Скидки, цены ниже конкурентов 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Когда из кольца на ее глаза наплыла тень в виде человечьего, мужичьего лица, расширилась, вспыхнула золотом и ужасом, она даже не закричала.
Она свалилась с колченогого стула на пол, стукнувшись головой о торчащую на краю стола чашку. Вода вылилась ей на затылок. Чашка разбилась. Она очнулась через миг-другой. Повела глазами. Вспомнила все. Затрясла головой. Не поверила.
Ее затащил в подворотню и снасильничал мужик с лицом точь-в-точь таким, какое привиделось ей внутри кольца, в гаданье на морозные святки.
И там она не кричала. Что толку было кричать. Он наступал ей ногой на спину. Заламывал руки. Раскидывал на снегу, на твердой, блестящей под звездами и синей мертвой Луной корке наста. Редкие авто шуршали шинами. Звезды звенели далеко, высоко. Им, звездам, было все равно, кто и когда и как внизу, на земле, страдает и мучается. Кто там кричит, хрипит или молчит, зная доподлинно, что все напрасно.
Когда он разодрал ее изнутри, вспорол, грубо и страшно, она сморщила лицо и подавила, загнала глубоко внутрь себя стон и плевок ему в мохнатую рожу, готовый уже вылететь из полного тошнотой и слюной, искусанного рта. Она пожалела, что ни с одним мальчишкой там, в деревне… Ни с одним.
…Это мы. Это мы с тобой. Кришна и Радха.
Козляточки идут, блеют, раскачивают на шеях колокольчики; птички перекликаются в ветвях. Нет ни скрежета, ни ужаса, ни грома. Ни взрывов, ни выстрелов. Нет проклятий, летящей сажи, черных, по ветру, хлопьев. Есть мы, и сияет сапфир в моих смоляных волосах, и переливается отборный жемчуг у меня на груди. Этот жемчуг — из раковин страны, что горит и пылает всеми дворцами своими на Островах; Офир либо Иаббон ее имя, и там ныряльщицы, ама, ныряют глубоко в соленое море, и хватают голыми руками ракушку, колючую, рогатую, тяжелую, как людское горе, и тянут ее наверх вместе с остатками воздуха и жизни в груди, и вытаскивают на берег из последних сил, и уже полумертвыми, слабыми, сморщенными пальцами вскрывают. А там — внутри — горит розовая горошина! Черная чечевица горит! И ослепительная, белая, золотистая, неспелая земляника пылает, льет нежного света лучи! Это горит и пылает любовь, милый Кришна! Осязай ее; целуй ее. Я настолько твоя, что ни в сказке сказать; и сними с меня длинный льющийся шелк, и уложи на мягкую изумрудную траву, и ласкай так, как коза ласкает новорожденного козленочка: языком, дыханьем, всем нескрываемым счастьем своим.
Или нет: мы не Радха и Кришна. Мы Руфь и Вооз. Царь Вооз путешествовал, устал в пути, попросился на ночлег, отдохнуть. Его приютили в деревне, уложили в сено, на сеновал. А ночь была с колокольцами, с гирляндами, со связками сушеных вишен под дощатым потолком, праздничная такая ночь. Овцы жевали сено… огонь бился и гудел в очагах, путники спали, храпели дико, как львы. И я взобралась к тебе на сеновал по кривой, рассохшейся лестнице, и сено пахло вином и сухою ягодой, и первой моей любовной, детскою кровью. Я была девочка, а ты был старый великий царь. И ты был нежен со мной так, как нежен ветер с цветком, состоящим из жалких пушинок. Мне было больно лишь один миг. А после все овечьи колокольцы, все колокола мира взорвались над моей головой неистовым счастьем. И ты, целуя меня, надевал на меня болотные хризолиты, луговые хризопразы, озерные агаты, речные перлы, лесные аквамарины; ты, радуясь и смеясь, безотрывно целуя тело мое и душу мою, украшал меня вышитой звездами и ленивыми планетами ночною тканью, и мерцали, играя, в моих волосах кирпичный Марс и синяя Венера, и я целовала ее холодный лазурит, и подносил ты лицо свое, старый Вооз, к моему радостью сияющему девичьему лицу, так, как подносят святыню, изукрашенную сканью и синими скарабеями, чтоб к ней, золотой, приложились смертные соленые, в слезах, дрожащие губы, и я целовала мою золотую святыню, я миловала ее, я шептала близ нее: Вооз, Вооз, о, будь со мной, не уходи, побудь еще, сено так сладко пахнет, я так люблю тебя, я так прекрасна сейчас перед тобой, усыпанная драгоценностями мира, твоя девочка, твоя жена, твоя плоть, твоя единственная. И ты говорил мне: да, ты моя плоть и моя душа, Руфь, и все богатства и царства мира, и все его ценности и сокровища, все его злато и рубины и сапфиры и виссоны и смирну и иные благовонья и самоцветы я не отдам за один взгляд твой, на меня кинутый, за один поцелуй твой, на уста мои положенный. И ты входил в меня так, будто я сама всаживала себе в грудь, в плоть благодатный спасительный кинжал, устав от проклятой жизни, молясь счастливой смерти.
