https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но Обросов был не таков, чтобы легко поддаться на внушения со стороны, на чародейства людей вроде Пастухова. Только почуяв близость смятения, некое смутное вероятие того, что он вдруг не на шутку заразится Пастуховым, его историей или хотя бы лишь тем обстоятельством, что Пастухов, можно сказать, отнял у него книгу, Обросов осознал потребность в отдыхе, передышке, надобность просветления поверх складывающейся ситуации. Он с самым спокойным и благополучным видом отправился в Лавру, к Сергию. Путь был прост, отнюдь не тернист и ничего запоминающегося в нем с Обросовым не приключилось, а на все мелкое и обычное он даже с запальчивостью, достойной иного применения, чеканил: Лавра - ноуменальный центр России. Пробивался и Пастухов, высовывался на поверхность из глубины памяти, души, сознания, однако Обросов ту важнейшую идею русской духовной жизни, которую он в пути энергично вышевеливал губами наподобие молитвы, т. е. идею Лавры, силой своего воображения приколачивал в виде какой-то дощечки прямо ко лбу таким манером обозначившегося во мгле Пастухова.
Да, так пошло дело после Пастухова, да ведь не тотчас же, не впрямь после первого же знакомства оттолкнул этого человека Обросов, и, наверное, все сложилось бы иначе, если бы не сумасшедшее стремление того раскрыться до конца. Тысячи людей ходили вокруг и, кто знает, не держали ли уши в готовности выслушать какую угодно историю, а умоисступление Пастухова выбрало Обросова, единственного, может быть, кого ему стоило поберечь для куда более чистых, интеллектуальных, идеальных наслаждений. Прошло несколько дней после прогулки по набережной, после первого разговора, насторожившего Обросова, но еще вовсе не оттолкнувшего его от Пастухова. Все еще могло наладиться. Но Пастухов вдруг сделался человеком, предпочитающим прыжок в бездну всякой умеренности. Он совершенно без приглашения пришел в неухоженную квартиру книжного человека Обросова и прерывающимся от волнения голосом сказал:
- Алексей Петрович, я хочу... да что хочу, я должен, должен рассказать тебе историю. - Он гневно взмахнул сжатым кулаком. - Ты загоняешь меня в гроб! - кричал Пастухов, полагая, что после предстоящей ему окончательной исповеди у него не останется иного выхода, кроме как наложить на себя руки. Но и протестовал он еще против Обросова-гробовщика, боролся и думал себя сберечь.
- Да ты уже в прошлый раз успел рассказать мне несколько историй, ответил Обросов, недоуменно стоявший перед внезапным гостем в скверной, близкой к лохмотьям домашней одежке. - Ты Толстого прочитал? Принес книжку?
Пастухов покачал головой.
- Книжку я еще даже не раскрывал. Я размышлял о нашей с тобой встрече, о тебе. Я должен рассказать... Я так решил! Понимаешь, это камнем лежит на моем сердце. Я думал, что никому я этого не расскажу, а теперь вижу, что должен рассказать тебе.
Непрошеный гость еще и еще смутно бормотал и распространялся о своих словесных нуждах. Вдруг он выкрикнул:
- Ты ждешь от меня рассудочности, приличного поведения, манерности какой-то, а я... знаешь ли ты, что я за человек теперь?.. я готов прямо головой в омут!
Впрочем, он, возможно, только вообразил, будто пришел с твердым намерением исповедаться Обросову в каком-то грехе, а на самом деле еще ни на что не решился, хотя по всему было заметно, что он не шутит и действительно огромная тяжесть теснит его душу. Обросову, однако, не по нраву пришлось, что его друг куда как пренебрежительно обходится с книгой, даже и не думая раскрывать ее, тогда как у него, Обросова, не может не быть даже некоторого нетерпения вопроса о произведенном ею впечатлении. Куда же теперь девать нетерпение и что делать с вопросом? Обросов осматривался хмуро, соображая, как бы получше указать Пастухову, что он пошел по неверном пути; было и вообще уже немало сомнительного для него в этом человеке, а история, которую тот собирался навязать нынче, представлялась пока лишь далекой и непознанной и не могла тревожить Обросова так, как тревожило уже известное в Пастухове и о нем. Хозяин сказал наставительно, превозмогая суету гостя и его бессвязные предисловия к новому рассказу:
- Эта твоя история, Петр Васильевич, про старца, про то, как ты заделался послушником, все ли в ней правда? Если разобрать ее по пунктам, многое, я думаю, покажется несоответствующим действительности, даже невозможным в действительности. Давай этим займемся. Вот ты сказал, что сбежал из дому, потому что захотел свободы. Почему же ты очутился в монастыре, а не в дурной компании?
- Во-первых, - ощутительно, с настроенностью делать ударения возразил Пастухов, - я вовсе не стал послушником, и я тебе это в прошлый раз ясно дал понять. Следовательно, я и в монастыре не очутился, то есть не совсем в монастыре, а просто возле него. Я туда приходил... все равно как какой-нибудь вольнонаемный.
