https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-rakoviny/ploskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Фотоаппарат позволяет вырывать куски истории по собственному вкусу. Создавать систему из этих обрывков истории.
Жизнь каждого человека дробится на фотокадры, судя по всему, много имея общего с орнаментом, ибо, как было сказано, орнамент строфичен, узор строчковат. Фото вырывания из течения жизни достойны равняться строфе, но не строчке. Строчки - сплошной кинопоказ беспрерывности. Строфы - рассечение, разграничение, самоограничение.
А вот и на фоне Пушкина семейка снимается, как пел несовременный современник. Щелкает затвор - птичка не вылетает, магний не вспыхивает.
Я отвлекся на минуту, взглянул в окно: воробьи и голуби склевывают крошки на асфальтовой дорожке перед домом. Фотоэтюд.
А вот и Мандельштам сидит, повесив на палку кепку, глядя прямо в объектив. Щелкает затвор. Мандельштам встает, надевает кепку. Длиннополое серое пальто, походка... "В поднятьи головы крылатый//Намек. Но мешковат сюртук..."
Фотографии, портреты - непременные спутники складывания образа.
Открыта толстая, амбарная прямо-таки, тетрадь, вполоборота - поэт пишущий...
Поднят воротник черного пальто, молодое лицо, фотопортрет автора "Досок судьбы".
Черная шляпа, галстук, усталый взгляд Блока.
Белая, спадающая на лоб челка аккуратно расчесанных волос человека с белой бородой, написавшего "За рекой, в тени деревьев".
Рубаха с длинными рукавами и двумя карманами с пуговицами на груди, в диагональную полоску галстук, рука на перилах человека, сказавшего: "Любить иных - тяжелый крест..."
Групповая фотография: дядя с Гоголевского, старик с Патриарших, Гена-философ, хранитель фондов (стоят); старушка с Адриатики, чернобровая художница, ведущая-искусствовед, неизвестная брюнетка (подозреваю, что ее привел Гена-философ) (сидят на скамье с тощими львами).
Кто фотограф?
В фотографии всегда тайна закадрового исполнителя. Об этом писал в сонете один военнослужащий поэт, проживающий в одной из башен Калининского проспекта в однокомнатной квартире:
"Боюсь фотографов - они напоминают невидимок".
Мне думается, он излишне боязлив, наверняка сам сниматься любит и, больше того, не боится закадрового исполнителя - фотографа.
Что бы такое написал Мандельштам о проспекте Калинина? Можно ли представить его там?
"Вот оно, мое небо ночное,//Пред которым как мальчик стою, - //Холодеет спина, очи ноют,//Стенобитную твердь я ловлю..."
А вот и фотография несовременного современника (Булата Окуджавы) белый лоб, черный сюртук, черные усы. Именно он проезжал в полночном троллейбусе у Никитских, когда тихий памятник...
Мы пытаемся фотографировать уже по привычке, даже не имея под рукой фотоаппарата. Силимся точно воспроизвести без проявителя, фиксажа, пленки и бумаги, увеличителя и объектива такого-то тогда-то. А объектив необъективен.
Звук отстает от изображения, губы на полуслове открыты, но текста не слышно, так на месте и стоим. Вроде живой, а вроде нет...
При жизни лишь можно на месте топтаться и фотографией остановиться. Потом это стояние все далее и далее будет удаляться от тебя, пока не останется в одиночестве без оригинала.
Так осталась фотография Мандельштама с Белым в Коктебеле. "Да не спросят тебя молодые, грядущие - те, - //Каково тебе там - в пустоте, в чистоте, - сироте!"
Фотография - прикладка для глядения, комментарий для глаза, сноска для буквы, факт для изгибов: "Прямизна нашей мысли не только пугач для детей://Не бумажные дести, а вести спасают людей".
Тело, с которым неизвестно, что делать. Фотографировать? "На коленях держали для славных потомков листы - //Рисовали, просили прощенья у каждой черты". Посмертные маски, портреты в гробу, фотографии перед закрытием крышки гроба, общий вид с покойником перед крематорием, почетные караулы, овальные комбинированные венки, рты прощаний зияют чернотой: "Как стрекозы садятся, не чуя воды, в камыши,//Налетели на мертвого жирные карандаши".
