https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/uglovie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Неизменное жаркое из баранины, поджаренный молодой картофель, салат из своего огорода, разговоры обо всем понемногу – гольфе, политике, – ромовая баба и покер вчетвером. С самого начала игры я раздвигала ноги, а Франк снимал ботинки. Его невозмутимое выражение лица, пока он кончиком пальца доводил меня до оргазма, объявляя «я пас» или «фол», являлось для него ни с чем не сравнимой внутренней победой над отцом, который в моем присутствии с нарочитой издевкой величал его «мой великан». Однажды его мать, подбирая с пола карту, увидела, чем мы занимаемся под столом. Она выпрямилась, едва зардевшись, покусывая губы, чтобы скрыть улыбку, и как ни в чем не бывало, продолжила партию. Для нее это тоже стало настоящим реваншем над деспотичной властью Анри Манневиля, сумевшего сделать с ней все то, от чего я оберегала Франка: рабыню, придушенную воздаваемым господину восхищением и со всеми сопутствующими комплексами.
Когда он назначил меня заведующей офтальмологическим отделением, на место, по праву заслуженное его сыном, я осознала всю полноту своего поражения: я лишь растравила его ревность, и мое повышение было для него лучшим способом унизить моего любовника, в одночасье превратившегося в моего подчиненного. Либо положение оказывалось для Франка невыносимым и ломало наши отношения, либо он подчинялся воле отца и прощался с последними амбициями, признавая свою неполноценность: Анри Манневиль выходил победителем при любом раскладе. Я предпочла положить конец нашему роману. Он по-прежнему приглашал нас на воскресные обеды, теперь уже раз в месяц, «как друзей», и мы еще год принимали его вызов, чтобы доказать ему, что его интриги не властны, по крайней мере, над нашей дружбой.
Но что-то в нем сломалось с того самого дня, как ему удалось одержать верх над сыном. Я множество раз видела, как он ошибался в диагнозах, противоречил сам себе, путался в выводах. Его провалы в памяти становились все более частыми, он, судя по всему, прекрасно отдавал себе в этом отчет, но никто не осмеливался сделать ему замечание. Он с незапамятных времен публично обязался перестать практиковать в день своего семидесятилетия и не имел привычки менять своих решений. Даже если сейчас он оперировал лишь отеки роговицы, по которым оставался лучшим специалистом в мире, я представляла себе, какое количество операций на пациентах, не подозревающих об опасности и готовых платить любые деньги за честь и утешение попасть в его руки, он рискует запороть в течение двух с половиной лет. В одно из воскресений я отозвала его в сторонку, к бортику бассейна; сказала, что ему уже не удается никого обманывать и что из уважения к самому себе он должен это оставить. Он послушался меня. И решился принять меры, которые, по его мнению, напрашивались сами собой перед лицом упадка его способностей. Он бросил покер.
– Я не пойду, Франк.
Он подскакивает:
– Ты смеешься? Ему это ударило в голову после недомогания, сердечного приступа или еще не знаю чего: если ты не ухватишься за эту возможность, он продаст. Ты ведь знаешь, все ждут, что ты возьмешь клинику в свои руки.
– Я отказываюсь. Это твое место, не мое.
Пробка выскакивает из горлышка – легкий хлопок, наклоненная под углом в семьдесят пять градусов бутылка, безупречные движения пальцев.
– Давай не будем возвращаться к этому, Натали. Я не тяну на руководящие посты: я добросовестный хирург, средний игрок в гольф, никудышный управленец и великолепный любовник.
Неврастенический тон этих признаний заслуживает поцелуя в нос.
– Я не согласна, Франк.
– С чем именно?
Я снимаю его руку с моей груди и протягиваю ему свой бокал. Шампанское стекает у меня по пальцам. Мы чокаемся и выпиваем, не зная за что, без всякого повода. Присев на подлокотник, я прижимаюсь к его плечу. Как же мне его не хватает, когда он рядом… Первое время после нашего разрыва у него оставались ключи; раз в неделю он заходил, чтобы проверить состояние моих запасов, годность йогуртов, разгрузить, потом загрузить холодильник, выгулять собаку и рассказать мне у камина о своих неудачах с другими женщинами, которые, несмотря на его достойные похвалы усилия, говорил он, в постели не шли ни в какое сравнение со мной. И каждый раз он выпытывал, как у меня с этим обстоят дела, и, когда я отвечала «никак», он казался искренне расстроенным. Даже пытался свести меня с известными бабниками клиники, чтобы мы были квиты, как он стыдливо добавлял. Мне безумно нравилась эта его манера оставаться частью моей жизни, подчиняться моему желанию отдалиться друг от друга, вместе с тем давая мне понять, что я не потеряла его, и эта его привычка успокаивать меня относительно будущего: наш роман не мог быть завершен, раз он рассказывал мне все о своих подружках на одну ночь, а мне и рассказывать было нечего.
