Сантехника супер, приятный ценник 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


А я? – спрашивал себя Сократ. Я все только ходил по городу и расточительно разбрасывал свои мысли… Тому немножко, этому кое-что, в зависимости от того, куда сворачивал разговор; но сам я не записал ничего из моих размышлений о людях…
Седьмой десяток лет и угроза смерти застигли меня с пустыми руками. Я роздал себя – и нет никакой уверенности, останется ли для будущего хоть что-нибудь из всего того, что я познал. Я раздробил себя на сотни и сотни людей, но кто из них будет знать, какой я – нераздробленный? Всем отдавал я по кусочку себя. Но никому – себя целиком. Станет ли им Платон? Тот, который сейчас заявил, что покинет мои Афины, если не найдет в них для себя достаточно покоя и безопасности? Не покинет ли он и меня?
Сократ давно чувствовал, как Платон прямо-таки заглатывает его. Почти с болью ощутил он это и сегодня. И, глядя теперь на него своими выпуклыми глазами, Сократ задумался о себе самом.
На суде это было впервые, теперь появилось во второй раз: чувствую себя слабым и старым. И вот передо мной Платон. Молодой, жадный к познанию, готовящийся сдвинуть мир с мертвой точки. Сократ вспомнил неприязнь, а может быть, и пренебрежение Платона к Ксенофонту, Антисфену и Симону. Сократ задавал себе беспощадные вопросы.
Право, Платон ни в чем не уступает этим моим ученикам, и нет у него оснований для ревности. Но нет у него с ними и общего языка, и он дает им это почувствовать. Но если нет у него с ними взаимопонимания – хорошо ли он понимает меня?
Внезапно в глазах у него стало темно – темнее, чем в камере. Он перестал задавать себе вопросы. Знал: за то время, что ему осталось жить, ответа он уже не найдет.
Платон, заметив, что глаза Сократа слегка потускнели, сказал с одушевлением:
– Как я благодарен тебе, мой Сократ, что ты научил меня заниматься человеком! Так пристально, чуть ли не навязчиво, – до тебя никто этого не делал. – Плавным движением руки он повел в сторону Акрополя. – Ты, дорогой, высек некогда в камне богинь очарования, а потом уже долгие годы ваял не прелестных богинь, но людей душевного обаяния…
– Хорошо сказано, – похвалил его Критон.
– Только сказано, – заметил Сократ.
– Нет! Не только! – вспыхнул Аполлодор.
Но Платон еще не закончил похвалу Сократу.
– Ты отыскал душу человека, задвинутую глубоко, придавленную древними обычаями, жившую в небрежении и недооценке. Ты открыл красоту души – открыл ее и для моих папирусов…
Вошел тюремщик, внес светильник.
– Пора.
Критон поднялся первым:
– Да. Уходим.
Сократ – его лицо было теперь освещено – положил руку на плечо Платона:
– Велика красота души, если душа красива; но куда больше безобразие уродливой души. Есть люди, утверждающие: здесь ничему не поможешь, это рок, воля богов; вы же, мои милые, говорите всегда: помочь можно и тут – добродетели можно научиться!
7
За годы, прожитые с Сократом, Ксантиппа изучила каждый его шаг, когда он выходил по утрам во дворик. И со дня его заточения стала ходить тропками мужа.
Освежившись студеной водой, Ксантиппа встречала просыпающееся солнце, затем подходила к Артемиде. Бывало, ее сердило, что муж целует колено богини, – особенно после того, как он сказал, что целует его не потому, что Артемида богиня, а потому, что она прекрасна. Сократ говаривал – с каждым новым днем надо приветствовать не только солнце, но и красоту.
Здоровье Ксантиппы не восстанавливалось. Неверными шагами ходила она среди мраморных глыб, придерживаясь за них руками, и, как, бывало, муж, разговаривала сама с собой.
