https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-pod-rakovinu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


- Воробьев у нас!.. - снова да ладом начинает Федька.
- М-м-мм.
Это сказка про белого бычка тянется, пока дядя Вася не накурится.
- Говорите, руками не накидаешься? - спрашивает дядя Вася и тщательно тушит о подметку окурок.
- Не накидаешься, дядь Вась! - горячо убеждаем мы.
- Плохо. Ничем помочь не могу. У меня только красная.
- Красная! - вопит Федька и пускается в пляс - Ура-а! Нам и надо красной.
- Красной? - удивленно спрашивает дядя Вася, а глаза его смеются. Так бы и сказали сразу. Я думал, не возьмете Думал, черная нужна.
Гора с плеч. Держись, зареченские!
На обсохшей машине подкатываем к нашему дому. Дядя Роберт уже на крыльце, за ним толчется комиссия. Дядя Роберт что-то говорит бритоголовому.
Мы вылезаем из легковушки и мнемся возле нее. Дядя Роберт переводит глаза с бритоголового на нас, и мы какое-то время чувствуем этот неломкий, жесткий взгляд. Но вот глаза чуть сузились, приобрели спокойный блеск, и в излучинах рта легла хитроватая улыбка.
- Мушкетеры уже здесь?
- Здесь! - орем мы хором, подтягивая штаны и выпячивая животы вместо груди.
- Прокатить до увала? - подмигивает совсем уже весело дядя Роберт.
- Прокатить! - орем мы и, не дожидаясь особого приглашения, толкаясь, лезем на заднее сиденье.
Чего-чего, а прокатиться - хлебом не корми. И хотя договариваемся только до увала, на самом деле спокойненько его проезжаем. Едем, пока дядя Роберт не спросит шофера:
- Проехали, нет, увал?
Увал-то? - будто не зная, крутит головой дядя Вася. - Кто его знает. Надо у ребятишек спросить.
Мы вздыхаем:
- Проехали.
И чего так быстро его проезжаешь на машине? А пешком идешь, идешь!
- Ну что ж, прыгайте, зайчики, - смеется дядя Роберт, когда машина останавливается.
Мы горохом высыпаем из легковушки.
- Оружие есть? - спрашивает дядя Роберт.
- Есть! - показываем мы резину, уже разделенную и разрезанную на полосы для рогаток.
Дядя Роберт с самым серьезным видом осматривает резину.
- Это еще половина дела, - говорит он и вылезает из машины.
Гурьбой направляемся в березовый колок у дороги.
В березках тихо, солнце золотистой пряжей процеживается сквозь светло-зеленую листву и пятнами лежит на мягкой траве. Воздух здесь теплый, пахучий, настоянный на распаренном березовом листе.
- Вениками пахнет, - улыбается дядя Роберт, снимает фуражку и глубоко дышит всей грудью.
Он останавливается и, запрокинув голову, долго глядит на верхушки берез, на белые легкие облачка в высоком небе и с грустинкой говорит:
- Хорошо же вам, мальчишки!
Конечно, хорошо. Кто говорит - плохо?
Мы выбираем рогульки и мастерим рогатки. Потом бьем по цели - по консервной банке. Мажем безбожно, а дядя Роберт попадает.
- Вот как надо! - смеется он. - Мазилы. Тренируйтесь. Красноармейцами станете - метко стрелять потребуется.
Рогатку, которую он сам сделал, отдает Федьке, и тот сияет как начищенный самовар.
- Воробьев бейте, - наказывает на прощание дядя Роберт. - Скворцов не трогайте. Скворец - полезная птица, а воробьи - плуты. Воришки мелкие.
Провожаем его до машины.
- Коммунистический привет! - машет он нам из легковушки.
- Привет! - откликаемся мы и долго стоим в облаке пыли. Потом версты четыре топаем назад.
Прокатились!
Глава двенадцатая
Через неделю на бюро райкома отцу влепили выговор. Отец был еще болен, но уже ходил.