- А где же ты жил?
- Это в данном случае неважно. Жил и жил... можно сказать, в одной норе. А что касается дурной компании, так я ведь в ту пору уже не сопляком был, а все-таки юношей, и этих компаний достаточно насмотрелся. Я не этого хотел. Я хотел чистоты, особой чистоты, не материальной, а духовной, и мне казалось, что такая чистота и есть свобода.
- Смотри-ка, - тонко улыбнулся Обросов, - получается, по-твоему, приходит человек в монастырь, я, например, прихожу, в поисках чистоты и духовности, а там уже какой-то старец готов накладывать на меня епитимьи, так?
- Не совсем так.
- Но ты сам сказал.
- Ты можешь приходить в монастырь сколько угодно, и там тебя не то что не тронут, там на тебя, может быть, и вовсе внимания не обратят, - твердо изложил некую правду Пастухов.
- Я это знаю.
- Я подчинился старцу... ну, как бы внешним образом. То есть я знал, что подчинился, а он не знал или как бы не знал. Я просто приходил к нему, как ходят к старцам. Но никто не считал меня послушником.
- Однако ты сказал, - настаивал или гнул свое Обросов, - что он наложил на тебя епитимью, заставил чистить отхожее место, потом еще как-то сильно испытывал и наказывал.
- Может быть, я не совсем точно выразился. Он ведь не сказал: вот мое слово: иди чистить отхожее место. Он как бы и не вполне отличал меня от других приходящих. А заметив меня, обратив на меня внимание, выразился так: возможно, сын мой, ты имеешь некоторое представление о моем праве вязать и решать, о моем праве налагать епитимьи на исповедавшихся мне грешников, а следовательно, представляешь себе и то, что я за твои помыслы мог бы подвергнуть тебя наказанию в виде работ в отхожем месте. Примерно так он выразился.
- Примерно так он выразился? А сам ты в прошлый раз выразился не совсем точно? - воскликнул Обросов под бременем изумления. - Ну и что же я после всего этого должен думать о твоей истории?
Смущенный Пастухов мямлил:
- Ну, мы же умные люди, мы понимаем...
- Не должен ли я думать, что ты намеренно сгущаешь краски? Или что ты даже вводишь меня в заблуждение?
- Ты имеешь право так думать, - согласился Пастухов после короткого размышления. - Но я могу легко доказать тебе, что никаких дурных намерений у меня нет.
- Допустим. Но тебе следует принять во внимание еще и тот факт, что я в прошлый раз вообще не ведал, что ты выражаешься не вполне точно и выражения старца передаешь лишь приблизительно. Что же я должен был думать всю эту неделю, вот до нынешнего твоего разъяснения? Что я должен был предпринять?
- А зачем тебе было что-то предпринимать?
- Но должен был я как-то жить? - слегка как будто даже простонал Обросов.
Пастухов не заметил его страдания и ответил чистым согласием на вопрос, который показался ему не более чем полемическим:
- Конечно.
- Так вот, представь себе, у меня резко упало настроение, я подумал: человек рассказал мне какую-то сомнительную историю, может быть, вовсе меня обманул, а я ему, надо же, дал книгу. Что делать? Разумеется, я постарался выкинуть твою историю из головы. Мне это практически удалось, но ведь настроение все же упало, ухудшилось, а у меня на этой неделе были как раз кое-какие очень даже существенные дела. Например, я похоронил одну из своих тетушек.
- Видишь, - встрепенулся Пастухов, - тут смерть близкого человека, похороны, а это уже фон... то есть, я хочу сказать, на таком фоне тускнеет история, которую я рассказал тебе в прошлый раз, и моя вина выглядит не такой уж и страшной, если я действительно что-то там напутал...
- Фон? - перебил Обросов. - Нет, Петр Васильевич, это просто жизнь, жизнь, которая не очень-то нам и нужна, если мы не верим в некую вечную производящую ее идею, жизнь, милый мой, которую мы не согласны принимать за нечто достойное нас без такой веры.
Пастухов стремительно подскочил к Обросову и прокричал:
- А я тебе скажу, без чего не могу я! Я до этого дошел! Ты увидишь!..
- Чаю?
Пастухов кивнул. У него пересохло в горле. Обросов приготовил чай, и Пастухов с удовольствием его пил. Похоже, он какое-то время, терзаясь, обходился без еды, теснился в своем логове, мучаясь вопросом, облегчить ли перед Обросовым совесть. Его щеки запали, как у покойника, на них черными островками лежала щетина, а между ними острым прыщиком торчал нос.
- Кто тебя, Петр Васильевич, полюбит такого? - рассмеялся, почти что захохотал Обросов. - Ведь ты, прямо сказать, опустился.
Пастухов тревожно посмотрел на него.