Январь как будто месяц похорон, месяц, от которого некуда деться. Пар, не отошедший от губ, так и застывает на карточке для потомков. Лица, неизвестно, какое выражение принять: скорбное, умное, величественное. Среди массы лиц некоторые лишь не что-то выражают, не присутствуют, а переживают, чувствуют, что:
"Meж тобой и страной ледяная рождается связь, - //Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь".
В 1881 году в феврале по Петербургу разлетелись листовки:
черная шестнадцатипунктовая рама-прямоугольник, в центре факсимильная подпись, начинающаяся с буквы фиты. Даты 1821-1881. Гляжу на этот листочек, будто только что вышедший из типографского станка, и удивляюсь: всего шестьдесят лет! Его вещи, в моем понимании, ну никак не укладываются в эти сроки... Одни "Братья Карамазовы" лет сто бы писать...
А жизнь-то вся как взмах ресницы!
Каких невидимок-фотографов должен благодарить за снимки Мандельштама? Щёлкает затвор - в Царском Селе, щелкает затвор - в Петербурге, щелкает затвор - в Москве, щелкает затвор - в Коктебеле, щелкает затвор - в Воронеже, щелкает затвор, щелкает, щелкает, щелкает...
"Рядом с готикой жил озоруючи//И плевал на паучьи права..." Щелкает затвор - Мандельштам с бородой, и птичка не вылетает. Откуда ласточки в Москве - голуби да воробьи, галки да вороны.
Хватило бы кадров, раскручивай пленку, бери отпечатки. Москва проявляется, будто картинка переводная в Москве-реке, в воде нефтяной, жилистой, сонной.
Щелкает затвор - речной трамвай, щелкает затвор - Исаич:
Александр Солженицын на даче у Чуковского, щелкает затвор-Каменный мост, щелкает затвор-изба на курьих ногах, щелкает затвор - крест на могиле, щелкает затвор... "Втридорога снегом занесенный,//Высоко занесся санный, сонный//Полугород, полуберег конный..."
На этой фотографии старушка - Надежда Яковлевна Мандельштам изображена сидящей на кухне с папиросой в руке, с чуть откинутой назад головой на фоне кастрюль, ложек, чайника. Снимал Эдик Гладков.
Фотограф закупает пленку, проявитель, бумагу, оптику, меняет изредка и сами фотоаппараты. Фотограф отпустил бороду, он ходит всюду с кофром через плечо, снимает - что нравится, печатает - что хочет. Фотограф снимает копии с оригиналов за спасибо живешь, за улыбку на карточке и папиросный дымок для виража. Легкая ретушь при пересъемках - не помеха.
Щелкает затвор!
Снимай, фотограф, не жалей пленки, тебе все хотят позировать, а не хотят - снимай так, не обидятся. Снимай, фотограф, и не думай о том, что ты останешься в тени, как писал поэт с Калининского, твоя тень слишком контрастна, чтобы остаться незамеченной.
Снимай, фотограф!
Да пусть щелкает твой затвор на радость всем будущим музейным работникам, собирателям, любителям и фанатикам!
Щелкает затвор, щелкает, щелкает...
44.
Корабельный лес, мачтовые сосны - призраки, видения, будто музейные экспонаты, входящие в редчайшие минуты в города. Смотрим на город и силимся увидеть звенящий ручей, прорезающий березняк, вливающийся в спешащую воду узкой еще реки.
Прислушаюсь.
Вслушаемся в движение облаков.
И город начинает звенеть. И как в такую минуту не сесть в электричку, с ее визжащим гудком не домчаться до Звенигорода?
Сосны выходят навстречу.
Сосны выходят навстречу венецианскими дожами.
Сосны выходят навстречу венецианскими дожами с гордо поднятыми к небу головами в сопровождении пенсионеров-вязов с в три обхвата стволами, испещренными загадочными линиями.
Он на город не похож по причине своего имени.
Зве-ни-го-род!
При одном его упоминании достаточно того, чтобы услышать звук корабельного леса, изгиба воды в его подножии. Увидеть городок, где когда-то "Звенигородский князь...//В один присест съел семьдесят блинов...".
