дверь в душ стеклянная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Арсений за руку подвел Катю к окну. В лунном свете лицо ее было бледно. Затененные ресницами большие глаза не мигали. Страх и робкая нежность глядели из Катиных глаз.
- Я тебя нарисовал бы такую. Всю осиянную...
29
Луна поднялась высоко. Обогнула полнеба. Лучи ее лились теперь не в кухонное, а в три маленьких оконца Катиной комнаты. Светлые пятна четко рисовались на стене. Сползали ниже. Легли на пол. Угасли.
Туча накрыла луну и звезды.
Закричали петухи. Школа стояла посреди широкой улицы, вдали от изб, но петухи так громко голосили и перекликались во дворах, что долетало до Кати.
Она лежала с открытыми глазами. Скоро утро.
Странное творилось с ней. Вчерашний день звенел и сверкал. Какой-то ликующий вихрь налетел, и Катя видела тоненькие деревца с тревожными, несущимися по ветру ветвями.
Нет, это ей представляется увиденная когда-то картина. Она ясно видит те узкие, тонкие деревца с летящими макушками, слышит шум листьев.
Она не запомнила, кто нарисовал ту картину. Теперь будет запоминать художников. А! Не в том дело. Катя помнила вчерашний поцелуй у кухонного окна под лунным лучом, будто сейчас на губах. Томящее, влекущее, страшное... Зачем она вырвалась и убежала? Ведь она хотела, чтобы он ее целовал. Она радовалась и любила его. Она любила его с первого взгляда.
Какой он? Странно, образ его словно задернут дымкой, но она знала: ничто теперь ей не важно, ничто не нужно, ничего нет. Только он! Только он!
Вот что с ней. Вот что такое любовь!
Любовь - это печальная радость. Разве бывает печальная радость? "Я счастлива. Но почему же я счастлива, восторг на душе, а грудь давит тяжесть? Нет, я ничего не боюсь. Я люблю его".
В нескольких шагах, у противоположной стены заскрипела кровать бабы-Коки. Проржавевшая кровать скрипит при каждом движении, будто постанывает. Катя услышала: баба-Кока протяжно вздохнула.
- Спишь? - услышала Катя.
Затаилась. Не хотелось отзываться. Отчего-то встреча с Арсением немного отдалила от нее бабу-Коку. Что-то между ними легло. Поцелуй у окна? Память о той острой, несмелой, радостной нежности?
- Спишь, Катя? - снова услышала она. - Ну, спи. - Баба-Кока повернулась к стене, проржавевшая кровать стонала и скрипела, пока она укладывалась удобнее на сеннике. - Ну, спи.
Катя глядела в темноту широко открытыми глазами. Он живет другой жизнью. Катя не знала, что жизнь может быть такой яркой и пестрой. Катя Золушка возле его талантливой жизни. Она Золушка, но к Золушке приходит счастье. К ней пришло счастье.
За окном начиналось серое, затянутое плотными тучами утро. В кухне что-то стукнуло, будто упало. Арсений спал на деревянной лежанке у печки, должно быть, это он неловко спрыгнул. Слышно: шагает. Зачем он так рано поднялся?
В потемках чуть занимавшегося утра Катя нашла платье, чулки, тихо оделась, чтобы не разбудить бабу-Коку. На цыпочках скользнула в кухню, чувствуя сама свою легкость, словно в ней совсем не было весу. Чувствуя вчерашнее сладкое и пугающее замирание сердца.
Арсений стоял, наклонившись над лавкой, спиной к ней. Возился со своими пожитками. Мешок с мукой он перевязал бечевкой. Вчера Авдотья дала Арсению эту бечевку, прочно свитую из пеньки, как вьют у них в Иванькове пастуший кнут. Когда мешок перевяжешь посредине бечевкой, легче нести. Котомка с крупой и другими продуктами была тоже увязана. Его куртка из рыжего жеребячьего меха брошена возле котомки, она так идет ему, эта куртка!
Катя прислонилась к двери. Ужасная слабость подкосила ее.
