https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Точно, Шелихов в Петербурге руку нашел крепкую. Надо с купцами поостеречься».
Голиков держался с чиновником сухо. Уехал Кох ни с чем.
Волна тихо била о причал, качала зеленую бороду водорослей, облепивших старые, до черноты прогнившие сваи. Из темной глубины к свае выплыла огромная большеголовая рыбина и уставила круглые глаза на сидевшего на краю причала солдата.
Солдат был старый вояка, еще елизаветинский, невесть как попавший в Охотск. Глянув оторопело на рыбину, солдат с сердцем плюнул:
– Тьфу, нечисть… Не приведи господи!
Рыбина лениво вильнула хвостом и ушла в глубину. Солдат вытер рукавом заросший щетиной подбородок и плюнул еще раз. Не один год жил на берегу океана, а все не мог привыкнуть к морской рыбе. Уж больно велика, колюча и чертоподобна была она. Другого и не скажешь. Все карасики рязанские ему помнились из тихого пруда, на поверхности которого не шелохнется и опавший листок. Карасик бьется, играет в солнечных лучах, трепещет прозрачными плавниками. Красавца этого раз из воды выхватишь и всю жизнь будешь помнить.
– Эх, – вздохнул солдат, – карасики красные…
Со стоящих на банках кораблей донеслись удары склянок. Солдат руку подставил к корявому уху. Посчитал удары, но не поняв, который час, поднял к небу глаза. Так-то надежнее, какие еще склянки. На востоке уже высветлило до полнеба, и солдат решил, что вот-вот встанет солнышко. Заворочался, как воробей под застрехой, в проволглой от ночного тумана шинельке и поднялся на ноги. Знал: караульный начальник строг. Увидит, что на посту сидел, натрет холку. Но какой там караульный начальник? Охотск спал, раскинувшись на берегу океана. И еще ни одна труба не дымилась, не светилось ни одно окно. Даже собачьего брёха не слышно было. Да и на кораблях не угадывалось никакого движения. Вот склянки пробили, и все стихло. Только нептуньи золоченые морды поблескивали выше бушпритов, да четко над морем рисовались черные перекрестья мачт.
Волна по-прежнему, обещая штиль на море, чуть слышно била о причал. И вдруг в тишине чуткое солдатское ухо уловило какой-то звук. Будто бы тележные колеса простучали по камням. Понукание послышалось, и опять простучали колеса. Солдат насторожился. «Кого это нелегкая несет, – подумал, – в такой-то ранний час?» Увидел, из-за дальних домов выкатила запряженная гусем одвуконь телега. Угадал на телеге мужика и второго, трясущегося на соломе, разглядел. «Что за люди?» – с тревогой подумал солдат и подхватил ружье. Лицо по-начальственному набычил, шагнул с причала. Службу старый знал.
Телега прокатила над морем и, простучав по камням, скатилась к воде. С телеги бойко соскочил мужик, что на соломе трясся, и шагнул к волне. Вошел в воду по колено. Нагнулся, зачерпнул полные ладони и в лицо плеснул. Громко засмеялся. Оборотился к солдату, с непонятливостью разглядывавшего это чудо: ишь ты, как разобрало человека – лицо водой морской, горькой омывает. Умыться, конечно, надо с дороги – так ступай к колодцу. Ключевая вода-то и мягка и освежит лучше. А в эту, похлебку соленую, что уж лезть? Солдат даже фыркнул с неудовольствием в нос. «Вот уж правда, – подумал, – избаловался народ».
А мужик на гальку выбрался и подошел к солдату. На бровях в лучах вынырнувшего из-за горизонта солнца вспыхивали капли воды.
– Ты что, – спросил весело, – старый, не узнаешь? А я ведь когда-то трубочку тебе подарил. – Открыл в улыбке белые зубы.