И я знала, что великая любовь — сродни смерти; она рядом со смертью идет, так близко, что нет и зазора меж ними, ни щелки малой.
И я кричала, катаясь в душистом сене: Вооз, Вооз! Ты не забудешь свою Руфь?! Не забудешь ты Руфь свою?! А ты кричал мне в ухо, молча, шепотом, в ответ: как же я забуду тебя, красота моя, если ты родишь мне ребенка, от такой любви только дети и родятся, и только красивые дети, потому что все вокруг, и эти сухие цветы — полевые гвоздики, клеверы, ромашки, — и этот старый сеновал, и звезды в проеме крыши, и морозный воздух, и лошадиное ржанье на дворе, и мычанье коров и быков, и запах зерна из крепко увязанных мешков, спящих в кладовых, все, все пропитано, как хлеб — терпким вином, нашей красотой, нашим счастьем и чистотой, нашей волей! Любовь, Руфь, — ведь это воля! Ты волен любить, а это — воля Божья. И две воли сливаются, и ты исполняешь тогда то, что не может не быть. А потом — хоть небытие. Мы уже сбылись. И умысел Бога сбылся.
И я кричала опять: а страданье! А страданье, Вооз! Великое страданье, коим надо заплатить за великую, большую любовь! Где оно! Как избегнуть его! Как отвести его, отмолить! Я не хочу его! О как я его не хочу, Вооз, если б ты знал!
И отвечал мне Вооз, жарко дышал мне в ухо всей горящей душой своей: я тоже его не хочу, родная! Но как ты сорвешь шиповник, не поранив руки?! Как ты сядешь на лошадь и поскачешь, ни разу не упав, не ударившись головой об острые камни?! Дети, играя с огнем, обжигают пальцы и плачут. Плачь и ты, если страданье придет.
Оно навалится тьмой! Всей тьмой навалится оно!
Не бойся. Жизнь — это не блаженный сон. Не сладкий пирог. Пусть приходит боль. Пусть обнимет тьма. Жизнь — это путь через тьму. Через времена. Я с тобой. Я с тобой. Поцелуй меня еще. Иди ко мне еще. Иди ко мне. Всегда иди ко мне.
И сухие иглы и колючки высохших полевых цветов и трав кололи нам голые спины, локти и голени, впивались в ягодицы, и мы впивали губами губы друг друга, как сладкие ягоды, чуть подсохшие на жарком летнем Солнце, о, такие сладкие зимой, в завыванье метели и поземки, — сухую вишню, сухую клубнику, сушеную малину, — Господи, какая сласть, дай мне еще вкусить, пока я не умерла, пока я еще не умер, пока мы оба здесь, еще здесь, еще рядом, вместе, еще друг в друге, еще одно, еще один живой цветок во всем сухом, мертвом, морозном, выстывшем, голом.