Ветшает тут все без него. Камни утрачивают гладкость. Ограда обваливается, надо бы починить. Вот бы Лампрокл… Ах, этот бродяга убегает от деда, от ученья, все норовит в палестру с такими же, как он, сорванцами. Хочет, видишь ли, состязаться в беге… В безделье бы ему состязаться! Да, мало нам от него радости – быть может, возьмется за ум, когда отбудет военную службу… Что там за шум? Не несут ли вести от Сократа? Нет. Это к соседям…
Ксантиппе плохо дышалось. Но она не легла в постель, приготовленную для нее Мирто, села на пороге дома. На постели лежал белый праздничный пеплос. Ксантиппа взяла его в руки – к нему была приколота красивая янтарная пряжка.
Пеплос-то свой Мирто мне показала, а пряжку – нет. Кто мог подарить ей? Жизнь с Сократом была нелегкой, но все же куда прекраснее, чем теперь, когда его тут нет. Когда мне было столько лет, сколько теперь Мирто, я выходила замуж. Мирто молода. Красива. Скрывает от меня, что любит Сократа. Она внесла радость в наши будни, она работяща, помогает мне жить – но раздражает меня… Неужели не чувствовала она, как мне бывало больно, когда она за ужином гладила его руку? И он был так нежен с нею. Ко мне он не бывал так нежен. Или я уже забыла? Каждый день она ходит к нему в тюрьму и возвращается молчаливая, словно не хочет после того, как слышала его, слушать, что говорю ей я…
В калитку громко застучали. Какой грохот! Ксантиппа побрела к воротам, выглянула в маленькое окошко и, отодвигая засов, сердито проворчала:
– Вот стук подняла! Прямо будто мне по голове…
– Прости, Ксантиппа! Из Фив приехали Симмий с Кебетом… – радостно сообщила Мирто.
– Ну и что, сумасшедшая?
Мирто отвела Ксантиппу к постели, заставила лечь.
– Положить тебе мокрую тряпку на сердце? Дать отвару из кореньев, которые прислал тебе лекарь Эриксимах?
– Ничего я не хочу, – отрезала Ксантиппа. – Все равно мне ничто не поможет, и вы это отлично знаете. Вчера Эриксимах смотрел на меня с таким состраданием…
– Люди вылечиваются и от более тяжких болезней. Поправишься и ты, Ксантиппа, увидишь!
– Ладно, брось свои утешения, лучше подои козу.
Напившись парного молока, Ксантиппа спросила:
– Что это ты сказала про Симмия и Кебета? Бывало, приезжали они к нам, привозили мне славные вещицы – то гребень, то сандалии, то зеркальце полированного серебра… – Ксантиппа улыбнулась воспоминанию. – И жареных барашков привозили, паштеты, сыр, белый хлеб… Сократ всякий раз занимал их своими разглагольствованиями о неумеренности и чревоугодии, однако сам ел за двоих, только причмокивал… Всегда был себе на уме! Да, так что же Симмий и Кебет?
Мирто, волнуясь, передала, что сказал ей старый Архедем:
– Прискакали они не на ослах – на лошадях, подумай! И сразу к Критону. Теперь обсуждают с ним, что делать. Афиняне знают – высшая мера наказания Сократу присуждена несправедливо! И вот Симмий с Кебетом хотят добиться низшей меры! Они предложат за него крупный штраф! – Мирто прямо ликовала. – Они его выкупят! Он вернется к нам!
– Если так, – сказала Ксантиппа, – загляни-ка в его комнату. Там, поди, паутины полно…
– Нет. Я убирала каждый день…
– А, так ты каждый день туда лазишь! – взъелась было Ксантиппа, да вдруг ласково закончила: – Мирто, милая, согрей воды, вымой мне голову… Будь добра!
Мирто вымыла ей голову, высушила на солнце, стала расчесывать.
– Какие у тебя чудесные волосы!
