомневался. Он считал, что сделал ошибку, но его мнение еще ничего не доказывало, потому что, какое бы поприще он ни избрал, он неизбежно совершил бы ошибку, большую или меньшую. В своем развитии он дошел до перепутья, и на какую бы дорогу ни вступил, неизбежно бы заблудился. Что сулил ему Гарвардский университет, крылось в неизвестности — во всяком случае, не то, чего ему хотелось. Что он терял в Вашингтоне, он отчасти понимал, но, во всяком случае, блестящая будущность его там не ожидала. Администрация Гранта губила людей тысячами, а пользу из нее извлекли единицы. Пожалуй, только мистер Фиш избежал общей участи. Прочтите списки членов конгресса и тех, кто служил в судебных и исполнительных органах в течение двадцати пяти лет с 1870-го по 1895 год, и вы почти не найдете имен людей с незамаранной репутацией. Период скудный по целям и пустой по результатам.
Не входя в круг избранных, Адамс, как всякий политик, стоял к нему достаточно близко и более или менее знал в Вашингтоне всех мало-мальски выдающихся людей и все о них. Самым оснащенным, остро мыслящим и работящим среди них, по мнению Адамса, был Абрам Хьюит, член конгресса на протяжении двенадцати лет с 1874-го по 1886 год, не раз бывавший лидером палаты и почти не знавший себе равных по влиянию на нее. Мало с кем складывались у Адамса такие тесные и прочные отношения, как с мистером Хьюитом, чью деятельность в Вашингтоне он считал наиболее полезной из всего, что там наблюдал. Поэтому его так несказанно поразило, когда Хьюит в конце своей утомительной карьеры законодателя признался, что, если не считать Закон о закреплении земельного надела, ощутимых результатов он не достиг. А между тем Адамс не знал никого, кто сделал так много, разве только Шерман, если оценивать его законодательную деятельность положительно. Ближайшим соперником Хьюита можно считать, пожалуй, Пендлтона, автора реформы гражданских учреждений, направленной на исправление зла, которое прежде всего не следовало бы допускать. Вот и все, чья деятельность увенчалась успехом.
Так же обстояло дело и с прессой. Ни один редактор, равно как и журналист или общественный деятель, не заслужил достаточно доброго имени, чтобы память о нем сохранилась два десятка лет. Многие пользовались дурной репутацией или испортили себе ту, какую приобрели в ходе Гражданской войны. В целом даже для сенаторов, дипломатов, правительственных чиновников это был период скуки и застоя.
В поколении Адамса никто из занимавшихся общественной деятельностью не извлек для себя пользы, кроме разве Уильяма К. Уитни, да и то впоследствии он отказался к ней вернуться. О том, чтобы сделать такую, как он, карьеру, не могло быть и речи, но даже если бы речь шла о вещах достижимых скажем, о месте в свите Гарфилда, Артура, Фрелингюсена, Блейна, Байарда, того же Уитни и прочих власть предержащих, или о должности в миссии, отъезжающей в Бельгию или Португалию, или об исполнении обязанностей помощника госсекретаря или начальника бюро, или, наконец, редактора одного из отделов «Нью-Йорк трибюн» или «Таймс», — намного ли больше дало бы это в аспекте развития и воспитания, чем работа в Гарвардском университете? Таков был вопрос, и вопрос этот куда более нуждался в ответе, чем многие из тех, какие предлагались экзаменующимся в колледжах или поступающим на государственную службу, и в особенности потому, что Адамс ни тогда, ни позже так и не смог на него ответить, и еще потому, что между американским обществом и Вашингтоном ставился знак равенства.
