Все замечательно, реально дешево 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Более того, кажется, что в самые ответственные моменты он и жить стремится так, как тому его учат простые, мужественные герои его книг. И этим единством сильной жизни и сильного творчества в значительной мере объясняется своеобразие и обаяние Хемингуэя – писателя и человека.
Чтобы научиться писать, он учился жить: как репортер на передовой, как подручный оператор на съемке фильма «Испанская земля», как командир французского отряда сопротивления на дорогах к Парижу, как доброволец охотник за немецкими подлодками в Мексиканском заливе, как чемпион бокса, рыбной ловли, охоты на крупную дичь. Все это вооружало его знанием дела, точной терминологией, способностью наглядно изобразить события, действия.
В годы юности он жил неприкаянной жизнью своего поколения, но даже разделяемые им привычки и взгляды не остались уделом его личной биографии. Он остро, плотью и разумом, ощутил потерянность и пустоту, угрожавшую его сверстникам, мучительно пережил это и выразил как писатель с небывалой до него силой. При этом он сумел так выявить и обобщить типические черты своего современника, что это оказалось сильнее иного их осуждения, хотя и не вскрывало для читателей подоплеку и движущие силы событий.
На первых же шагах сознательной жизни он столкнулся с войной – империалистической войной в чужой стране и, может быть, уже тогда понял, что война всех против всех – это неизбежное порождение мира, где человек человеку волк, в стае грызущихся за лакомый кусок стяжателей.
На первых же шагах сознательной жизни Хемингуэй столкнулся и о непереносимой для него сложностью окружавшего его социального уклада, с шорами буржуазной респектабельности, прикрывавшей обман и корысть, с чуждыми ему предрассудками и единственной верой – в материальный успех. Как раз на его родине – в Соединенных Штатах потогонный фордизм и корыстное расточение проявили себя в самой неприкрытой и наглой форме. Все это еще сильнее обостряло одиночество и отчуждение Хемингуэя, порожденное его добровольной эмиграцией. Судя по многому, видно, что Хемингуэй любит свою страну, но по-лермонтовски «странною любовью». Куда бы ни заносила его судьба, и он и его герои, хотя бы в мыслях, повсюду носят с собою «горсть родной земли» и вспоминают запах родного города – Мизулы. Его герои не хотят, чтобы их хоронили во Франции. Однако Хемингуэй с горечью говорит про свою родину: «Это была хорошая страна, но мы ее сильно изгадили». Вернувшись с войны в родной Мичиган, его Ник Адамс вместо лесов своего детства находит только обгорелые пни и выжженную землю. Хорошо, что «пока еще река была на месте». Хемингуэя страшит, что его страна «быстро старится» в руках корыстных эксплуататоров. Но тогда как другие (Маклиш в поэме «Страна свободных», Стейнбек в романе «Гроздья гнева» и т.п.) поднимали свой голос против этого, Хемингуэй сторонится, ищет новые, нетронутые места, и только описания их звучат глухим укором тем, кто корысти ради уродует родную страну. Он почти не живет на родине и молчит о ней. Давно уже простых и мужественных людей он ищет в Испании, на фронтах Италии и Франции, наконец, на Кубе. И лишь как бы в утешение себе иногда замечает: «А вернуться всегда успею», – забывая, однако, что времени не вернешь. Добровольную эмиграцию Хемингуэя и его героев можно расценивать как неприятие им многих сторон американской действительности. Однако молчание остается молчанием. Оно двусмысленно уже тем, что может быть истолковано по-разному. Недаром сам Хемингуэй сказал когда-то о своем писателе Гарри: «Людям, с которыми он знается сейчас, удобнее, чтобы он не работал». В последнее десятилетие и своим молчанием, и даже время от времени появлявшимися отписками Хемингуэй очень ослабляет живые связи с теми читателями, которым с годами все явственнее было адресовано его правдивое, сильное и мужественное творчество.
Сложным было отношение Хемингуэя к родной стране. Но не проще обстояло дело и с другими странами. В начале 20-х годов в Италии, в 1923 году в Германии, в 1936 году в Испании, да в разное время и во Франции и на Кубе он видел, как сначала нарождавшийся, а потом набиравший силы фашизм старался в корне подавить всякие попытки изменить существующий порядок. И законом, как войны, так и конкуренции и фашизма, одинаково было подавление соперников, которому сопутствовали кровавые расправы и смерть.