– По-твоему, Мирто, они и сейчас еще хороши? – И мечтательно добавила: – Сократ говаривал – у меня самые роскошные волосы во всех Афинах…
Напрасно скакали в Афины Симмий и Кебет. Никакая гора мин не могла изменить приговор гелиэи. А тем паче снизить столь резко – от высшей меры к низшей, то есть к денежному штрафу.
Симмий и Кебет не нашли в себе мужества явиться к учителю со злой вестью. Вместо тюрьмы отправились снова к Критону.
– Ужасно думать, как мы бессильны! – воскликнул Кебет.
– Я трепещу за Сократа, – выговорил Симмий.
– Я тоже, – подхватил Кебет.
Критон же произнес:
– Мой страх, друзья, уже так велик, что я перестал бояться.
– Что же ты хочешь сделать? – спросил Кебет.
– Для его спасения остается уже только одно средство – побег.
8
Отзвучали на Делосе музыка и пение. Кончилось празднество в честь Аполлона. Священная триера с паломниками возвращалась в Афины.
В помещении под палубой лежал на циновке танцор Тиндарей среди других танцоров, певцов, декламаторов и музыкантов. Он совершенно обессилел после стольких дней плясок, пиров, ночных похождений. Все тело его, смазанное жиром, чесалось от пота и пыли.
Он лежал, раскинув руки и ноги. На ладони его правой руки покоилась растрепанная голова юной флейтистки Анаксибии. На Делос они приплыли чужими. Возвращаются любовниками.
С неизменной регулярностью день сменялся ночью, но бодрствование не столь регулярно сменялось сном. Так было и в эту ночь. Не спало море, не спало звездное небо, не спали гребцы, бодрствовали и паломники.
Волны качали триеру. Играли ею пальцы моря.
Теплая кудрявая голова Анаксибии легонько покачивалась в колыбели Тиндареевой ладони.
Он повернулся к возлюбленной, пальцами другой руки осторожно пощупал – закрыты ли ее глаза. Веки были опущены, но губы трепетно прошептали:
– Тиндарей…
– Не спишь?
– Как великолепно ты танцевал! Я представляю, будто сейчас танцую с тобой, и это так чудесно, что не могу ни спать, ни бодрствовать…
Кто-то из лежавших тихо спросил:
– А думает ли кто из вас о том, что наш корабль везет в Афины смерть?
Тиндарей по голосу узнал певца Диомеда. Ответил:
– Знаю – мы плывем на корабле смерти.
– А что мы – его убийцы, это ты тоже знаешь?
– Знаю: он умрет и за нас, молодых, которых он якобы развращал. Но не надо преувеличивать, Диомед. Если мы – его убийцы, то лишь по той причине, что молоды…
Анаксибия приподняла голову, но Тиндарей нажатием руки снова уложил ее к себе на ладонь. Диомед это видел; подумал о благоуханной сандаловой коже флейтистки.
– Ты прав: молодость не вина, молодость – красота.
Бессонная ночь словно искала собеседников, не давала и людям уснуть.
Тиндарей сел скрестив ноги, совершенные по форме и от природы, и от упражнений.
– Он говорит: мало полагаться на богов, ведь мы даже не знаем, существуют ли они вообще. Он говорит: познай самого себя. Это он правильно говорит. Сами себя толком не знаем – и, не знающие себя, должны повиноваться неведомым, невидимым? Или хотят, чтобы мы носились в пространстве, подобно призракам, не имея под ногами твердой почвы?
– Придержи язык, дорогой, – оборвал его кифаред, сопровождавший Тиндарея в танцах. – Это похоже на кощунство!
Анаксибия предостерегающе приложила маленькую ладонь к губам возлюбленного. Тиндарей поцеловал эту ладонь и строго спросил:
– Кто сказал, что я кощунствую? Я просто спрашиваю. Говорят, Аполлон покровительствует молодым, но я спрашиваю: кому из вас он когда-либо дал совет? Кому помог?
Из кучки дремлющих танцовщиц поднялась Нефеле:
– И так говоришь ты, у кого еще и сейчас, поди, ноги болят после танцев, которыми ты чествовал Аполлона?