Вернулся с улыбкой на осунувшемся бледном лице, возбужденный.
- Пропарили, брат, меня! Сам Эйхе парил! А то - "партбилет на стол". Нет, шутишь! Выговор, конечно, по заслугам: охрана райкома была плохо налажена. И продавца прохлопали. Птица, видать.
Отец сильно ослаб и подолгу лежал у окна. Было непривычно видеть его дома и таким беспомощным.
Правда, и до отравления он болел. С ним бывали приступы лихорадки, которую он подцепил на Кавказе в гражданскую войну. Когда начинался приступ, он бывал беспомощным и валился с ног, а мы с дедом тащили на него всё, что было у нас теплого: и пальто мое, и отцовский полушубок из собачин, и дедов тулуп, а ему все было холодно, и руки его были ледяные. Трясло его так, что он лязгал зубами, будто совсем голый лежит на снегу.
"Эскадро-о-он!" - хрипел он в беспамятстве и судорожно шарил рукой по боку, ища эфес шашки.
Когда лихорадка переставала трепать, холодный пот ручьями лил по его желтому, осунувшемуся лицу. Отец пил хину, плевался и вполголоса, чтобы не слышал я, ругался.
После приступа он вставал страшный и какой-то чужой. Его пошатывало. Вялыми движениями вздрагивающих рук, обычно сильных, как кузнечные клещи, он долго застегивал командирский ремень на гимнастерке. И только тогда, когда привычно проверял барабан нагана, руки вновь приобретали цепкость и силу.
"Погодил бы чуток", - говорил дед.
"Не время", - ворохнув нездорово-желтыми белками, отвечал отец, совал наган в карман и уходил в ночь. Раскулачивать.
А теперь вот уже давно лежит отец дома и никуда не ходит.
Лежит и читает.
О той или иной книге он прямо и резко выражает свое мнение. Прочел "Тараса Бульбу", похвалил: "Вот это книжка! Всем книжкам книжка!" А когда я рассказал ему про "Айвенго", который потряс нас с Федькой своими рыцарскими подвигами, то отец охладил меня: "Шелуха. Короли там и прочие господа. И писать об них нечего. Вот Тарас Бульба - это да! За свою родину, за народ бился. Как это он на костре сказал, что, мол, нет товарищества крепче, чем русское, и силы нет сильнее. Вот!"
- Слушай, Ленька, - позвал он раз меня, - какие слова сказал немецкий поэт Гёте. Вот:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
А?! Здорово? Вот черт! Каждый день идет за них на бой. "Фауст" называется книжечка.
Отец повертел ее, полистал.
- Это мне Надежда Федоровна прочесть велела, карандашиком тут подчеркнула. По правде сказать, скучная книжка, не стал я ее читать. Чертовщина тут всякая, религия и прочая поповщина. А вот слова эти правильные. - И снова с удовольствием повторил:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
Это ты запомни! Правильные слова. Книга, она многому научит. А писатели народ башковитый. Я, знаешь, первый раз когда книжку прочитал, то подумал: "Как это он все подслушал, подглядел? Вот, думаю, проныра мужик".
Отец помолчал, потом улыбнулся, что-то вспомнив.
- Помнишь, ездил я в прошлый раз в Новосибирск, на пленум? Собрали нас всех, секретарей райкомов, ну и как-то раз после заседания Эйхе и спрашивает: "А как у вас, товарищи секретари, насчет общего образования? Не политического, а общего?" Ну, а какое у нас образование! У кого две, у кого три группы да коридор. Человека четыре только с гимназией нашлось. У большинства ликбез или курсы какие. Вот и вся грамота. Спрашивает Роберт Индрикович: "Литературой художественной интересуетесь?" - "Интересуемся, говорим, как же!" Бодро так отвечаем. "А кто, спрашивает, например, книгу "Чапаев" написал?" Тут секретарь Солонешинского района и выскочил. "Пушкин, кричит, написал! Александр Сергеевич!" И гордо так смотрит на всех. Вот какой, мол, я! Гляжу, Эйхе улыбнулся в усы и опять спрашивает: "А кто еще что скажет?" Грешным делом, я вылез. Промахнулся, думаю, солонешинский секретарь. Горький, поди, накатал эту книжку про Чапаева. Ну и ляпнул: "Максим Горький!" Посмотрел Эйхе на меня и говорит: "Ну вот это уже ближе к истине хотя бы по времени. Потому что Пушкина убили за пятьдесят лет до рождения Чапаева, а Максим Горький все же современник Чапаева". В общем, я тоже пальцем в небо угадал. Оказывается, книжку про Чапаева написал Фурманов, комиссар чапаевский. Вот ведь и фамилие я это слыхал, когда Колчака били. Геройский комиссар был, скажу тебе!
