https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/na_pedestale/ 

 


- Ну, а я пошел, - сказал Шуман. - Прощай.
Он запыхтел, покраснел и трижды поцеловался с Карташевым.
- Ну, всего лучшего.
Шуман неуклюжей, проворной походкой, смущенно кивнув Шацкому, направился к выходным дверям.
Шацкий сейчас же после ухода Шумана сбросил с себя шутовской вид и заговорил простым языком.
- Ты грустен? Не могу ли я быть чем-нибудь полезным? Может быть, денег?
- Нет, спасибо. Да, невесело. Вот кончил и решительно не знаю, что с собою делать.
- Очень все это глупо организовано у нас. У одних все пять лет практики, у других ни разу. И моя судьба такая же будет. И в этом году опять никакой практики.
- Иди хоть в кочегары, - посоветовал Карташев.
Шацкий только досадливо дернул плечом.
- Что ж ты будешь делать? Домой поедешь?
- Ну, вот еще. Я уже третий год домой не езжу. Я ведь постоянно на практике, а с практики я еду прямо на лекции, потому что я остепенился и вот уже три года, как у меня нет ни одного потерянного дня. Что дня? Часа потерянного нет.
- И это, конечно, стоит денег?
- Не будем говорить об этом. Меньше, во всяком случае, чем служба моего брата в гусарах.
- Он кем там?
- Солдатом, mon cher, но это стоит десятка полтора тысяч в год. Держит, между прочим, своих лошадей для скачек. Теперь как раз скачки, и он зовет к себе в Варшаву. Старик в восторге: высылает ему и лошадей и деньги.
- Это тот твой брат, который поступал, когда мы кончали?
- Тот самый. В высшее заведение не пошел, и поверь, что сделает лучшую, чем мы с тобой, карьеру. Этот мальчик имеет нюх и поставлен не по-нашему. А мы с тобой... старики уже... Еще живы, еще не в могиле, но...
Суждены нам благие порывы,
Но свершить ничего не дано...
Тряпки, mon cher. Третий звонок, прощай, и если когда-нибудь вспомнишь старого друга, каких теперь уж нет и быть не может...
Шацкий опять впал в свой обычный тон и махал стоявшему в окне вагона Карташеву. Вагоны медленно двигались, Шацкий еще раз махнул, повернулся спиной, постоял мгновение и, карикатурно раскачиваясь, быстро, толкая публику, помчался прочь.
Карташев уныло провожал его глазами.
Скучные мысли ползли ему в голову.
Быстро пронеслось время. Давно ли подъезжал он впервые шесть лет тому назад к этому Петербургу. Шесть лет промелькнули, как шесть страниц прочитанной книги. Он ехал тогда и мечтал, что в эти шесть лет он приобретет знание, которое даст ему прочную возможность независимо стоять в жизни. Но знания нет. Давно, еще в гимназии, потерял аппетит к работе, и если кто-нибудь не сжалится и не даст кусок хлеба, то он пропал.
Ах, может быть, и будет этот кусок хлеба, но так тоскливо, так пусто на душе. Назад бы опять, к началу этих шести лет, за работу.
Все быстрее и быстрее мчался поезд по зеленым кочкам и болотам.
Карташев печально смотрел в окно.
V
Приезд домой не освежил Карташева. По крайней мере, на первое время. Дома как будто все осунулось, уменьшилось.
Мать постарела, волоса ее побелели еще с болезни Карташева. Давно и эта болезнь была забыта, и отношения установились как будто прежние, но что-то из прежнего оставалось все-таки и навсегда легло между матерью и Карташевым. В той бывшей борьбе слишком уже обнаружилось как-то все и было так неприкрашенно, что всякое воспоминание и с той и с другой стороны о том времени вызывало прозу и горечь. А отсюда постоянное опасение как-нибудь коснуться этого прошлого, этого больного. Опасение коснуться не только на словах, но и в воспоминании.
Наташу часто вспоминали еще, и сильнее тогда вставало в памяти пережитое.
Зина по-прежнему была замужем за Неручевым, но дела их шли все хуже и хуже. Муж ее отчаянно кутил, а Зина толстела и ходила с опухшими глазами.
Аня кончала гимназию, религиозная, влюбленная в мать. Кончал гимназию и младший брат и, хлопая покровительственно старшего брата по плечу, говорил, горбясь:
- Так-то, батюшка, через годик и мы студентами уже будем.
- Ну, что, вас донимают в гимназии?
- Кого донимают, а кого и нет. Везде надо с умом. С умом проживешь, а без ума не взыщи. Мы тоже кое-что маракуем и на вершок сетей наплетем два.
- Не совсем понимаю, в чем дело.
- Не совсем это и просто, - отвечал многозначительно младший брат, - а в общем, как видишь, живем, хлеб жуем.
- Политикой занимаетесь?
- Что политика? Ерунда... Что мы, гимназисты, можем значить в какой бы то ни было политике? Надо быть уж совсем мальчишкой...
- Но все-таки такие мальчишки у вас в классе есть?
Младший брат горбился по-стариковски, делая ироническое лицо, и говорил:
- Есть и такие... Всякого жита по лопате, но суть не в них.
