https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/dushevye-ograzhdeniya/bez-poddona/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Ну, положим, не только, – возразил Серегин, – У него все равно к тому шло.
– Ты на мою совесть, Анатолий Иваныч, бальзам не лей. Я-то знаю.
Серегину на миг показалось, что перед ним сидит не матерый вор Балакин, а тот Брысь, с которым они бежали в Испанию. И, подавляя в себе ненужную Брысю жалость, он спросил ворчливо:
– А о дочке-то когда узнал?
– То особый разговор. Слушай по порядку, а то не поймешь. – Балакин вдруг поднял руку, как школьник за партой, когда напрашивается, чтобы учитель к доске вызвал; – Можно, я пройдусь немного? Поясница затекла.
– Не пижонь. Курить хочешь?
– Я правда бросил.
Бадакин прошелся от стены до стены поперек кабинета, растирая поясницу обеими руками. Серегин закурил сигарету и спросил:
– Может, чаю?
– Не надо. Тут небось чай хороший, а мне к хорошему привыкать не годится. – Балакин остановился, поглядел на Серегина. – Никак не разберу, сколько тебе лет?
– Мы с Игорем на два года тебя моложе.
– Законсервировался.
– Видимость одна. Сердечников, знаешь, в гроб кладут как огурчиков.
– Можно, я буду ходить? – В голосе Балакина даже робость послышалась.
– Да хоть бегай, только рассказывай.
– Ты не подумай, Анатолий Иваныч, на допросе я бы наизнанку не выворачивался. Только Эсбэ да тебе вот.
– Чую, Брысь.
– Но ты этому своему молодке передай, – Балакин опять кивнул на дверь, имея в виду Баскова, – пусть считает, о чем мы тут толкуем, моими показаниями. А протокол я подпишу.
– Ну, это нужно все по форме. Времени и у тебя и у него хватит.
– Тоже верно.
Серегин почувствовал, как изменилось настроение после этих почти что стариковских обоюдных жалоб на немочи. Не было надрыва и злости в голосе Брыся, не было у него самого, у Серегина, ощущения непреодолимой отдаленности от бывшего своего кумира, а ныне старого рецидивиста.
– Так об чем я? – спросил Балакин, возвращаясь к прерванному рассказу.
– Про дочку твою говорили. Балакин подумал немного.
– Нет, теперь, пожалуй, надо кассу помянуть… Или ты и это знаешь?
– Опять же по милицейским документам. От тебя интересней будет.
– Не шути, мне вышка светит. В том ящичке двадцать три тыщи было.
– Что ты, Брысь! – с досадой за свои неловкие слова поспешно сказал Серегин.
– Ладно, ты не думай – не плачусь. Что было – не вернешь… Короче, ковырнули мы с Чистым ящичек к смылись. Недели три в лесу отсиживались, под Ки-ровом, в охотничьей избе. Чтобы след простыл… Сам понимаешь, по горячему искать легче. А снабжал нас один ханурик из ближней деревни. За приличную плату, конечно, да и Чистый припугнул его раз, так что не опасались… Ну, сидим неделю, сидим две. Деньгами набиты, а швырнуть некуда. И взяла меня такая тоска – хоть в петлю. И вспомнил я про Эсбэ. А адресок его у меня имелся… Понимаешь, получилось такое дело…
– Про адрес можешь не рассказывать. И про подписку на журнал «Вокруг света» тоже. Балакин кивнул.
– Понятно. Короче сказать, приоделись мы в Кирове и на попутных добрались до Ленинграда… Теперь вижу: лучше б мне туда не соваться.
– Глупо, конечно. В Ленинграде – не в лесу. Ты ж догадывался… На тебя розыск объявлен.
– Я не про то, – возразил раздраженно Балакин. – Не надо было Игоря замешивать, да если бы да кабы… Но ты слушай, пока у меня говорилка работает, а то заткнусь.
– Извиняй, молчу.
Балакин сел на стул, вынул из пачки, лежавшей на столе, сигарету, понюхал табак, но не соблазнился, положил сигарету рядом с пачкой и невесело усмехнулся.