ГОЛОСА:
А-ах, эта девочка у меня недолго комнатку снимала… Скромная такая. Молчаливая. Все молчит да молчит. Работать хотела, и работу в Вавилоне находила. Вавилон — город проклятый; замучает кого хошь. Девоньку мою тоже мучали, мышцы ей работой выкручивали. Где приветят, а откуда и погонят. Она мне ничего не рассказывала. Ну да кто я? Я ей каморочку сдавала, за грошик. Я-то сама голь, беднота. Я и грошику была рада. Она мне: бабушка, вам водички принести?.. Воду в ведрах с водонапорной башни таскала. От дома это далеко. Идет, хрустит по снегу сапожками, ведра налиты всклень, тяжелые, как гири в цирке, а она идет и не гнется, а сама худая. А сапожки модные, высокие, на каблучках, на шнуровке. Дорогонько, однако, в Вавилоне стоят такие сапожки! Я постеснялась ее спросить: откуда, мол, девка, у тебя монеты на дорогую покупку нашлись?.. Такой монетой не за поденку платят… Побоялась. Думаю: у каждого тайны свои. А Господь и так все знает. От Него не спрячешься. Перед Ним ты и так голый весь, как в день рожденья.
А потом, неделю спустя, гляжу ей на ноги: сапожек нету. Нет как нет. Тут уж насмелилась, спросила: где? Она закраснелась вся. Шепчет: это я брала на время, у подруги, поносить. Да врешь ты все, думаю. Просто жрать тебе не на что, взяла ты и продала свою непотребную роскошь. Вот и вся песня. И опять на ноги ей гляжу. А ноги — на снегу — в матерчатых тапочках, это зимой-то, все равно что босые. Я сжалилась, ей свои галошки поносить дала. Не подарила; что я — Царица Небесная, что ли, подарки ни за что ни про что делать приблудкам; а так — жалко девку, на, поноси чуток, да не износи до дыр, а то возместить ущерб заставлю.
* * *
Он поднял ее на руки, спящую. Она уснула мгновенно, припав щекой к краснобархатной подушке. Что бормотала — не разобрать.
Он стоял с ней на руках, закрыв глаза, будто тоже спал стоя, как конь. Он видел ее и с закрытыми глазами.
— Да она же вусмерть пьяна! — крикнула Кудами, отвратительно, насмешливо осклабясь, втыкая в зубы длинную пахитоску. Маюми услужливо поднесла госпоже огня, керуленский табак затлел, задымился. — Ты, морячок! Голодранец! А тебе будет чем за мою девочку заплатить! Она, знаешь ли, хоть и любит к бутылочке приложиться, а норовистая лошадка, и стоит дорого, будь здоров! Золотом за мою девчонку платить надо! У тебя звенит ли в карманах?!.. давно ли ты сам из осакских трущоб, да ты ведь из плена сбежал, неужели я не вижу, у меня глаз наметан! Ты, побирушка, бродяга! Наши моряки ваших крепко побили! И еще будут бить! И наши моря не для вас, доходяги! Наши маленькие острова, а воины сильные! Сильней всех в мире! Ибо нас учат умирать! И даже в плену! А тебе стыдно должно быть; что ж ты стоишь, держишь девчонку, глупец?!.. Плати да иди! Где монеты! Ну!
— Он… потом заплатит, Кудами-сан, — подобострастно завиляла у складок пышного хозяйского кимоно Маюми, спасая и подругу, и ее гостя. Странный гость. Странный, внезапный сон Лесико. Опоил ее кто вареным опием? Странный, духмяный дым обволакивает молчащую надменную морду Кудами; словно бы и не пахитоску она курит — а сандал жжет. — Он… пускай удалится с Лесико!.. он долго шел, он путник, ноги устали, босиком… вы плюньте на них, ведь вот музыку снова можете заказать, велите услать Титоси, и она устала, а хотите, мы сейчас вам сами пригоним из номеров китайских музыкантов, они на трещотках играют, на бэнь-фу… и девочкам вина, вина хорошего закажите!.. самое гулянье только начинается… богатые гости повалят… как снег из двери повалят, вот как пить дать, вот Буддой клянусь вам, госпожа, мизинец отрезать свой дам…
Кудами махнула рукой.