Солдат вгляделся и изумленно глаза раскрыл:
– Григорий Иванович! Ах, батюшка… Не признал… Не признал. Да ты же ведь в Петербурге, говорят… – Затоптался на гальке. – Как же, как же… Вот она, трубочка-то твоя… – В карман шинели сунул руку и вытащил обкуренную, с черным чубуком трубочку. – Как закурю, так тебя и вспоминаю. – Протянул трубочку Шелихову.
– Не надо, – отстранил трубку Шелихов и, засмеявшись, сказал: – Ишь табачищем-то несет от нее. Как живете-то? – Повернулся вновь к морю: – Красно-то как! А?
– Да что уж там красота, – прокуренным горлом засипел солдат, – нам-то что до нее. Сырость одна, и все…
– Эх, служба, служба, – вновь оборотился к солдату Шелихов и, обхватив его за плечи, крепко тряхнул и притиснул лицом к груди. Рад был, рад, что опять увидел море. Даже и не верилось, что вновь стоит на берегу и волна рядом, у ног, плещет. Да и какая волна! Прозрачная, драгоценному хрусталю подобная.
– Эх, солдат, – повторил Григорий Иванович, прыгнул в телегу. Крикнул: – Давай!
Телега загремела вдоль моря, подскакивая на камнях. Кони хоть и приморенные дорогой, захлестанные грязью, а понесли все же лихо.
Спустя малое время сидел Григорий Иванович за столом, уставленным яствами, и счастливая хозяйка не спускала с него глаз. Лицо ее говорило: Гришенька, ах, Гришенька – моленый ты мой, насилу дождалась тебя! Тут же, с краю, горбился Иван Ларионович. Мял ладонью поскучневшее лицо. Глаза прятал под надвинутыми бровями.
На столе лежали шпаги с золочеными эфесами, дарованные царицей, медали на андреевских лентах. Шелихов уже рассказал про свое петербургское житье. Выложил все как было и к чему пришло. Иван Ларионович пощупал пальцами муаровую ленту царской медали и сказал хмуро:
– Да… Не очень-то пожаловала нас матушка. Не очень. – Честолюбив был до крайности, и обида его ела. – Да… да… – тянул раздумчиво.
Невесел был. Соображал что-то. А что? И Шелихов понял, что пришла минута важная для их дела. Отвалится сейчас Иван Ларионович в сторону, и трудно придется с земляками-то новыми, а то и вовсе конец всему. И почувствовал, словно сворачивается у него в груди тугая пружина, сжимается, скручивается.
Наталья Алексеевна, хлопотавшая по хозяйству, сунула в дверь голову и сказала:
– Готлиб Иванович пожаловал.
Дверь распахнулась, и в комнату вкатился на быстрых ногах Готлиб Иванович.
– Ах, Григорий Иванович, – воскликнул громко, – наконец-то приехали… А мы уж заждались…
Юркими глазами обежал комнату и, задержавшись взглядом на скучном лице Ивана Ларионовича, оборотился к Шелихову:
– Ну же, обниму героя!
Обхватил широкие плечи Григория Ивановича хиленькими ручонками, ткнулся холодными губами в шею. А сам все шарил, шарил глазами и разглядел-таки шпаги с золочеными эфесами и царские медали на столе. Вмиг сообразил: «Невелика награда». Знал, какие и за что даются награды матушкой царицей. И цену разумел шпагам и медалям. Так-то награждают, понимал, дабы малым отделаться.
Вошла Наталья Алексеевна и пригласила за стол Готлиба Ивановича. Поднесла водочки, закуску положила на тарелочку.
– Порадуйтесь, Готлиб Иванович, приезду нашего хозяина.
– Да, да, – кивал Готлиб Иванович, а мысли в голове шустрили о своем. «Так, так, – думал, – значит, у Гришки-то не очень получилось… И здесь, не стесняясь, прижать его можно. А то разгулялись купцы. Рукой не достанешь… Непременно прижать надо и свое взять».