– Видишь, как человек устроен. Вышка светит, а я курево бросил, о здоровье беспокоюсь. Кашлять надоело, дышать трудно.
– Далась тебе эта вышка… Суд рассудит.
– Не будем шлепать, Серьга. Слушай дальше. – Балакин снова поднялся и начал ходить туда-сюда, от стены до стены. – Игорь принял нас как человек, да я и не сомневался… У него, правда, сосед сбоку, такой ухватистый кулачок, но мы его не боялись, в компанию вошел и насчет поддачи – большой любитель… Само собой, мы с Чистым даже Игорю про себя – ни гугу… Вкалывали на Севере, заработали копейку – можем гулять… Наивняк, конечно, а что еще сочинишь?.. После уж я Игорю-то открылся, пришлось открыться… И дурак… Колебался он ну и пусть бы себе колебался. Ему бы легче было.
– Постой, Брысь, – сказал Серегин. – Неужели он такой ребенок? Он же о твоем прошлом знал. Ты у него в пятьдесят седьмом гостил.
– Тогда он всей моей туфте поверил. Я ж говорю: голубь. За это и люблю.
– Фантастика какая-то. Столько его жизнь клевала… Войну прошел…
– Я на войне не был, но так соображаю, Серьга: она хитрованству не учила.
– Это верно…
– Ну вот… Гуляем, значит. Мы с Игорем за жизнь толкуем, Электроград поминаем. Ну спросил я про Ольгу. Он: живет, мол, дочка уж большая, скоро институт кончает. Замужем Ольга? – спрашиваю. Да нет, говорит, как-то так получилось – не вышла… Это мы еще в первый день про Ольгу толковали, и он, понимаешь, не сказал, чья у Ольги дочка, а я и в мыслях не держал спросить. Больше двадцати лет прошло, мало что у, бабы было… А потом раз ночью померекал, прикинул: институт дочка кончает – значит, не меньше двадцати… Аж в ушах зазвенело. Бужу Игоря, а он все время в штопоре был, дурной спросонья. Трясу его: от кого у Ольги дочка? Он хихикает, как блаженненький. Люба от вас, говорит, товарищ китобой, от кого ж еще? Вот крест, чуть я ему тогда не врезал. Какого ж черта сразу не сказал? – говорю. А он: а зачем? Ты для нее умер, утонул в холодных водах Антарктики. И правда, зачем было говорить? Какая теперь разница? Вот так…
Балакин замолк, и Серегин не нарушал молчания. Балакин, шагая, шаркал подошвами, и от этого шарканья Серегину сделалось тяжко на душе. Неужели и он вот так ноги волочит, когда задумывается? Да нет вроде бы. Вспомнился Никитин – сослуживец, которого в минувшем году хватил инсульт. Он с тех пор ходит с палочкой и вот так же шаркает, потеряв всякую уверенность в походке. Но только в походке… А за шарканьем Балакина чудилось Серегину до странности несоответственная, несообразная картина. Он видел раз на Оби, как, подточенный водою, рухнул в реку высокий берег, шурша опрокинувшимися вниз головою деревьями, стоявшими на самом обрезе… Какая же боль должна точить человека, чтобы матерый мужичище, которому тюрьмы и колонии давно стали родным домом, вдруг сломался на глазах.