— Сгиньте! Только мне о всякой швабре и думать!.. А эти, сбежавшие из плена… подзаборники… чуть научились языку Ямато — и сразу же к девочкам!.. А впрочем… знают толк… а-а-а…
Зевок. Зырканье сметливой Маюми. Ах, он закрыл глаза. Он не видит. Дурачок. Совсем помешался от нашей Лесико. Маюми больно и мгновенно наступила ему на босую ногу ножкой, обутой в деревянную гэта. Он дернулся, ожег ее глазами, спросил шепотом:
— Куда идти?..
Кудами отвернулась, показывая жирную широкую спину под жирно блестящим шелком кимоно. Ноздри ее раздувались — она жадно нюхала ароматы дурманного дыма, исходившего из курильниц, трубок, чубуков, пахитосок. Маюми согнула пальчик, поманила: сюда, сюда, быстро.
Он, со спящей Лесико на руках, чуть ссутулясь, пошел за Маюми по переходам, этажам, темным лестницам. Тени мелькали перед ним. Люди, лица. Неужели они были живые? Неужели он сам был жив?
В маленькой каморке он бережно, легко опустил ее на кровать — опустил, как поднял. Как летел вместе с ней в чистом небе.
— Проснись… проснись. Нет, спи. Спи, царица.
Почему он назвал ее царицей? Господи, он не знал. Чужая страна. Чужая земля, Господи. Искалеченный хитрою речью язык. Зачем он ее увидал? Ведьма та, черноволосая, живущая у моря. Это она снабдила его запиской в бордель. А он даже не воспользовался клочком бумаги с жалкой горсткой жучков-иероглифов.
— Спи… я с тобой…
Она шевельнула плечом, будто отгоняя стрекозу. Ресницы дрогнули. Стрелки вниз, вразнокось. Глаза. Ее темные, сияющие, льющиеся, как дожди, сладкие вишни, глаза, окна в ее мир. Сколько же она страдала! И как! Он поцеловал ее глаза — один, другой, так, как целуют край иконы в церкви, в душистой медовой мгле, пронизанной огнями, шепотами, солью слез.
— Василий… О Боже мой… Ты… не знаешь, как я жила… Ты не знаешь, кто я… Ну да, ты знаешь…
— Знаю.
— А я зато не знаю теперь… Я…
Он не дал ей договорить. Ее рот вплыл в его рот, и вся неистовая нежность истекла из тайников, обнаружив явь и неиссякаемость. Они вдохнули друг друга и задохнулись вместе. Оторвались друг от друга. Засмеялись.
— О радость! Радость моя! Откуда же ты явился!
— Мы говорим по-русски?!..
— А то как же?.. Устала ты здесь. Вижу.
Он держал ее лицо в ладонях. Сжимал щеки. Она тихо глядела на него. Две соленых дороги, то влажных, то белесо сохнущих, пролегали по ее скулам.
— Я тебя отсюда утащу. Уволоку. Здесь тебе не место. Здесь тебе не житье никак.
— А с тобой?! Скитаться по Ямато?! Голодать… умирать под забором?!.. Схватят, закинут в яматскую тюрьму… тот же бордель, только здесь есть кроватки, бельишко, розочки в вазочках, еда, курево, водка, а там… там каменные стены, крысы… решетки… битье палками, если ихнюю бурду не станешь жрать…
Против воли вырвались слова. Слишком много страданья. Слишком. Он излечит. Он снимет боль.
Он сильно, до звона в костях, обхватил ее. Прижал ее голову к груди.
— Я спасу…
— Тебя самого, — она выпросталась из его объятий, радостно облила ярким, радужным светом ослепительных, победных глаз, — спасать надо. Из какого Ада выбежал ты… ты!.. я же тебя ждала всю жизнь… тебя…
Он крепче притиснул ее. Она слышала колотьбу его бешеного сердца.
— Луна выглянула среди ночи, — хрипло заговорил он. Она закрыла глаза. — Луна. Огромная. Рыжая такая, как рыжая девка. Такая яркая, что звезд не стало видать. Тучи ушли. Море не шелохнулось. Оно лежало смирно, тихо, такая, знаешь, темная, мрачная шелковая ткань — из таких материй шьют здесь свадебные кимоно: мгла и блестки, тьма и блики, звездные вспышки… ручьи метеоров по небу… Луна озарила широту моря.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я