Повнимательнее пригляделся к Ивану Ларионовичу, киснувшему у края стола. «И этот, видишь, скуксился, а то все петухом летал… Что ломиться-то в стену? Ну, взяли свое и отошли в сторону. Земли, земли новые! А видишь, они-то не очень Петербургу нужны. Нет, прижать надо».
Выпил водку, глазки по-птичьи прищурив, и поднялся из-за стола.
– Не буду мешать встрече, дорогой, – сказал, – я на минутку только забежал почтение засвидетельствовать.
Шустренько выбежал из комнаты. А в голове все то же вертелось: «Хе, хе… Герои… И что лезть-то на стену? Свое знай: в карман положил рублик – вот оно и здорово. А то замахнулись – державы границы раздвинуть… Блажные или вовсе дураки».
Иван Ларионович еще больше заскучал после визита Коха. Ладонь положил на глаза и вроде бы отгородился от Шелихова. Понял, о чем думал бойкий Готлиб Иванович. Матерый был купчина и сквозь землю видел. Шелихов качнулся с лавки к Голикову, крепко взял его за локоть, подтащил к окну.
– Ты что, – сказал, – на этого сморчка смотришь. Да ему и ясный день – темная ночь. Нам ли его головой жить, думками его печалиться? Вот куда гляди, – распахнул окно, – вот на чем глаз востри… – Во всю ширь за окном сверкало море, играло, искрилось, вольно над волнами гулял ветер, завивая белые барашки. – Вот наше поле, – сказал Шелихов набравшим силу голосом, – и нам на нем пахать…
Схватив шпагу со стола, Шелихов вновь повернулся к Ивану Ларионовичу:
– Так неужто тебя вот эта игрушка, – он потряс шпагой, – в смущение привела? – Швырнул шпагу на стол. – Ну, ну же, Иван Ларионович, – наклонился Шелихов, жадно вглядываясь в глаза Голикова.
– Да что уж, – забормотал Голиков, – конечно, что там…
– Вот так-то, – облегченно вздохнул Шелихов и в плечо Ивана Ларионовича толкнул сильной рукой. – Мы свое сработаем.
5
А между тем на новых землях случилось страшное.
С некоторых пор ватажники стали замечать в заливе Льтуа и в Кенайском заливе чужие корабли. Выйдут из тумана, пройдут вдоль берегов и растают в морской дали. По флагу вроде бы испанские.
Евстрат Иванович качал головой: мало ли какие корабли ходят по морю. Смущало другое – испанцы, приходя в русские владения, на Кадьяк не пожаловали и ни единым словом не обмолвились с русскими. Отчего бы это? Евстрат Иванович морщил лоб, силясь уразуметь, что стоит за этим, и, решив – не к добру такое, – задумал в Кенаи направить десяток мужиков.
Крепостица в Кенаях стояла еще поднятая Григорием Ивановичем, ватажка там была небольшая. Но с кенайцами мир был полный, боязни никакой не ощущалось. И все-таки Евстрат Иванович встревожился. Сколотив новую ватажку, он во главе ее поставил Устина. Жаль было Устина отправлять, нужен он был на Кадьяке, но другого для такого дела Деларов не нашел.
– Что уж, – сказал, – не хватать тебя здесь будет, но дело, брат, такое…
Устин сам выбрал мужиков. Взял устюжан – трех добрых парней – Кильсея, что полюбился ему знанием тайги да и местного промысла, и других мужиков выбрал не хуже. Сборы были короткими. Едва начиналась весенняя путина, байдары подняли паруса.