- Суть в таких, как ты?
- Я вижу, - отвечал младший брат, - ты хочешь, кажется, начать иронизировать, - ну что ж, на здоровье. Но если хочешь говорить серьезно, то я отвечу, что суть действительно в таких, как я. Мы ничем себя не воображаем, звезд с неба не хватаем, вершить судьбы любезных сограждан не собираемся, но свое дело, которое под ногой, исполняем и в будущем, надеемся, будем также исполнять. Не в обиду тебе будь сказано, - ведь кое-какая память о вас сохранилась, - вы все были чуть ли не гении, когда кончали гимназию, а знали-то вы, вероятно, ох как мало. Не знаю, что узнал ты за это время в своем институте.
- Ничего не узнал.
- Ну, что ж, сознание вины - половина исправления, говорят, а все-таки...
- Водку пьете, в театр ходите, собираетесь вы?
- Водку иногда для ухарства пьем, в театр ходим мало, в карты маненько маракуем.
- В какие игры?
- Больше в винт, иногда в макашку.
- Влюбляетесь?
- И не без этого, бо homo sum*.
______________
* я человек (лат.).
- Читаешь?
- Как тебе сказать? Попадется под руки, прочтешь, конечно. Но постоянно читать - времени нет. Если заниматься как следует, то когда же читать? Вы, конечно, в этом отношении счастливее нас были: вы считали возможным игнорировать занятия. Вы гении зато, а мы бедные ремесленники: куда пойдешь без знаний?
Увидев огорченье на лице старшего брата, младший сказал:
- Ты не обижайся. Гении вы не потому только, что там способности у вас, что ли, больше, чем у нас, а и по своему положению, как старшие в семье, ты, Корнев, Рыльский, все вы ведь первенцы, на вас все внимание, а мы подростки, мы всегда в тени, - книги от брата, костюмы от брата, и это через все само собой проходит. И в результате - вам императорскую корону, вам все можно, и вы все можете, а нам зась, мы только вашего величества братья, мы обречены жить и прозябать только в тени ваших лавров. Вы, старшие, словом, съели наши доли, так уж где же нам сметь и на что больше можем мы надеяться, как не на свои усиленные труды.
- Однако... Ты, любимый братец, лет на десять старше, прозаичнее и скучнее меня... Перед тобой, как говаривал Корнев, я просто мальчишка и щенок.
- Ну, ну, унижение паче гордости.
- В бога ты веришь?
- Осмелюсь доложить, что верю. А ваше величество?
- Нет.
- Но в душе это вам не мешает креститься на каждую церковь и молиться на ночь?
- На церковь я не крещусь, а на ночь молюсь. Но это не молитва: это привычка, благодаря которой я вспоминаю каждый день всех близких мне. Точно так же я люблю все обряды рождества, пасхи, потому что они связывают меня с прошлым, и без этого жизнь была бы скучна.
- Носишь образок на шее?
- Висит - и ношу. Куда же мне его деть?
- Видишь ты, - наставительно заговорил младший брат, - я не люблю делать что-нибудь машинально, я люблю давать себе во всем отчет. Я не верю в неверующих людей. Я думаю, что предрассудками ли, поколениями ли, действительной ли своей силой, но вера так связана со всем нашим существом, что, отрешаясь от нее на словах, попадаешь в очень унизительное положение перед самим собой. По существу от нее не отделаться, а снаружи отрекся: ложь и фальшь. Так чем так, я лучше буду на виду у всех крестить себе лоб.
- Неужели ты не можешь допустить мысли, что существуют искренно неверующие люди?
- Охотно допускаю. Я сам начну вдумываться, рассуждать и всегда приду к тому, что ничего нет и быть не может. Вся эта сказка вочеловечения, вознесения на какое-то небо, когда мы теперь уже знаем, что это за небо, все это, конечно, устарелая сказка, и тем не менее все эти рассуждения, как спичка в темноте - пока горит, - светло и видишь, что ничего действительно нет, а потухла - и опять охватывает мрак и образы мрака опять таинственно что-то шепчут, шевелят душу, трогают.
- Да ты бессонницей, что ли, страдаешь, галлюцинациями?
- И не думаю, сплю, как убитый, но я знаю, что я человек моей обстановки и никуда от нее не денусь; и не важно это: верю я там или не верю. Больше скажу тебе: если б я даже действительно перестал верить, я больше бы гордился тем, что все-таки я крещусь, а не стыдился бы того, что вот я крещусь.
Вошла мать, положила младшему сыну руку на голову и сказала:
- Умница: это мой сын, и все они не вашему поколению чета.
- Там умница или не умница - это особь статья, а думать так, как мне думается, это я считаю своим правом.
- Да это, конечно, хорошо, - согласился старший Карташев, - но чтоб думать правильно, нужна гарантия для этого. Гарантия же в развитии, чтении, в знакомстве с мыслями других. Да и этого мало, необходимо руководительство. Знаний так много, что без руководительства запутаешься в них и никогда на торную дорогу не выйдешь.
- А на что тебе торная дорога?
