https://wodolei.ru/catalog/mebel/massive/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я же не сделаю этого даже в том случае, если мне докажут, что на этом месте принял муку какой-нибудь великий святой или отдыхал сам Христос. Я надеюсь теперь, что и ты не сделаешь.
Чулихин презрительно морщился на противоставший ему мир византийщины. Его большому тело было тесно на полуигрушечной ступеньке.
- Они ведь дотошно толкуют и исчисляют, например, сколько лет копошились древние иудеи в своей избранности от изгнания Адама из рая до рождения Христа. Потому что в греческих хронографах указана одна цифра, в римских - другая, в русских - третья.
- А мне до этого никакого дела нет! - выкрикнул Лоскутников словно в умоисступлении. Пугливо оглянулись на него быстрые женщины, прогуливавшиеся вокруг беседки.
- И мне, брат, - сказал Чулихин. - А по большому счету, и им тоже. Главное, что копошились и священная история, стало быть, не замирала. Но когда дело доходит до более приближенных к земным нуждам вещей, например, до вопроса о праве на владение землей, они заметно обретают конкретность и на разные неточности благодушно уже не смотрят. Это, знаешь, к вопросу о споре между стяжателями и нестяжателями. А и сейчас у них дело о землице заведено, разумеется, сообразно с условиями современности. Они говорят: вот тут во времена благословенного Алексея Михайловича, несказанно правильно названного Тишайшим, стоял монастырь, а что он во времена оны захирел и сошел на нет и вместо него вы, дворяне ваши или купцы, зодчие всякие, Львовы с Баженовыми, тут создали некую усадьбу, хотя бы и роскошную, даже самое что ни на есть восьмое чудо света, так это всего лишь временное повреждение исторической и божеской правды, и вы эту усадьбу уберите, мы на ее месте воссоздадим обитель. Это, мол, и будет воссоздание Святой Руси. А так ли?
- Разве вопрос так стоит? - удивился Лоскутников. - Ты заузил! Ты сделал узко между нами... Можно же поделиться землей благородно и без распрей.
Чулихин настаивал на чем-то и грузно напирал на скоро оскудевшего собеседника:
- Для них в известных случаях вопрос именно так стоит. Дескать, нельзя устрояться на ином месте, или то будет уже другой монастырь. А они хотят прежнего. И вот тут я за усадьбу, а не за обитель.
- Я чувствую, ты и вообще за усадьбу, за дворцы разные.
- Нет, я готов получать эстетическое наслаждение и от того, и от другого. Но в земельных спорах я на стороне усадеб, дворцов, музеев.
- Да только это ничего не говорит о том, как мне быть!
- Знаешь, они, я снова о церковниках, они очень часто выступают чиновниками, управленцами, и правильно Розанов писал о важнеющих среди них, что им мыслить некогда, им организационные вопросы решать надо. О рядовых же чаще всего вообще сказать нечего. Я знаю у нас одного попенка, который в свободное от службы время крутит по своему телевизору американское кино и черпает в этом великое удовольствие, а это, согласись, ни в какие ворота не лезет. Это уже, можно сказать, идиотизм. Так если ты все-таки их миром интересуешься, то найди прежде всего среди них мыслящего и чувствующего.
- Но это путь Буслова, а он... он отрицает мой путь.
- Или считает, что у тебя попросту нет такового.
- Он знает, что есть, что я многого достиг.
- Однако не хочет с этим считаться?
Лоскутников задумался. А Чулихин смотрел на него лукавым мудрецом. Пробежал мимо размахивающий руками Обузов, окончательно закружившийся. Его лицо превратилось в газообразную возмущенную стихию.
- Ты хочешь, - вдруг построже заговорил Чулихин с Лоскутниковым, чтоб тебя опознали да признали, чтоб тебе присвоили некий статус. Но тот попенок хоть и не катается, как кот в масле, а все же каждый Божий день имеет хлеб с маслицем. Я же, человек, может быть, в высшей степени одаренный и способный, я, чтобы не протянуть ноги, вынужден гоняться со своими творениями за туристами. Чего же ты, мошенник, после этого требуешь?
- Какой это я тебе мошенник? - вскрикнул Лоскутников ущемленно.
- А такой, что всякий, кто в наши дни требует себе общественного признания за одну только свою образованность, уже выходит мошенником.
Лоскутников встал и отошел от товарища. Остановившись перед часовенкой, он смотрел на нее в изумлении, тут же лелея мысль, что она красивее Чулихина и его грубых рассуждений. Кто-то опять запел возле купальни. Подошла очередь Обузова и Буслова, а Авдотья, сделав безграничным терпением свое дело, утвердилась в стороне от двери, за которой скрылись паломники, заложила руки за спину и стала выпуклыми глазами неподвижно смотреть в ожидании возвращения мужа. Обузов, он спокойно спустился в источник, огромно, как кит, погрузился в него трижды, вдруг оттуда вывинчиваясь с утробным фырканьем, и вскоре вышел из купальни. А Буслов задерживался. Подошел Чулихин. Все пел некий человек, и Лоскутников долго и безуспешно отыскивал в толпе его лицо, а оно, бледное и мягкое, внезапно выделилось словно само собой, и прямо в Лоскутникова уперся темный взгляд больших круглых глаз, зыбко волнующихся над мгновенно меняющимися искривлениями поющего рта. Лоскутников отвернулся.