Делами в Кенаях заправлял Тимофей, голиковский приказчик из Охотска, мужик с бойкими глазами и языком как мельничье крыло на ветру. Но хотя много говорил Тимофей, а дело в крепостице вел как должно. Ватажники зверя промышляли, мехов запасли много, и путину весеннюю провели как следует, целый лабаз бочек накатали. Одно плохо: забыл Тимофей о самой крепостице. Устин хмурил брови. Стены завалились, избы осели, ров вокруг обрушился, вода из него ушла. За такой стеной в случае опасном долго не продержишься. И службу караульную несли спустя рукава. Устин сам видел – сидит ватажник на сторожевой вышке и лапти чинит. А ружье оставил дома, забыл взять с собой. И другое не понравилось. Устину: мужики в Кенаях скучные были какие-то. А от мужика, ежели у него глаз погас, дела не жди. Мужик веселый горы свернет, а так, с головой-то опущенной, на что он гож? Поглядел, поглядел Устин на мужиков и решил: надо бы их порадовать чем-то. Приметил, избы хоть и покосившиеся, ничего еще были в крепостице, крепкие, но вот ни в одной избе – доброй печи. Так, очажки сложены, огонь, конечно, в них теплится, но радости от него нет. А давно сказано: добрая-то речь, коли в избе есть печь. И Устин решил: «Печи надо сложить, и мужики повеселеют». А решив так, глину отыскал, велел навозить ее побольше в крепостицу и, недолго думая, портки закатал повыше, сам в яму залез глину месить.
Мужики спрашивали: зачем это все, но Устин лишь отшучивался и ворочал ногами. Глину вымесили, налепили кирпичей, обожгли, и только тогда Устин сказал:
– Печи будем в избах класть, а то живете вы скучно. – Подкинул на ладони звонкий кирпич.
Тимофей Портянка скосоротился:
– Забава…
Но мужики и впрямь повеселели. Устин поигрывал кирпичами. Печи не приходилось ему класть, но, видимо, коли мужик в ремесле каком успел, то он и с другим делом справится, если только загорится душа. Устин колоду крепкую положил и начал опечье набивать глиной, смешанной с песком.
– Ну, – бодрил он мужиков, – сил не жалей. Набивай колоду туго. Коли слабину дашь, печь тепло держать не будет, а то, хуже того, и завалится.
Мужики старались. Да оно и понятно. Печь что мать родная русскому человеку. На печи и в зиму лютую – красное лето. Печь, она и кормит, и лечит, и моет – кожух с плеч, да и полез в печь. И не раз, и не два приходилось русскому человеку новую жизнь с печи начинать. Огонь ли спалит избу, супостат ли размечет бревнышки, и стоит деревня, одними закопченными печами обозначаясь. Но коли есть печь – придет мужик и вокруг нее новый сруб сложит, зеркала печные кипенной белизны известью подмажет, дровишек подбросит, и, гляди, запляшет, заиграет пламя и дымок голубой поднимется над крышей. На лежанку мужик кожух бросит, подсадит детишек и оживет изба.
Так-то думал Устин, а руки его проворные летали, и он уже пол выкладывал и все торопил, торопил мужиков, горячил их, как будто искру хотел высечь из сердец очерствевших. И преуспел в этом Устин – уже не было нужды подгонять мужиков. Печи клали сразу в пяти избах. Устин едва успевал поворачиваться. То туда добежит – припечек подправит, то сюда мотнется приглядеть, как свод ведут, в третьей избе сам очелок выложит. И все с шуткой, с прибауткой, с присказочкой. Всю крепостицу расшевелил. Особо следил Устин, как выводили трубы. Большое это дело – трубу печную вывести. Высоко если сложить трубу, хозяин дров не напасется, как порох гореть они будут – только подкладывай, но толку от того чуть. Тепло через трубу все уйдет. Но вместе с тем и низко посадить нельзя трубу. Не будет она тянуть, и дым в избу свалится. Но дым-то еще ничего. Дым легкий, он поднимется, а вот угар точно в избе останется, и худо придется хозяину.
К вечеру в первой избе затопили печь. На поду дрова колодцем сложили, бересты подкинули, подсыпали угольков. Береста в трубку начала сворачиваться и разом жарко занялась, огонь дрова сухие обнял. Пламя осветило избу.
Устин взглянул на мужиков и улыбнулся. Душой возликовал. Простое дело – огонь в печи, но нужно видеть было, как высветились лица у мужиков, как распрямились согнутые от тяжкой работы плечи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я