А потом у мамы начались переломы: запястье, шейка бедренной кости, ключица; мне пришлось оставить свою квартиру и вернуться жить к ней в этот дом, который она снимала вот уже сорок лет и который я ей сразу по возвращении купила, чтобы она перестала донимать меня своим страхом «быть выставленной на улицу» владельцем. Она посчитала чем-то само собой разумеющимся мое возвращение к месту моего детства. «Так хоть твоя собака не будет целый день одна», – сказала она. И Франк больше не приезжал.
– Возьмешь мою пациентку с катарактой завтра утром? – ласково шепчет он, прильнув головой к моему колену.
– А ты сам?
– Сам я буду любить тебя всю ночь и к утру стану напоминать сонную муху.
Он прижимается ко мне, и я с нежной улыбкой, которая пробуждает мое желание лучше всех его ласк, обнимаю его.
– С одним условием.
Он удивленно отстраняется.
– Ночь любви?
– Катаракта.
Он сразу успокаивается. Эти его предложения своих услуг стали, по причине моих постоянных отказов, просто машинальными любезностями, и я это прекрасно чувствую.
– Меняю на глаукому. Меня не будет на следующей неделе: я уже перенесла все операции, которые можно отложить, но Тину Шамлей ты должен прооперировать в срочном порядке.
Он подскакивает как ужаленный.
– Ты с ума сошла? Папа никогда не даст согласия. Это самая крупная знаменитость из всех, которых ты когда-либо приводила ему в клинику: она твоя.
– Я предупредила ее, она не возражает.
Он рывком поднимается с кресла, чуть не опрокидывая меня с подлокотника.
– И не мечтай! Я не позволю использовать себя в твоем противостоянии с моим отцом.
– Я никого не использую, Франк. Ты лучший хирург команды, я прошу тебя заменить меня на сложной операции. Всего-то. Топ-модель это или нет, тут совершенно ни при чем.
– Только вот папарацци будут толпиться у входа в операционную, обо мне будут писать газеты, это выведет из себя папу, а ты останешься довольна. К чему все эти уловки, Натали? Ты хочешь вернуть мне уверенность в себе, так ведь? Признайся! Но у меня все отлично! Я играючи оперирую по двенадцать катаракт в день, на днях купил себе новую модель джипа «мерседес», так в чем же проблема?
– Ни в чем, Франк… Просто я уезжаю на несколько дней. Мне надо передохнуть, развеяться… Имею я на это право?
Он с горькой улыбкой усаживается обратно.
– У тебя кто-то появился, – подытоживает он.
Я не отрицаю, тронутая его реакцией, его всплеском самолюбия, этой столь не свойственной ему яростью. И лишь довольствуюсь замечанием, что уезжаю одна. Из чего он заключает:
– Ты едешь к нему. Могу полюбопытствовать, куда?
– В Мексику.
– Его зовут?
– Хуан Диего.
Он обреченно разводит руками, роняет их на колени. Я еще несколько секунд мариную его в ревности, затем, протягивая зеленую папку, уточняю:
– Он умер четыреста пятьдесят два года назад. Полистай, пока я буду разогревать сандвичи.
И я покидаю гостиную, чувствуя, как под тяжестью его взгляда все остальные мои проблемы улетучиваются. Теперь у меня есть веская причина для отъезда. И ни единой отговорки, чтобы пойти на попятную: я проведу отличную ночь, и, может быть, даже с ним.
Я включаю духовку и ставлю противень на решетку, внимательно прислушиваясь к комментариям и бормотанию, которыми он сопровождает чтение: «Что это еще за чушь? С ума сойти». Потом наступает тишина, нарушаемая шелестом перелистываемых страниц и звоном приборов, которые я закладываю в посудомоечную машину, обнаружив, что они грязные. Взяв за привычку предварительно споласкивать их вручную, я по возвращении домой уже не могу определить, мыла ли я их потом в машине или нет.
Пока я заканчиваю накрывать на стол, он подходит ко мне с кипой бумаг в руках и застывшей улыбкой на лице.
– Поправь меня, если я что-нибудь неправильно понял. Ты едешь на задание по просьбе Ватикана для исследования глаз чудотворного образа?
Я с пристыженным видом киваю, поправляя приборы на столе.
– И это ты, убежденный скептик, ты, обзывающая меня отсталым, когда я читаю свой гороскоп?
– Садись, сандвичи готовы.
– Но ты же отправляешься в мясорубку, Натали!
Этот его неожиданно трагичный тон вместо смеха облегчения, который я ожидала услышать, заставляет меня застыть с поднятой над духовкой рукой.
– Ты хоть читала отчеты офтальмологов?
– Нет, Франк. Это по-испански: я рассчитывала на тебя.
Он садится за стол, отставляет тарелку, притягивает меня за руку и нервно переводит, водя пальцем по строчкам, чтобы я могла уследить за ним:
– Профессор Рафаэль Ториха, 1956: «При направлении луча офтальмоскопа на зрачок изображения Девы на внешнем ободке наблюдается тот же световой отблеск, что и в человеческом глазе. И вследствие данного отблеска зрачок загорается рассеянным светом, создавая видимость объема в глубину».