- Потому что в том и жизнь, что наступает мгновение и требует для него решения, - без подготовки и решения никакого быть не может.
- А по-моему, сознание является post factum*, и всякое решение для действующих лиц всегда является бессознательным. Осмысливают его уже потом историки, ученые, филологи.
______________
* впоследствии (лат.).
- Ты умный, - улыбнулся старший Карташев.
- Вумный, - поправил младший брат.
- Умный с воздуху, как и я, как всякий русский, - палец приложил ко лбу и поехал: выходит гладко, но торных дорог мышления нет, нет степени, нет направления, а потому все мы только рассуждающие балды, очень щепетильно отстаивающие свое право быть такими независимыми балдами.
- Ишь как у тебя сильна закваска старого, - усмехнулся младший брат. Ну, поживешь еще, проветришь и остатки.
- А его мысли ведь зрелее твоих, - кольнула мать старшего сына.
- Я и то говорю, что он на десять лет старше, скучнее и прозаичнее меня.
- Ишь сердится, - ответил покровительственно младший брат, - друг Горацио, ты сердишься, потому что ты не прав.
- Да ну тебя к черту, - полушутя, полураздраженно сказал Карташев, надоел.
- Идите лучше черешни есть.
- Вот это верно, - согласился младший брат.
И, взяв под руку старшего, сказал все тем же покровительственным, добродушным тоном:
- Идем, голубчик мой, черешни есть, и черт с ней, с философией, бо морочная дюже эта наука!
- Ах, Сережа, я ведь не отрицаю, что я профан и невежда, но ведь сомнение без знаний - это ведь совсем уж безнадежное профанство.
- Ну и будем безнадежными профанами, но оставим друг друга в покое: ты думай так, я буду по-своему, а черешни будем есть вместе.
- Так, так, так, - согласился старший Карташев.
Больше других жизнь в семью вносила Маня.
Тюрьма на нее не имела никакого влияния: она по-прежнему смело, вызывающе смотрела своими прекрасными глазами, густые, вьющиеся от природы волосы ее были всегда в беспорядке, она любила смеяться, в ней было много юмора, задора, душа нараспашку; она всегда была быстра на решения и действия.
Во время суда в ней большое участие принимал председатель военного суда Истомин. Он и после в тюрьме навещал ее, через нее же познакомились семьями.
Председатель был уже старик, женатый на совсем молодой, и у них была прелестная трехлетняя дочка. Обе семьи очень сошлись между собой и в конце концов поселились в одном доме - Истомины вверху, Карташевы - внизу. В обеих квартирах были большие террасы, и так как дома стояли на возвышении, то с этих террас открывался далекий вид на город, и на море, и на всю кипучую пристанскую жизнь.
Истомины ждали к себе сестру жены, молодую девушку, кончившую за границей гимназический курс и теперь возвращавшуюся домой. Она ехала морем и, прежде свидания с отцом, решила погостить несколько дней у сестры.
Сестра ее, жена Истомина, Евгения Борисовна, молодая красивая шатенка, немного картавила, говорила с уверенностью и непогрешимостью молодости и вся была поглощена воспитанием своей трехлетней дочки Али.
Маня была очень дружна с Евгенией Борисовной, а Аня сторонилась ее за воспитание Али.
- Мне жаль бедную девочку, - говорила Аня, - она не воспитывает, а дрессирует ее, как собачонку. Так и слышится: пиль, апорт, тубо!
И Аня так комично подражала командорскому голосу Евгении Борисовны, так воспринимала ее манеру, что все смеялись.
С Тёмой Истомины познакомились еще в прошлом году, когда он ездил кочегаром, и Евгения Борисовна относилась к нему с своей обычной покровительственной манерой, в общем очень хорошо.
Эта покровительственность, строгость, дрессировка нравились Карташеву, и он поддавался ее влиянию, и это, в свою очередь, вызывало к нему еще большую симпатию.
Но генерал Евграф Пантелеймонович, муж Евгении Борисовны, был с ним как-то настороже и даже сух.
В мундире генерал был еще бравый старик, но дома он ходил в халате, носил туфли, за поясом ключи от кладовых.
Все хозяйство было на его руках, и Евгения Борисовна демонстративно ни во что не вмешивалась.
- Зачем нам ссориться, - уклончиво говорила она Аглаиде Васильевне, он так привык, у него сложившиеся вкусы, взгляды.
Истомины поженились четыре года тому назад.
Ему было тогда пятьдесят четыре года, ей двадцать лет.
Истомин был товарищем по корпусу отца Евгении Борисовны. Истомин уже командовал полком, входил с ним в тот город, где в тот день появилась на свет Евгения Борисовна.
Как ни противился отец этой свадьбе, Евгения Борисовна настояла.
С своей обычной непоколебимостью она категорически заявила:
- Или я выйду замуж за Евграфа Пантелеймоновича, или уйду в монастырь.
В первое время они очень любили друг друга. Любили и теперь, но уже более спокойным, остывшим чувством. На горизонте их семейной жизни собирались тучки: привычки старого холостяка, аккуратника, педанта давали себя чувствовать.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я