На первых порах Адамсу, как всякому новичку, который бьется над самыми началами, хотелось взвалить ответственность за состояние дел на американский народ, несший на своей блестящей от пота спине всю тяжесть любых социальных и политических глупостей. Но американский народ имел к ним такое же касательство, как к порядкам в Пекине. Возможно, многое объяснялось американским характером. Но чем объяснялся американский характер? Ведь Бостон, вся Новая Англия, весь респектабельный Нью-Йорк, включая Чарлза Фрэнсиса Адамса-отца и Чарлза Френсиса Адамса-сына, сходились на том, что Вашингтон не место для респектабельного молодого человека. Весь Вашингтон, включая президентов, правительственных чиновников, судебные власти, сенаторов, конгрессменов и служащих разных мастей, придерживался того же мнения, делая все от него зависящее, чтобы гнать в шею каждого, кто попадал в Вашингтон или хотя бы намеревался туда попасть. Ни один молодой человек из подающих надежды не удержался на государственной службе. Все очутились в оппозиции. В Вашингтоне правительству они были не нужны. Случай Адамса представлялся, пожалуй, особенно разительным, потому что у него, как ему казалось, все шло хорошо. Да не так уж и казалось! Он не знал никого, кто рискнул бы на столь экстравагантный шаг, как поддержать молодого человека, избравшего литературное или даже политическое поприще, — в обществе это не одобряли, да и на жизнь в политической столице смотрели косо, — а значит, Гарвард возлагал на него немалые надежды, иначе зачем бы помимо его воли делать из него преподавателя университета, и, значит, издатели и редакторы «Норт Америкен ревью» тоже ему доверяли, иначе зачем бы им отдавать журнал в его руки. Что ни говори, а «Ревью» занимало первое место среди литературных сил Америки, пусть даже там не менее туго расплачивались в звонкой монете, чем в казначействе Соединенных Штатов. Степень, присужденная в Гарварде, имела такое же преходящее значение, как полномочия, полученные от очередного президента, но причастность к профессуре университета и в части денежного вознаграждения, и возможностей покровительства оценивалась много выше, чем служба в ряде государственных учреждений. Что касается общественного положения, университет превосходил их все, вместе взятые. Правда, что касается знаний, университет превосходством похвастаться не мог, ибо правительство на просвещенность не претендовало и, более того, даже гордилось своим невежеством. Преподавание в Гарвардском университете было занятием почетным, возможно, самым почетным в Америке. Так почему же, если Гарвардский университет счел Генри Адамса достойным нести в нем службу за четыре доллара в день, Вашингтон отвергал его услуги, хотя он не просил за них и цента? Зачем его вынуждали бросать дело, которое он любил, в городе, который ему нравился, ради дела, которое ему претило, в городе и климате, которых он страшился? Потому, что вся Америка считала Вашингтон бесплодным и опасным местом? Но разве это что-либо объясняло? И чем, скажите, Вашингтон опаснее Нью-Йорка?
Американский характер отличается своей особой ограниченностью, от которой исследователя цивилизованного человека берет оторопь. Подавленный собственным невежеством, заплутавшийся во тьме собственных блужданий, ученый муж вдруг обнаруживает себя стиснутым толпой людей, которые, по-видимому, даже не ведают, что на свете существует невежество; которые забыли, что такое веселье, и не способны даже понять, что их одолевает скука. Американец, в собственном представлении, человек неуемный, предприимчивый, энергичный, изобретательный, всегда начеку, всегда стремящийся обогнать соседа. Такое представление о национальном характере, возможно, верно для жителей Нью-Йорка или Чикаго, но неверно для Вашингтона. В Вашингтоне американец в четырех случаях из пяти являет собой скорее фигуру тихую, застенчивую, напоминающую по складу Авраама Линкольна, несколько грустную, порою жалкую, бывает, даже трагическую, или же, по примеру Гранта, бессловесную, нерешительную, не верящую в себя, тем паче в других и поклоняющуюся золотому тельцу. В силу своего характера американец действительно работает до исступления; работа и вист — его возбуждающие средства, работа стала для него родом греховной страсти, но ни деньги, ни власть — когда он их добыл — почти не занимают его. Ему доставляет удовольствие погоня за ними, другого удовольствия он не знает, воспользоваться богатством не умеет. Пожалуй, только Джим Фиск знал, зачем ему деньги, Джей Гулд уже не знал. Вашингтон кишел такими типичными американцами, но тому, кто хотел узнать американца до конца, следовало понаблюдать его в Европе. Скучающий, притихший, беспомощный, трогательно покорный жене и дочерям, терпимый до уничижения, по большей части скромный, приличный, добропорядочный отец и семьянин — таков американец, который попадается в Европе на каждой железнодорожной станции, где он охотно сообщает встречному и поперечному, что самым счастливым днем его жизни будет день, когда он вступит на нью-йоркский мол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я