Буслов вышел из купальни побитой собачонкой. Ему вслед смотрели и даже показывали пальцем. Растерянный, он, похоже, плохо понимал, куда ему идти. Чулихин подхватил его под руку.
- Что, дружок, опешил?
Медленно и сбивчиво Буслов рассказал свою историю, со стыдом слабо повторил тот вопль, которым сотряс стены купальни. Чулихин уже понял сердитые мысли людей, показывавших из толпы на Буслова пальцем. Незадачливый паломник кричал в ледяной воде и думал, что сердце выскочит из груди. С ним началась истерика. Еще и теперь не высохли следы слез в его глазах.
- Вот оно что! - воскликнул Чулихин со смехом. - Такой ты важный, солидный по внешности, величавой наружности господин, а источник-то выявил твои внутренние слабости. Но ничего, не беда, это не иначе как бесы в тебе от страха задергались и восстали.
- Как же не беда, если бесы? - угрюмо возразил Буслов.
- А потому не беда, - назидательно ответил живописец, - что бесы, они тоже в своем роде содержательны и соответственно дают содержание человеку. Значит, ты еще не окончательно ничтожен, не есть еще вполне ничтожество и пустой сосуд, чтобы только с трепетным смирением воспринимать свое рабство у Господа. Еще поборешься!
- Как ты все извращаешь, - закричал Буслов, - как все испоганиваешь!
- Вот опять же бесы...
- А все это чепуха! - закричал вдруг и Лоскутников. - И бесы ваши, и купание в источнике!
Они уже вышли за ограду, и там, в поселке, кричали Буслов и Лоскутников, суетливо беснуясь перед неприступным Чулихиным, туманно ухмылявшимся. А живописец словно нарочито подавал себя, даже и с ужимками, усиленным и неисправимым гонителем веры. В иные мгновения он страшно округлял глаза и смотрел на Буслова одним из тех стоявших в очереди перед купальней людей, которые первыми обличили в нем присутствие бесов. Буслов и Лоскутников ничего не могли с этим поделать и только напрасно заходились и брызгали пеной неуемного, казалось бы, негодования. Наконец Чулихин прервал свое непотребное занятие и вытянул сильную руку, указывая, куда им теперь направляться. Ему это было понятно. Лоскутников, еще прежде успокоившись, шагнул в сторону и с сомнением смотрел на продолжавшего волноваться Буслова. Он преисполнился иронии. Этот Буслов... ну что он такое, в самом деле, выдумал? зачем полез в ледяную воду, выставляя себя на посмешище? Посмеивался Лоскутников. Но Чулихин, изображающий непримиримого атеиста, не стал смешон ему, как-либо забавен, не показался своеобразным и трогательным, по-своему милым. Напротив! И в чем-то еще усомнился Лоскутников, в чем-то большем, чем Чулихин, на чьем лице уже вполне читалась уверенность в нужности и продуманности предстоящего им пути. Лоскутников принял серьезный вид. Ему казалось, что он все глуше и безнадежнее пропихивается в какие-то дебри, где в отвратительной влажной рыхлости поглощает его жизнь странная, болезненная, судорожно сжимающая его в своих сумасшедших объятиях.
***
Приближалась ночь. Паломники с проселочной дороги свернули в березовую рощу, спустились с холма к соснам, которые пошли все выше и гуще, свертываясь в дремучую чащу, где уже не было различия для глаза между породами деревьев и только таинственное знание Чулихина отыскивало тропинки, если не раскидывало их само же в причудливую сеть. Иногда эти тропинки пролегали в траве едва заметной примятостью, а то вдруг вывертывались как будто давней дорогой, еще не совсем заросшей и исчезнувшей. У Чулихина был свой план продвижения к монастырю и к некой вообще цели, им задуманной, он держал этот план в голове и не раскрывал его, а при вопросах разводил руками, но не бессодержательно или в недоумении, а выворачивал и складывал их в знаки, разгадавший которые узнал бы и весь его замысел. Однако попробуй разгадать! Буслов не ломал над этим голову, зная, что Чулихин может просто обмануть их, завести в неожиданное место, уже, возможно, и задумав это, а может и примениться к его разгадке таким образом, чтобы все равно вышел обман, некое забавное лукавство. Лоскутникову же вовсе было не до того, ибо ему становилось все грустнее, что он так путается и при любой идее Чулихина, что бы тот ни замышлял, все же окажется плутающим в трех соснах.