Отец вздохнул, задумчиво погладил книжку.
- Придет время, все секретари академии пооканчивают. Полегче им будет работать, пошире глаз у них будет. А мы много еще не знаем. Одним глазом на мир глядим. А глаз этот на классовую борьбу заострен. Тут уж без промашки. Пускай не знаю я, кто "Чапаева" написал, зато точно знаю, что жилины, сусековы и мезенцевы - наши враги кровные. С завязанными глазами найду. По нюху. На том пленуме и приказал Эйхе всем учиться. Сам проверять будет. Вот и ходит поэтому к нам Надежда Федоровна, - закончил отец и почему-то внимательно поглядел на меня.
Во время болезни отца к нам и правда часто приходила Надежда Федоровна. Они занимались с отцом. Отец твердо выполнял решение осилить за пять классов.
Каждый раз перед приходом учительницы отец брился, а однажды долго рассматривал свое лицо в зеркало, вздохнул и сказал:
- Корявый я. И худой, как загнанный мерин.
- Нет, - успокоил я его. - Ты красивый.
Отец как-то смущенно улыбнулся и грустно поглядел на мамину фотокарточку на стене.
- Для вас-то, может, и ничего, конечно... Только плохо у нас, Леонид. Ни постирать, ни обед сварить некому. Ты вон какой костистый - все на сухой корке. Женщину надо в дом. Дело это житейское, вырастешь - поймешь.
- Стирать я и сам могу, - сказал я. - А обед бабка Ликановна варит же.
Отец грустно улыбнулся:
- Стирать - дело тонкое. Не мужское дело. Колки на пальцах посшибаешь. А обед не век нам Ликановна варить будет. Если бы это своя бабка была...
- Подумаешь, можно и в грязном походить, - не сдавался я. - И обед сами сварим.
- Эх, ты... - потрепал мои вихры отец и надолго замолчал.
Учеба отцу давалась туго, особенно арифметика, - с дробями он никак не мог сладить.
- Легче в атаку сходить, чем с этими дробями, - огорчался он. - Вот наука! Поди, самая трудная, а?
Видя, как быстро справляюсь с дробями я, восхищался:
- Щелкаешь, как семечки. В детстве-то мозги помягче, на них быстрее отпечатывается.
Но, несмотря на трудности, отец упорно сидел за учебниками. Он даже немецкий язык стал учить.
- Перепутали немцы всё, - говорил отец. - "Да" по-ихнему будет "я", а наше "я" по-ихнему будет "их". Если приловчиться, то быстро можно запомнить. Только вот память у меня дырявая на это. А ты, Ленька, учись, образовывайся, обо всем узнавай.
Поощрял отец и мое увлечение рисованием, но и тут принимал не все. Когда я рисовал комиссаров, или Чапаева, или бой с белополяками, отец хотя и крякал при виде моей беспомощной мазни, но говорил: "Хорошо. Рисуй классовую борьбу". Одобрял и мои живописные наброски: поле, сенокос, нашу баню. Но однажды увидел, как я старательно перерисовываю с открытки "Явление отроку Варфоломею" Нестерова, сердито засопел:
- Место тут красивое нарисовано, а вот монах этот к чему? Опиум народа. Брось ты эту картинку!
Я сказал, что Надежда Федоровна называет такие картинки произведением искусства.