Его омраченному контузией сознанию это могло представляться неизбежностью, на которую будто бы обречены все лучшие люди, и это сказалось в романе «Прощай, оружие!». Несколько позднее внезапная насильственная смерть, пред лицом которой, по мнению Хемингуэя, обнаруживается все лучшее и худшее в человеке, стала для Хемингуэя объектом профессионального наблюдения. Причем это была и смерть индивидуума на войне, или на арене боя быков, и внезапная насильственная смерть социального порядка – революция, в которой Хемингуэя интересовали не ее цели, а самый революционный переворот. Сначала он рассматривал ее как следствие военного разгрома, а позднее, в 1948 году, – как способ избегнуть войны, предлагая, чтобы по приговору народа расстреляли зачинщиков войны, как только те осмелятся ее развязать.
Смерть принимала для Хемингуэя все новые аспекты. Так в республиканской Испании он уже досадливо отмахивался от смерти, когда она мешает человеку делать нужное дело. «В молодости ты придавал смерти огромное значение, – теперь не придаешь ей никакого значения. Только ненавидишь ее за людей, которых она уносит». Отсутствие ясной цели, трагическое, безнадежное мироощущение и вся историческая обстановка не позволили тогда Хемингуэю писать о победе. Но дело в том, ради чего умирать. По крайней мере он показывает теперь людей, отдающих жизнь не как тореро, для потехи туристов, не ради азартного риска охоты, а ради достойной цели. Чем дальше, тем яснее становилось, что, изучая смерть, Хемингуэй не воспевает ее, а восстает против нее. И когда в 1954 году после авиационной катастрофы были напечатаны преждевременные его некрологи, где, между прочим, было написано, что Хемингуэй всю свою сознательную жизнь провел в поисках смерти и наконец обрел ее по соседству с горой Килиманджаро, Хемингуэй возмутился и резонно возразил: «Можно ли себе представить, что, если человек в продолжение всей своей жизни искал смерть, он не мог бы найти ее до 54-летнего возраста? Одно дело быть в непосредственной близости от смерти и знать, более или менее, что она собою представляет, и совсем другое дело искать ее. Найти смерть? – да это легче легкого».
Герой Хемингуэя – отщепенец и блудный сын породившей его среды. Он тяготится своим одиночеством, долгое время тщетно пытается найти товарища, найти любимую, которая разделяла бы его судьбу, но и в ночных кошмарах, а то и наяву, перед ним неотступно маячит призрак конца; конец человеческих отношений, любви, биологический конец человека, конец дела его рук. Перед ним открывается пропасть пустоты, бесцельность дальнейшего существования – путь к нигилистической молитве «Отче Ничто».
Как показало самому Хемингуэю его кризисное семилетие (1929–1936), такое мироощущение грозит, кроме всего прочего, творческим бесплодием, а это, может быть, страшнее всего для писателя Хемингуэя. И вот начинаются его поиски того, на что можно опереться, того, чего нельзя потерять.
Прежде всего Хемингуэй ищет опоры в своем деле. В письме 1935 года он говорит: «Если веришь во что-нибудь и непрестанно работаешь над этим, как я верю в важность писательского дела, не может быть разочарования в этом, если только ты не слишком падок до славы». С детства и сам Хемингуэй, и его Ник Адамс втянулись в труд. Не говоря уже о книгах, прямо посвященных труду рыбака, охотника, даже собутыльник праздных туристов Джейк Барнс, если приглядеться к нему, на самом деле работяга-газетчик. По традиции не полагается, чтобы буржуазного газетчика видели за работой, но внимательно вчитываясь в «Фиесту», слышишь отговорку: «Надо утром работать», – и видишь за преднамеренным мельканием попоек и письменный стол Барнса, и посещение министерства иностранных дел за информацией, и признание «приятно идти со всеми на работу». «Работа – одна работа – вот после чего ты чувствовал себя хорошо», – вторит Барнсу его создатель Хемингуэй. «Главное – работать и научиться этому». И сам текст «Фиесты» – это свидетельство напряженного труда!
Но в каком направлении приложить свои творческие усилия? Трудились ведь и Джойс и Гертруда Стайн. С годами все яснее становилось, что особенно влечет к себе Хемингуэя творческий труд, закрепленный в книгах Флобера, Толстого и Стендаля, в полотнах Веласкеса и Джотто, работах Гойи и Ван-Гога, музыке Баха и Моцарта – словом, все то, что прошло проверку временем.