Тиндарей же возразил:
– Да, мы взывали к Аполлону, хранителю жизни, порядка, справедливости, творцу гармонии, и красоты, а сами теперь везем в Афины несправедливую смерть! Это ли гармония? Красота?
Нефеле, в душе которой еще не улеглось возбуждение, вызванное праздниками, отвечала:
– Но он еще не умер! Я танцем молила Аполлона, призывала его – пусть стрелами своими разобьет чашу с цикутой, когда ее поднесут Сократу! – И здесь, на борту смертоносной триеры, она вскричала в экстазе: – О Аполлон, бог света и радости, услышь меня!
– Услышь нас! – подхватили голоса.
И стихли. Словно ждали – отзовется Аполлон, пошлет какое-то знамение… Но только триера все покачивалась на волнах, да стекали с весел тяжелые, соленые слезы.
– О Аполлон, Лучник, бьющий без промаха, пошли же свою стрелу в его темницу! – опять, но еще более страстно вскричала Нефеле. – Разбей чашу с ядом!
Тиндарей сказал трезвым тоном:
– Это было бы его божественным долгом. – Затем спросил: – Аполлон любит солнце, а в темнице – темно; скажи, Нефеле, не минуют ли эту темницу взгляд его и стрела?
Сраженная этими словами в разгаре своего экстаза, Нефеле прошептала:
– Насмехайся! Но гляди – больно уж расплясался твой язык! Как бы и тебе не пришлось отведать яду!
– Что ты, милая Нефеле! Я недостоин равной с ним чести и славы. Единственное, что есть у меня общего с Сократом, – это молодость.
Тиндарей обвил свою талию рукой Анаксибии и сам ее обнял.
– Он учит людей, как надо жить. Добродетели можно научиться, говорит он. Не глядит он на звезды, не заглядывает в загробный мир. Живи, человек, здесь, на земле, и старайся достичь блага. Но ведь этого же хотим и мы, молодые!
Диомед дружески улыбнулся Тиндарею:
– Ты – его человек, как и я.
– Став опасным для Анита и ему подобных, перевернувших демократию вверх ногами, он, сам молодой, стал защитником нашей молодости. Стало быть, за нас он и умирает.
Теперь, когда до смерти Сократа было ровно столько, сколько их кораблю до берегов Аттики, они думали о приговоренном с возрастающим стеснением в груди.
Ветер вздувал брюха парусов, гребцы размеренно погружали в волны длинные весла, резким движением вырывая их обратно.
Триера полетела, перестала качаться. Словно ножом рассекала море. Корпус ее чуть заметно вибрировал.
Лежавшие под палубой почувствовали эту перемену. Анаксибия тихонько заплакала.
– Что с тобой, мышка моя?
– Очень быстро плывем…
9
Беседовали, попивая вино, что принес раб Платона. Сократ уже знал, что Кебет и Симмий ничего не добились у архонта. Он потягивал вино, давая время языку просмаковать каждый глоточек.
– Я не все еще вам завещал, – медленно заговорил он; поколебался, но все же продолжал: – Осталась еще моя боль, дорогие.
Друзья молчали.
Он улыбнулся:
– Не угадаете ли – какая?
В их представлении возникла смертоносная триера – черная птица с могучими крылами, окрашенная в цвет крови, летит к материнской гавани…
– Так вы не знаете, что это за боль, – не знаете вы, самые близкие мне?
Они и теперь не отвечали, не осмеливаясь открыть, о чем они думают. Тогда он сказал:
– Одна лишь боль достойна человека – боль от сознания, что он не достиг того, чего хотел достичь.
– И это говоришь ты, Сократ? – удивился Критон. – Самой малой из твоих заслуг достаточно, чтобы испытывать удовлетворение и гордость.
– Молодежь называет тебя отцом мышления, – поспешил вставить Аполлодор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70


А-П

П-Я