То ли угадал Балакин мысли Серегина, то ли это случайно получилось, но Балакин сказал:
– Подкосило меня… Сам подумай… Ну заложила меня та стерва, не заладилось с женитьбой – я про то забыл, и гори оно огнем. Но дочка, понимаешь… Детеныш… Я ж не зверь. – Балакин остановился, взмахнул рукой. Нет, не то говорю. Зверь своих детенышей кормит. Как Игорь про дочку сказал, у меня в башке все перетряхнулось… Нет, я не про совесть и прочее… Я себя тогда жалел, первый раз о жизни своей пожалел… Смеяться будешь, а я детишек всегда любил. Что же выходит? Ну Ольга – это ладно, потерял, забыл, ничего не попишешь. А Ольга и дочка – не тот вопрос. Ольга и дочка и я при них – мне б другого ничего и не надо… Захрапел Игорь, а я лежу, сам себе кино кручу как бы оно все было, если бы да кабы и если б не та подлая баба. Попадись она тогда – раздергал бы на лоскуты. Считай, два раза ей повезло…, А остыл – и злость прошла. Чего ж все на кого-то валить? Сам не зеленый, мог одуматься времени хватало. И в Электроград после той посадки заглянуть кто мешал? Да-а, не располагал я, что взвыть могу, ан взвыл. Но локти кусать – проку мало, и я дело расписал… Расклад простой. На двоих было у нас с Чистым девятнадцать кусков от тех двадцати трех. Оставляем себе по три, а тринадцать даю Игорю он их Ольге отвезет… Утром говорю Чистому – он, конечно, на дыбы. Это, знаешь, понять можно. Мы-то, помнишь, как смотрели? Пить – так пить мадеру, любить – так королеву, а воровать – так сразу миллион. Да не все по-нашему думают. Развелся такой народец: пока деньга только еще светит, в кармане у тебя целковый, а у него вошь на аркане, так все пополам, а вот взяли куш, поделили – ты у него из пальцев клещами двугривенный не вырвешь, про всякое пополам ему слушать тошно, обижается. Но Чистый меня знал. И ящичек-то я разведал, я и ковырнул, а его мог бы в стороне держать. Он охранника снял, но за это половинная доля – хорошая цена, я с ним по-людски обошелся. Короче, пошебаршил, а деваться ему некуда, он передо мной – шестерка…
Дверь открылась, в кабинет вошел Марат Шилов с подносом. На подносе стояло два стакана чаю.
– Извините, товарищ полковник. Вот чай. Балакин посторонился, давая ему пройти к столу. Марат поставил поднос на стол и вышел.
– Все-таки давай по стакашку, – сказал Серегин. – Не привыкнешь. Да и не такой уж он хороший, судя по цвету.
– Ну давай. – Балакин сел на стул, взял стакан. Чай был горячий, и он поддернул рукав пиджака на ладонь, подложил под донышко, размешал сахар, отпил половину и спросил: – Не уморился слушать?
– Брось ты.
– Тогда поехали дальше. – Балакин допил чай, поставил стакан на поднос. Но прежде чем продолжить, расстегнул пиджак и сказал: – Жарко.
– А ты сними.
– И то правда. – Балакин снял пиджак, сложил его на коленях. – Ты учти, Анатолий Иваныч, оправданья не ищу, а сказать надо: я по мокрому никогда не ходил, а что охранника чуток тюкнули – нужда заставила, по-другому нельзя было. Я Чистого тогда предупредил: оглуши, но чтоб очухался, а то самого удавлю. У Чистого кожаные перчатки были, в правую он свинцовый блин под подкладку заделал…
Серегин не выдержал:
– Гуманный метод, а? – Сказал и выругал себя, потому что Балакин посмотрел на него, как показалось Серегину, отстранение, словно их разделяла решетка.
Но Балакин и после этих слов не желал видеть перед собой полковника Серегина, он видел Серьгу.
– Я не отмываюсь, да мне и не отмыться. Сам себя понять хочу.
– Не обращай внимания, Брысь. По-разному дышим. Во мне моя профессия сидит.
– Стало быть, и про охранника, и про Чистого, и про перчатку со свинчаткой – все в дело сгодится. Так что замнем… – Балакин встал, кинул пиджак на стул и опять начал ходить. – Не в том главное, мне глазное – Игорь. Через меня ж он под свинчатку попал.
– Ты уверен, это Чистый?
– Ну говорю тебе, кто же еще? – Балакин вдруг застонал. – Эх, дотянуться б до него.
– Найдем, не сомневайся.
– Вы-то найдете, а мне что? Разве, коль помилуют, в колонии свидимся. Голос у Балакина подрагивал, будто он сдерживал рвущийся из горла крик.
– На тебе никогда крови не было.