Был путь, на который он устремился вслед за друзьями, и на этом пути открывалось новое, но его отягощала как бы старинность собственной жизни, ветхость, в которой он погряз и завозился еще дома, и дорожные открытия не освобождали его; быстрее радостных бросков к постижению чахли крылья души, он не успевал их распрямить, так что не было свободы полета. Не было с ним того, что было с Бусловым, плакавшим и воображавшим себя погибшим в ледяной воде источника, и с Чулихиным, медленно и последовательно утверждавшим какую-то свою правду, очевидную и вместе с тем загадочную. Не то находил он, чего искал, и не то говорил, о чем думал. Но так все спуталось, что он уже и не понимал ни своих мыслей, ни целей. Да и были ли они когда-нибудь у него, ясные цели? Были ли они таковы, чтобы при их сложении получалась одна полная и окончательная цель?
Нужно бы осмыслить увиденное за день и продумать до конца некую мысль, которая завтра послужит прообразом монастыря, куда ведет их проворный живописец, но он не ведал, как это сделать, да и мысли разбегались в голове, проваливая его в пустоту. Он понимал только - и это было в нем еще бодро, несмотря на усталость, - что когда б его положение в мире, в обществе, в родном городке было иным, более основательным и раскрытым, а не спертым и затхлым, как заброшенный подвал, то и весь нынешний путь был бы ему светлее и радостней. Он стал вместе с другими обустраиваться на ночлег, а еще и варил кашу на костре, разведенном живописцем, да заправлял ее мясом из банки, которой Чулихин предусмотрительно запасся в дорогу. Но он совершал все это механически. Его то и дело подмывало распрямить спину, он даже выдумал торопливую мысль, что не следует ему гнуться и корячиться возле костра, пусть даже и ради полезного труда, и он действительно распрямлялся и после тотчас, не уяснив, чем бы действительно занять себя, стремил взгляд на красивую полянку, возле которой Чулихин положил быть их лагерю, и долго, но как в пустоту, смотрел на нее. Эта поляна гораздо больше радовала бы его своей тихой и ласковой красотой, если бы он знал, зачем очутился на ней, или если бы, например, при всей случайности своего появления здесь все же чувствовал за собой твердость положения, оставленного, может быть, дома, но отнюдь не утраченного.
Сели вокруг костра и приступили к трапезе. Чулихин грубо набросился на еду, стучал ложкой в жесть миски, сопел и, лихорадочно орудуя челюстями, даже чавкал. Лоскутников долго это терпел, а потом выкрикнул:
- Зачем ты ешь с такой жадностью?
- Предположим, я хочу тебя позабавить, - ухмыльнулся живописец и сложил на лице клоунскую гримасу.
- Что же забавлять меня? Ты не шут, а я... кто я такой, чтобы меня забавлять? Я никому не нужен, - вздохнул и воскликнул Лоскутников простодушно.
Буслов бросил на него раздраженный взгляд:
- Опять то же самое! Ты не крепнешь в пути, нет, ты слабеешь, и в тебе уже заметно всякое уныние и что-то даже тошнотворное.
- Но и ты начал слабеть. Разве ты не дал слабину в источнике?
- Тебе надо укреплять дух, - веско произнес Буслов. - А иначе для чего же ты пошел с нами?
- А ты думал обо мне, когда полез в ту воду? О чем ты вообще думал там, в купальне? Видишь ли, я вот оглядываюсь и размышляю... я многое сопоставляю, я вообще обдумываю каждый свой шаг, а не бросаюсь очертя голову в источники или в какие бы то ни было приключения... и все больше я прихожу к выводу, что никому не нужен.
Буслов швырнул ложку в траву, отказываясь есть, пока Лоскутников навязывает свои горькие истины.
- Ты открыл для себя национальную идею и тотчас пожелал, чтобы тебя самого признали не иначе как национальным достоянием, - заматеревшим басом определил он.
- Нет, давай разберемся. Национальную идею открыл мне ты...
- Зачем ее открывать? Она есть! Она перед глазами каждого.
Чулихин подал Буслову другую ложку, и тот опять принялся за еду. А Лоскутников говорил:
- Да, она есть, но ты открыл мне глаза на нее, потому что я прежде был слеп... И это с твоей стороны широкий и благородный жест, да только ведь мне и после пришлось поработать, пришлось перелопатить очень многое и многое. А если теперь некуда со всем этим деваться, то хочешь не хочешь, а возникает вопрос, какой же смысл был в этой работе и для чего было столько всего приобретать.
- Дай мне уйти от этого вопроса, от всего этого! - воскликнул Буслов, тоскуя. - Я хочу самостоятельности. Я не привязан к книгам, к картинам, к музеям разным...
- И я не привязан. Но выходит что? Выходит, что есть некая объективная реальность, о которую мы потерлись... потерлись о картины, а краска-то с них и каплей на нас не перешла! Потерлись, а что делать дальше, не знаем.
- Ты меня не равняй с собой. Я не терся. Я просто увидел, - сказал Буслов, сплевывая кашей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я