Он быстро обернулся, словно почувствовал на себе Катин взгляд. Кате показался испуг в его лице. На мгновение. Такое короткое, что, может быть, и не было никакого испуга.
Он шагнул к ней, взял ее руки и, крепко сжимая, говорил мягко и ласково, как говорят маленькой девочке, когда хотят в чем-то утешить:
- Славная, славная Катя...
- Вам надо поесть перед дорогой, - помертвевшими губами вымолвила Катя. "Неужели он мог уйти, не простившись?" - эта мысль ударила ее. - Вам надо перед дорогой...
- Спасибо, разве только что-нибудь скоренько, боюсь опоздать, поезда ходят неточно, и с билетами не знаю как.
Она поставила на стол кринку молока, нарезала хлеба. Он ел торопливо и, кивая на дверь в комнату, остерегал шепотом:
- Не разбудить бы Ксению Васильевну. Передай, что я глубоко кланяюсь ей.
Катя надела пальто из мягкого плюша - остаток роскоши, бывший сак бабы-Коки, - влезла в валенки. Арсений, в куртке из жеребячьего меха и шапке-ушанке, вскинул мешок на плечо, взял котомку. В этой куртке он похож на Амундсена. Да, наверное, Амундсен был таким, высоким, мужественным... Или лейтенант Глан. Может быть, лейтенант Глан. Но она не Эдварда. Она не сказала ему ни одного жестокого слова.
- Прощай, милый дом, - с чувством говорил Арсений, - никогда не забуду тебя, твою Катю и бабушку, твою белую арку у входа.
Арка посерела, как все в это серое утро. Ветер стряхнул иней и трепал голые ветви.
Острый ветер кидал в лицо скользкую снежную пыль.
Косыми длинными струями неслась поперек дороги поземка.
- Будто и не было вчерашнего дня, рубинового солнца и снежных искр, сказал Арсений, опуская уши шапки. - Нет, был, был! - воскликнул он, взглянув на Катю.
Наверное, она была сейчас дурна. Унылость портила ее и дурнила. Она не умела казаться веселой, когда ей плохо. Другие умеют, а она нет. На лице у нее так прямо и написано: "Мне плохо, безнадежно, все погасло".
- Никогда не забудется этот день! - благодарно сказал Арсений. - А теперь простимся, Катя. Я быстро пойду.
- Я тоже пойду быстро.
Встречный мужик - Катя не знала его, возможно, отец кого-нибудь из учеников - снял шапку, здороваясь.
- Тебя уважают, - заметил Арсений. - Ты чудесная, вся - долг, вся для людей, тебя уважают!
Он говорил ей "ты". Она набиралась сил, чтобы сказать: "Я тебя люблю. Я все готова для тебя".
Но слова застревали в горле. Горло сжималось так больно, словно на шее у нее затянули петлю. Она молчала.
Они миновали сельцо, миновали крайнюю, с затейливыми наличниками избу Силы Мартыныча.
В открытом поле ветер накинулся злее и круче. Теперь уже все поле дымилось поземкой, рябило в глазах от бегущих поперек и вкось дороги снежных юрких, извилистых змеек.
- Надо же, чтобы именно сегодня эта вьюга! - с досадой сказал Арсений. - А, ничего, - ободрил он себя. - До разъезда верст десять двенадцать, не знаешь?
- Кажется, десять.
- Зачем ты идешь, устанешь, - проговорил он. И, снова взглянув ей в лицо, с поспешной лаской: - Спасибо тебе. Был сказочный вечер. Приеду домой, расскажу сестренке и маме и тут же тебе напишу.
- Да? - неожиданно всхлипнула Катя.
Она тронула рукав его жеребячьей куртки. Она хотела сама поцеловать его, сама, здесь, среди вьюжного поля, когда губы с трудом шевелились от мороза и ветра, а на бровях наросли белые полоски снега.
"Я тебя люблю".
Но позади, почти за спиной, раздался тот особенный звук, знакомый только деревне, хрупанье селезенки, когда лошадь трусит. И скрип саней. И бодрый голос с хрипотцой:
- Катерина Платоновна-а!