- Какое это искусство? - удивился отец. - Поповская пропаганда это. Кабы этого монаха расстрелять, тогда бы произведение искусства было. А так ты докатишься - царей рисовать начнешь.
Глава тринадцатая
Как-то под вечер мы с отцом пошли на кладбище, к маме. Затравевшая мамина могилка - в теплой тени от высокого тополя. Небольшой дощатый памятник, окрашенный в красный цвет, и деревянная звезда. Желтая сурепка на холмике, полынь. Все это пахнет удушливо и терпко.
Лежит здесь самый дорогой наш человек. Милая, добрая мама! Пышки вкусные пекла и всегда подсовывала мне самый сладкий кусок. И конфеты у нее были про запас.
- Эх, - вздохнул отец, - без присмотра могилка-то. Заросла.
Мы вырвали бурьян, сурепку, и на могилке вдруг ярко вспыхнул жарок любимый мамин цветок.
- Цветов бы посадить, - сказал отец, - да оградку поставить, а то вон козы бродят.
Долго сидим молча.
Отец курит одну папиросу за другой, поглядывает на меня, что-то сказать хочет.
- Жизнь, она, Леонид, такая. Не все бывает, как хочешь. Вот видишь, мамки нету у нас и в доме плохо.
Без мамы, правда, в доме у нас стало как-то неуютно, все не хватает чего-то, тепла какого-то.
- Могилку подровнять надо, осела. И некогда все. Время сейчас такое: кто кого. Дорогу протаптываем. В других странах откроют потом книжечку, прочтут, как в России делали, и сами по этому пути пойдут. А тут всё передом да передом. А переднему завсегда ветер в лицо.
Отец снова закурил. А я сижу и думаю совсем о другом и вдруг ляпаю то, что не дает мне покоя последние дни:
- Я знаю, на ком жениться хочешь, - на Надежде Федоровне.
- Ну-ну... - отозвался отец, пристально вглядываясь в облупленную часовенку. - Вон ты какой.
Что хотел он этим сказать, не знаю. Знал я одно: прощай свобода! Теперь чистые рубашки, чистые утирки, по полу грязными ногами не пройти...
Правда, Надежда Федоровна ласковая, но все же можно было и без нее обойтись.
Так мы сидели и думали - каждый о своем.
Домой возвратились поздно.
В тот же вечер события куда более поразительные отвлекли мое внимание от невеселых мыслей.
Мы ужинали, когда раздался телефонный звонок. Прожевывая на ходу кусок хлеба, отец взял телефонную трубку. И сразу же синеватая бледность выбелила лицо.
- Что?! - крикнул он. - Алё! Алё!.. - Дунул в трубку. - Алё!..
Телефон молчал.
- Станция, станция, дайте Быстрый Исток! Что? Не отвечает? Та-ак, ясно! - скрипнул отец зубами. - Перерезали связь, гады!.. Станция, дайте милицию! Поняков? Берестов говорит. Сади милицию на коней! Быстрый Исток звонил, успели передать, что восстание кулаков и райком окружен. Звони в ГПУ, я в РНК позвоню. Подымай всех!
Отец сильно крутил телефонную ручку.
- Восстали, гады! Ну-у!! Алё, дайте РИК!.. Председатель? Берестов говорит. Собирай коммунистов на подмогу Быстрому Истоку! Восстание. Звони в райфо, в райзо, я Васе Проскурину позвоню, пусть комсомолию подымает. Живей действуй, райком там окружили, гады!
Отец быстро поднял на ноги всех партийных работников. Рассовал по карманам запасные коробочки с патронами, четким, привычным движением покрутил барабан нагана, проверяя, полностью ли он заряжен, и наказал деду:
- Дома не ночуйте. Наше кулачье может подняться. Ну, бывайте!
И ушел.
Меня трясло. Восстание! В воображении я видел горящие дома и людей, бегущих с косами и вилами к дому с колоннами. Такая картинка есть в учебнике по истории, под ней написано:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я