- Думаешь? - спросил он. - А это важно. Мне важно, что ты ответишь...
Но, сказав так, Пастухов и не думал вслушиваться в ответ Обросова. Он размышлял о том, что сейчас скажет, и все еще не верил, что найдет в себе силы это сделать. Страшен был в его глазах какой-то неистинный формат того Обросова, которому он собирался поверить свою мучительную правду. Некоторым образом и Обросов почувствовал, что Пастухов своим внутренним нераскрытым мучением искажает его размеры и истинное значение, а подобное, пока он оставался нормальным человеком, не могло ему понравиться, и он уже хотел, чтобы гость наконец высказался и в этом возникла возможность восстановить истину.
- Я давно готов тебя выслушать, - мягко произнес Обросов, перегнувшись через стол к поникшему и бледному Пастухову.
- Была у меня жена, но мы развелись, и дочь Машенька живет с ней, а я - один, - сказал тот несколько бесчувственно. - Моя мать очень любила Машеньку, до безумия, и, умирая, оставила для нее кое-какие фамильные драгоценности, то есть мне оставила, поскольку сама Машенька была тогда еще мала, оставила с тем, чтобы я их ей передал, когда она вырастет. Иначе сказать, доверила мне и умерла с чистой совестью. - Пастухов сделал в воздухе плавный ниспадающий жест, как бы отодвигая мать в безвозвратное прошлое; внезапно в его глазах замерцали дикие огоньки, как если бы он принимал в рассказываемом прошлом какие-то новые поворотные решения, ведущие иными, совершенно не испытанными путями, но правда была сильнее вероятных вымыслов его рассказа, и Пастухов говорил с драгоценной в данной случае твердостью, с приверженностью некой довлеющей над ним правде: - Я же те драгоценности продал и поехал за границу, понимая, что другого случая повидать мир, при моих скудных заработках, мне не представится. И сначала все было тихо. Только за границей мне не понравилось, ничто там ничего не сказало моим чувствам, моей душе, а просто любоваться - это не по мне.
Я все же, конечно, не жалел, что так распорядился наследством матери. Надо было через это пройти, то есть повидать мир и благодаря этому осознать, где мое настоящее место. Так что я был удовлетворен. А что до того, что я, мол, совершил проступок, обделил дочь, так я, посещая их, мать и дочь, даже недоумевал: мол, вот, лбы у них, волосы там разные, локти, плечики, об чем тут думать? Люди как люди, много их, а я один. Но дочь подрастала, я же старелся. Мне стало скучно, и я почти больше не бывал у них, но Машенька меня изредка проведывала, и я как-то тонко и умышленно подмечал, что у нее все сильнее становится тайная женская, от меня накрепко отделенная жизнь, понятная мне, конечно, как, в общем-то, жизнь всякой женщины, а все же и недоступная, как бы непостижимая. Мне даже иногда хотелось узнать, с кем она встречается, о чем говорит, что она делает в обществе других людей, главным образом, мужчин, парней всяких, которые ведь быстры в своих молодеческих выдумках, но и, что греха таить, однообразны. А ведь я-то мог бы научить ее другому, развить в ней более широкое понимание, открыть перед ней красоты духа - если бы она поддалась мне, а не мирскому, суетному, современному. Но она хоть и ходила ко мне иногда, и я видел, что она интересуется мной и даже любит меня, а все-таки не поддавалась. Она была в плену у других, незнакомых мне людей, и выйти ей из этого плена было трудно, почти что невозможно, потому что куда же - в мою надвигающуюся старость, в мои книжки, в мои назидания? Все мое казалось ей унылым, отмирающим, однообразным одиночеством, а ей хотелось разнообразия, приключений, огня. Она добрая, но неподатливая, и это в конце концов объяснимо - в ней играет молодость. Я мог бы проявить настойчивость, но тогда сразу возникал вопрос, какова основа и цена этой настойчивости, если я обокрал ее, воспользовался завещанными ей драгоценностями? Разве не должна она, пусть не наяву, а внутри меня, сказать мне: я вправе была воспользоваться ими, а не ты, потому что ты уже фактически стар и вполне мог бы обойтись без заграницы, а мне еще жить и жить и мне нужны деньги, чтобы чувствовать себя сильной, уверенной и властной! Я не раз заводил разговор, объясняющий ей, как следует жить, какие книжки надо читать, какой глубины постижения мира достигать, но на середине осекался, вспомнив свою вину перед ней, сбивался на разную чепуху, так что она даже посмеивалась надо мной. Все это сделалось мне до того тошно, что я возненавидел себя, каким представал перед ней, и только и думал, как бы прекратить наши встречи, все это мучение, выставляющее меня дураком. Но она продолжала ходить ко мне, как ни в чем не бывало, она ведь ни о чем не догадывалась, не подозревала ничего, ей и в голову не приходило, что за моими разговорами и шутками кроется чудовищная, в сущности, вина перед ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я