Сила Мартыныч догонял их в розвальнях, запряженных гнедой кобылой с заиндевелой мордой и плешинами снега на толстых боках.
- Катерина Платоновна, куда в непогодь?
Сила Мартыныч, поравнявшись с ними, остановил гнедую.
Им пришлось потесниться от саней, почти по колено в снег.
- Гостя, видать, провожаете? - усмехнулся он, пристально и непонятно как-то вглядываясь в Арсения. - Знакомы. Вчерась баба моя наменяла ситцу у вашего гостя. До разъезда шагаете? Далеконько по вьюге. Чужого не взял бы, а Катерины Платоновны гостя как не уважить? Садитесь. Мне на разъезд. Подвезу.
- Неужели? - заорал Арсений. - Вот так удача! Неслыханно!
Бросил в розвальни мешок и котомку и сам бросился с размаху, плашмя, в сено, ловко перекинув ноги через грядку саней.
- Что же вы? Не простимшись? - удивленно, с укором сказал Сила Мартыныч.
- Всю дорогу прощались. Прощай, Катя! Ксении Васильевне привет! радостно закричал Арсений, не опомнясь от нежданной удачи.
Он хотел вскарабкаться повыше на сено, прикрывавшее какой-то груз, но Сила Мартыныч остановил его:
- Сбочку прикорните, меньше продует.
Щелкнул вожжами, гнедая рывком дернула розвальни и резво побежала, хрупая селезенкой и откидывая из-под копыт снежные комья.
Катя стояла без слез, без мыслей, не понимая. Все произошло слишком быстро. Вынырнула из вьюги лошадиная морда и исчезла.
Сани удалялись. Дальше, дальше. Вот уже смутно видно сквозь пургу темное пятно.
А вот и не видно.
Катя закоченела. Назад идти тяжелее, ветер в лицо.
Небо, поле, снежная мгла - все смешалось, клубилось, слепило...
...Он кинулся в сани, счастливый, что повезло. Ему повезло.
Он даже скрывать не хотел своей радости. Что скрывать? Разве он ее обманул? Разве он что-нибудь обещал? Разве он ей сказал: люблю?
На улице Катя не встретила никого. Слава богу, из-за вьюги все сидят по домам. К тому же сегодня воскресенье.
Она еле тащила ноги. Еле тащила, каждая по пуду. Не обморозить бы нос. Ресницы потяжелели и слипались от снега.
На крыльце намело сугроб. Она с трудом отворила входную дверь и из сеней пошла не направо, в кухню и комнату, а налево, в класс. Надо немного побыть одной. "Никого не хочу видеть. Ни с кем не хочу говорить".
Холодно в классе. По воскресеньям Авдотья не топит; холодно, мрачно, но Кате надо побыть немного одной.
Она села за свой учительский столик, положила локти на стол, голова бессильно упала на локти. Всю эту ночь она не спала ни минуты. А прошлую ночь читала "Пана". Мучительная, чарующая повесть.
Глаза закрылись. Она уснула внезапно, как провалилась в яму. Проснулась Катя через несколько часов в страшной тоске. Класс выстыл, дыхание слетало изо рта белым паром. Катю трясло от холода. За окнами, в мутной мгле, несло все вкось и вкось мелким колючим снегом.
Вдруг ужас пронзил Катю. Что-то зловещее, черное непоправимо обрушилось на нее.
Медленно, очень медленно, боясь идти, она пошла в кухню. В кухне, всегда теплой и уютной, сегодня нетоплено. Кринка из-под молока неубранная стоит на столе.
Катя постояла у двери в комнату. Отворила. Да, случилось то, что она уже знала и чувствовала, когда проснулась в невыносимой тоске.
Баба-Кока лежала на кровати, лицом к стене, накрытая с головой одеялом, в той позе, как утром ее оставила Катя, выйдя на цыпочках, чтобы не разбудить.
30
Бесшумно синели сумерки на дворе. Уроки на сегодняшний день кончены. Ученики разошлись по домам. В комнате топилась голландская печь. Жарко потрескивали березовые поленья, стреляли угольками. Катя сидела у печки одна. На полу, обхватив колени, как раньше часто сидела в прошлые сумерки. Только теперь одна...