– Тут, Серьга, не вам рядить. У меня с ним свой – дела.
Серегин глядел на Балакина и в эту минуту понимал, почему именно умел он держать в узде самых отпетых уголовников по всем колониям, в которых ему доводилось отбывать срок. Но миновала минута, сник Балакин, опустились широкие плечи. И голос, когда он вновь заговорил, стал хрипловатым.
– Ну слушай дальше… Мне бы надо все втихую обстряпать. Кому деньги, зачем деньги – Чистому знать необязательно. Но это я сейчас смикитил, а тогда в открытую с ним шел, свой же человек, он даже знал, что Игорь в конце июля в гости к Ольге собирается… Короче, завернул тринадцать тыщ в газету, велел Чистому к соседу умотать и зову Игоря из кухни, он там что-то жарил. Объясняю – вот пакет, отвези Ольге. Спрашивает: сколько тут? А потом за сердце схватился и говорит: она не возьмет. Говорит: думаешь, я не понимаю, откуда эти деньги? И кто такие вы с Митей? Я ему: черт с тобой, понимай, как хочешь, а ей наври, скажи, честные деньги. Он говорит: это на полного идиота рассчитывать. Не возьмет. И тут, как тогда ночью, когда он про Любу сказал, хотел я ему по роже дать. Прав ты, Серьга, можно быть голубем, но что-то ж в жизни надо разуметь. Кто это от тринадцати тыщ откажется, когда дают?
Серегин взглянул на Балакина и неожиданно для себя почувствовал неприязнь к нему. Но сразу к неприязни примешалось что-то вроде соболезнования или, пожалуй, сострадания, а когда он задал вопрос, то в нем, кажется, звучала и насмешка.
– Ты полагаешь, нет таких людей, чтобы от краденых денег отказались, если все втихую?
– От тринадцати целковых и дурак откажется, а вот от тринадцати тыщ навряд ли. А ты таких видал?
– Случая не было, но, думаю, есть.
Серегин понял, что их разделяет кое-что покрепче решетки.
Горько стало ему. Сейчас, глядя на Брыся, он впервые, может быть, с такой острой отчетливостью ощутил, какой большой кусок жизни прожит. Он не гляделся в судьбу Брыся как в зеркало – слишком разные сложились у них судьбы. Но ему вспомнился далекий тридцать седьмой год, вишневого цвета упряжная дуга с облупившимся лаком, из которой они с Эсбэ мастерили клюшки, вспомнилось, как Брысь учил их в сарае курить, как торговали свечками в деревне, как лихо крутил сальто Брысь и как беззаветно они с Эсбэ его любили. И воспоминания эти словно раздули покрытый толстым пеплом уголь, тлевший в груди у него, – уголь из костра давно погасшего, но когда-то гревшего одинаково их всех. Обезоруживающее теплое чувство ребячьей общности нахлынуло на Серегина, и нелепым показалось ему, что вот он, бывший Серьга, преклонявшийся перед Брысем, стал полковником, а Брысь, который на два года его старше, так и остался Брысем и через несколько недель или месяцев будет в седьмой раз приговорен судом – может быть, к смертной казни. И нелепо было тоже, что Игорь Шальнев, бывший Эсбэ, лежит сейчас бесчувственный и, в сущности, пока неживой, и его жизнь, если разобраться, составилась ненамного лучше, чем у Брыся. Все имеет начала и концы, и разумом соединить их не так уж трудно. Но какой ниткой свяжешь голубую отроческую мечту Брыся о морской службе с ограбленной им совхозной кассой? Как свяжешь неистребимую отвагу и неунываемость двенадцатилетнего Эсбэ с его жалкой беспомощностью и безволием перед какой-то наглой, ничтожной бабой, вообразившей себя олицетворением морали.
Бессмысленное озадачивание, наподобие того, как телевизионные репортеры с заученным придыханием и мнимомногозначительным подтекстом спрашивают кого-нибудь из предварительно выбранных собеседников: «Какую черту характера вы цените выше всего?», а интервьюируемый с серьезным видом отвечает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я