Он отрывается, чтобы посмотреть на мою реакцию. Я сглатываю.
– Продолжим, – яростно говорит он, перелистывая страницы. – Профессор Амаду Жоржи Кури, 1975: «Я подтверждаю наблюдение моих коллег Тороэлла Буэны и Торихи относительно наличия в правом глазу Девы бородатого человека. Он отражается три раза: первое отражение прямое, головой вверх, на внешней оболочке роговицы; второе обратное, головой вниз, на внутренней оболочке хрусталика, и третье – вновь прямое, на внешней оболочке хрусталика…»
Мне тяжело дышать, и я судорожно впиваюсь в запястье Франка.
– Ты хочешь сказать, что художник нарисовал отражение Пуркинье-Самсона?
– Я ничего не хочу сказать: это говорят они. Художник 1531 года изобразил на своей картине оптический феномен, открытый в XIX веке. Ладно, проехали. Это не самое страшное. Основные трудности начинаются – во всяком случае, начнутся у тебя; лично я нахожу это бесподобным – при двухтысячекратном увеличении денситометром в глазах можно увидеть отражения других людей, в числе которых уже известный тебе Хуан Диего, разворачивающий свой плащ, а заодно и наблюдать отражения Чернинга, Войта и Гесса. Как если бы создатель картины решил преподать полнейший урок офтальмологии студентам, родившимся четыре века спустя. Удачи тебе!
И он возвращает мне отчеты. Я как можно более безучастно осведомляюсь, заслуживают ли, на его взгляд, перечисленные эксперты доверия.
– Мне они не знакомы. Зато начиная с 1976 года мы имеем Альвареса, Хосе Ахуэду, профессора Грау, директора мексиканского научно-исследовательского института, и Тонсманна из Корнеллского университета Нью-Йорка, также исследовавших глаза Девы и подтвердивших предыдущие свидетельства. Тебе остается уповать только на чудо, – с натужным смехом добавляет он, – иначе я плохо представляю себе, как тебе удастся выставить их шарлатанами.
Я вдруг замечаю, что из духовки валит дым, откладываю бумаги и, обжигаясь, вынимаю сандвичи. Они все обуглились, ссохлись, верхний ярус свернулся в форме пагоды. Огорченно вздыхая, я задвигаю противень обратно и облокачиваюсь на Франка.
– Ты в порядке? – волнуется он.
– В порядке.
– Все-таки едешь?
Я легонько отстраняюсь, целую его в уголок губ.
– Если хочешь, можешь остаться сегодня на ночь. Он смущенно отводит глаза к дверце духовки.
– Ты ведь знаешь, я бы с удовольствием…
И его многоточия утопают в моем расстроенном, но отчужденном взгляде. Я договариваю:
– Но ты уже занят. Кто она? Новенькая?
Он кивает.
– Отслоение сетчатки, – уточняет он таким тоном, будто это смягчающее обстоятельство. – Мы вместе оперировали ее в январе, помнишь?
– Нет, – отвечаю я, не желая быть доверенным лицом.
– Да нет же, ты должна помнить, оперная певица… Керстин Блесс.
– Ах да. Молоденькая.
– Сейчас она поет в «Кармен», освобождается в полночь.
Я бросаю взгляд на часы, выпроваживаю его похлопыванием по плечу, что, надеюсь, будет воспринято как знак моего благословения, и остаюсь ужинать в одиночестве в компании с клубничным йогуртом. Остается только гадать, чем именно – гордостью, неловкостью или почтительностью объясняется его бегство, но предлог вымышлен. Мне достаточно было открыть свой еженедельник. Когда малышка Керстин приходила на послеоперационный осмотр, то дала мне приглашение, где я отметила все вечера, когда она исполняет партию Микаэлы. Сегодня у них выходной.
Я бросаю в мусорное ведро стаканчик йогурта, мою ложку и поднимаюсь наверх почистить зубы. Прежде чем раздеться, я включаю компьютер, чтобы проверить почту. И пока смываю остатки косметики, принтер выдает мне присланный из Ватикана перевод заключений предыдущих экспертиз.
Я не стала продолжать спор с Франком, но перечисленные им эксперты, должно быть, обкурились ладаном: как луч офтальмоскопа, проецированный на плоскую ткань, мог заполнить объем глазного яблока и выявить отблеск на внешнем ободке зрачка? Все равно что заключить, что индеец носил плащ с трехмерным изображением.
Когда я уже забираюсь в постель, соседский ребенок начинает реветь. Сюсюканья матери, громовая колыбельная отца и перекрывающий все эти крики оглушительный звон погремушек. Я чисто символически три раза ударяю в перегородку, отделяемую от их стены лишь пенопластовой прокладкой, в отместку за их визги «Тише!» во время предсмертной агонии моей собаки. Ненавижу этих людей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я