Изучая искусство боя быков, Хемингуэй, с одной стороны, указывает, что необходимое условие его – это «момент истины», то есть схватка один на один с быком, а кроме того, солнце, краски, атмосфера народного празднества. Но, с другой стороны, он отмечает, что привлекающий его бой быков, чем дальше, тем больше, становится чисто декоративным искусством, где все больше внимания уделяется приемам выполнения разных движений и все меньше – конечной цели. Он вынужден признать, что это «безусловно вырождающееся искусство, явление декаданса», которое не выдержало проверки временем. А Хемингуэй хочет создавать то, что не портится от времени. В речи, написанной по случаю присуждения ему Нобелевской премии, Хемингуэй говорит: «Писатель, если он настоящий писатель, каждый день должен прикасаться к вечности или ощущать, что она проходит мимо него». Без этого чувства трудно создать прочные вещи. А именно с этим ощущением необходимости творческого «победного усилия человека на пути к бессмертию», с сознанием больших обязательств и с высокой требовательностью к себе Хемингуэй упорно отрабатывает свою крупицу общего вклада, внесенного его поколением.
«Сначала надо изучить то, о чем пишешь, потом надо научиться писать. На то и другое уходит вся жизнь», – говорил он в 1935 году, а в 1957 году повторяет: «Учиться своему делу я буду до самой смерти... Зазнайки могут уверять, что овладели им, но я не видел никого, кто бы овладел им до конца и не мог бы писать еще лучше».
И все лучше Хемингуэй стремится писать «простую, честную прозу», «без всяких фокусов и шарлатанства», без всяких украшений и ухищрений декоратора. Четко и ясно, глазами охотника и солдата, он видит внешний мир, вещи и действия и бьет их на лету, ударом коротким и прямым (corto e derecho), наносимым стремительно и точно, как подобает его любимцам тореро. У него чисто мускульное ощущение мира, который он чувствует, как тяжесть форели на конце лесы.
Он стремится не описывать, а изображать. «Если вместо того, чтобы описывать, ты изобразишь виденное, ты можешь сделать это объемно и целостно, добротно и живо. Плохо ли, хорошо, но тогда ты создаешь. Это тобой не описано, а изображено». При таком подходе даже в самом точном описании отпадает необходимость исчерпывающей полноты деталей, и «кажется, что все можно уложить в один абзац, лишь бы суметь». Как говорит об этом сам Хемингуэй: «Если писатель хорошо знает то, о чем пишет, он может опустить многое из того, что знает, и если он пишет правдиво, читатель почувствует все опущенное так же сильно, как если бы писатель сказал об этом. Величавость движения айсберга в том, что он только на одну восьмую возвышается над поверхностью воды». И тут же делает оговорку: «Писатель, который многое опускает по незнанию, просто оставляет пустые места».
Писать Хемингуэй старается без всякой предвзятости и как можно конкретнее, о том, что действительно чувствуешь; писать, закрепляя сами по себе факты, вещи и явления, которые вызывают испытываемое чувство, и делать это так, чтобы, перефразируя слова самого Хемингуэя, суть явлений, последовательность фактов и поступков, вызывающих определенные чувства, оставались для читателя действенными и через год, и через десять лет, а при удаче и закреплении достаточно четком – даже навсегда.
Уже в первом своем романе «Фиеста» Хемингуэй преодолевает натуралистическую детализацию, прорывается сквозь фактографию к сжатому и четкому изображению лишь того, что необходимо и достаточно. На фоне точных маршрутов скитаний по Парижу, Хемингуэй выхватывает то «вереницу пустых барж на буксире; высоко сидя в воде, они шли по течению, и когда они проплывали под мостом, матросы отталкивались шестами», то кадр остановки на мосту: «Мы облокотились на деревянные перила моста и смотрели вверх по реке на огни больших мостов. Внизу вода была гладкая и черная. Она не плескалась о быки моста. Мимо нас прошел мужчина с девушкой. Они шли обнявшись».
В такой же точной и скупой манере дана в XII главе «Фиесты» картина подъема в Бургете и особенно буковый лес. Хемингуэй хочет, чтобы читатель сам все увидел и дополнил от себя те подробности, которые помнит или может себе представить, и мы действительно за немногими словами писателя видим редко растущие старые буки, их толстые, высокие серые стволы, бугристые обнаженные корни, переплетенные ветви, листву, дающую тень, но пропускающую пятна солнечного света, и ни следа подлеска, одна нежно-зеленая редкая трава.
Или например пробег быков в главе XV. Там весь эпизод дробится на законченные кадры: пустая улица сверху – медленно бежит людской авангард – быстрее те, кого подгоняют быки, – потом комические фигуры отставших и бегущих «на совесть» – потом пауза, пустой просвет – потом быки – и, наконец, человек, притаившийся от них в канаве.
Или в главе XVI описание того, как уволакивают быка с арены. Здесь все построено на нарастающей динамике глаголов от статичного: «пристегнули», через действенные: «захлопали, побежали, рванулись», до – «пустились вскачь», а тут конец усилиям, и мертвый бык скользит вместе с последним глаголом по шипящим и свистящим звукам конца фразы, как по шуршащему песку арены: «...и бык.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я