Но такие поездки нечасты, если вообще случаются. Жизнь русской поэзии протекает в городах, а точнее - в столицах. Можно даже говорить об урбанизме нашей поэзии. Разве что Есенин, пришедший из деревни, чтобы опять-таки же надеть цилиндр, пытаться уяснить городскую речь, побывать за границами? Клюев? Но это особый разговор. В XIX веке - Кольцов...
Мандельштам - поэт столичный, как и вся поэзия, за редкими исключениями, даже когда он пишет о лесе, попадает в Воронеж, Тамбов, плывет по Каме в Чердынь, следует на Урал...
Покинув Петербург - край гипербореев, европейскую столицу, где оживали камни античности, средневековья, Возрождения, поэзия сдвинулась к Азии, Востоку. По сути, одна Анна Ахматова оставалась петербурженкой...
Спешим в провинцию по городам старинным. Гуляют себе спокойно мотыльковые материи, китайчатые платьица среди огородов и палисадников в сапогах и ватниках. Ранние поезда на станциях разносят гудки по всей округе, по всему городу слышные: это куда, на Москву? Города слышат вокзалы. Для этих городов вокзал - центр культурной жизни. Все начинается с вокзала. Можно сесть на случайный попутный, а затем вспомнить, как: "Въехал ночью в рукавичный,//Снегом пышущий Тамбов,//Видел Цны - реки обычной - //Белый, белый, бел покров..." И в этом ночном воздухе степей слышна перекличка поездов, гуд вокзальных говоров - украинских и любых. "Где я?//Что со мной дурного?//Степь беззимняя гола://Это мачеха Кольцова - //Шутишь, родина щегла..." Мандельштам и Кольцова видит столичным поэтом, хотя живет тот на периферии, в Воронеже-отчиме. Жил в Воронеже, в усадьбе, а Мандельштам, залетевший сюда, оторванный от столичной речи, чувствует себя, будто сокол закольцованный, около Кольцова: "И нет ко мне гонца,//И дом мой без крыльца..."
Страна, замкнутая в столицах, развертывается для него через эти путешествия, расширяется, выступают новые виды, новые образы. Запад как в Лету канул, для него уже не остается места. Восток размерами глушит, расширяет зрение, уводит к голой ветке на чистом листе степей. "Ведь то, что мы открытостью в них мним,//Мы сами видим, засыпая, зрим, - //И все растет вопрос - куда они? откуда?.."
На улицах рождался звук, из них выходил, превратившись в Звенигород. Вся-то речь Мандельштама есть Звенигород. Воронеж не просто город - он город-звук, город-нож, город-ворон. И уже не вернешь - к нему прирощено, и не уронишь, и не выронишь, и не проворонишь. Звенит город, звенит улица, звенят шаги по ним.
А в Звенигороде действительно корабельный, мачтовый лес. Фотограф изображает группу под соснами. Люди кажутся удивительно маленькими на общем плане живой древесины. Дерево - живое и мертвое. Не различить - растет ли деревянный ларь, широкая скамья, изба в абрамцевском музее. Не потому ли Мандельштам пел уже не камень, но дерево?
Вижу его размышляющим, раздумывающим о деревьях, некогда шумевших под дождем, а теперь превратившихся в доски, заклепанные и скрепленные в переборки корабля, ставшего другом мореходов. Слышу, как он смакует слова "трещит и качается", где весь воздух дрожит у него от сравнений, где все слова хороши, а сама земля гудит метафорой.
Воздух для него, как вода, живой, где плавают рыбы и птицы, крыльями и плавниками расталкивая сферы. Поэтому и воздух замешан у него так же густо, как земля. По деревьям пробегает шорох, как летосчисление, подходящее к концу. Но он, извиняясь, говорит, что сам запутался в счете, перепутал дни и ночи, года и столетия. Благодарит всех за все, что было. Для него эра Звенигород, звенящая, звуковая. И как когда-то, говорил о цитате-цикаде, которой свойственна неумолкаемость, рассуждает о звуке, причина которого давно исчезла, но он продолжает звенеть.
Звенигород мандельштамовской речи продолжает звенеть, хотя тогда его срезало время, и как каблук, и как монету, и как дерево лесоруб, и, когда ему не хватало самого себя, он мог приурочить речь земле, деревьям-птицам, воде-рыбе, сказав, что за него они говорят.
- Это уже другая проблематика, - вмешивается в текст ре... (хотел сказать - редактор
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я