Правда, ее мало оставляли в одиночестве. В первый же вечер после похорон притопал Федя Мамаев с товарищем.
- Председатель прислал домовничать. Да мы и сами.
- Бон-жур, ка-ма-рад! - старательно, по слогам выговорил Федин товарищ и захлопал ресницами, не зная, в точку ли попал с камарадом.
- Тетенька Авдотья просилась, а председатель нам велел. Она понять-то поймет, да не ответит. А с нами поразговаривать можно.
Они изо всех сил старались отвлекать от горя свою учительницу Катерину Платоновну. Как бы она была без них? Пропала бы Катя без них.
Ученики по очереди приходили к ней вдвоем ночевать и укладывались валетом на скрипучей кровати Ксении Васильевны.
А топила голландскую печку Катя одна. Сидела у печки, ворошила угли кочережкой и думала.
Все знали, учительница шибко горюет о бабушке. А другое? Никто не знал о другом. Если бы одно это горе? Если бы одно это горе, внезапное, такое отчаянное, что хочется головой биться о стену!
Раскаяние, стыд рвали на части Катино сердце. Никто не знал, что в ту ночь, когда ее красивая бабушка, с прической венцом и горделивой осанкой, когда баба-Кока окликнула ее перед смертью, Катя не отозвалась. Притворилась, что спит. И если бы Арсений в то вьюжное утро, когда она его провожала, позвал... Стыд. Горе и стыд.
Нет! Этого не было. Не могло быть. Пусть бы он упал перед ней, прямо в снег и обнимал ее ноги в валенках, молил, клялся в любви и говорил необыкновенные слова, какие говорят только в книгах, разве могла она забыть бабушку? Кинуть? Люди, я гляжу вам в глаза, гляжу вам прямо в глаза, не стыжусь, не было этого...
Катя сидела у печки, обхватив колени, тихо покачиваясь из стороны в сторону, мыча, как Авдотья, сквозь зубы.
Огонь плясал и ярился, сухие поленья дружно сгорали, скоро груда раскаленных углей плавилась, как металл, дыша в лицо жгучим жаром.
В дверь постучали. Она не ответила. Петр Игнатьевич вошел, не дождавшись ответа. Скинул полушубок, бросил у двери. Пахнуло овчиной, махоркой и морозной свежестью улицы. Петр Игнатьевич переставил от стола к печке стул, сел. Помолчал.
- Плачь не плачь, а жить надо, Катерина Платоновна.
- Живу. А зачем?
- Не дури, Катерина Платоновна.
Она подняла на него тусклый взгляд.
- Петр Игнатьевич, один раз я проснулась, а баба-Кока... Ксения Васильевна печку топит. Утром. Мы утром в комнате никогда не топили. Нет, она что-то сжигает, а я не остановила, не обратила внимания... Не спросила, а она... - Катя всхлипнула, проглотила плач, - она письма сжигала и шкатулку. У нее шкатулка была с тройкой коней, она в ней письма хранила. И сожгла. А потом говорит: "Наверное, скоро умру". И меня утешает: "Нет-нет, не скоро..." А я не догадалась ни о чем...
Петр Игнатьевич опустил руку Кате на плечо. Худое, тонкое плечо утонуло в его жесткой ладони.
- Твоя бабушка с ясной душой век прожила. Ты при ней была все равно что у Христа за пазухой. Тьфу, понятие старорежимное, не выкинешь никак из башки! Иначе скажем. От Ксении Васильевны всяк ума нахватается. Бывало, придешь... А, да что вспоминать! Большая беда, Катерина Платоновна, на тебя навалилась. А ты одолей, не то она тебя одолеет. А тебе жить надо.
- Как я перед ней виновата! - отчаянным шепотом выговорила Катя.
- Живой перед мертвым завсегда виноват. Что сделал не так, поглядел не так, после-то во сто раз виноватит.
- Я не могу вам рассказать, Петр Игнатьевич.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я