https://wodolei.ru/brands/Axor/starck/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Жан-Ми перегибается к собеседнику над клубничными тортами. В это время в магазин заходит новая порция посетителей в трауре. – А мы-то над ним издевались. Так, без всякого зла, конечно. Но издевались. А картинки-то, выходит, чего-нибудь стоят?
– Конечно.
Лично я другого мнения. Мне всегда нравился замысел и сам процесс, а не результат.
– Во всяком случае, мне они кажутся интересными. Особенно портрет, который он не успел закончить, тот, где окно и девушка…
– Тс-с! – Мой друг поспешно обрывает полицейского и бросает испуганный взгляд на клиентов, уверенный, что все внимательно слушают. – Что вы берете, мадам Рюмийо?
– Право, сама не знаю… Ко мне сегодня приезжают из Лиона сын с невесткой, он там преподает историю…
– Советую вам взять саварен.
– …в университете. Придет еще мэр. У него, бедняжки, столько забот с новой водолечебницей. Пожалуй, я возьму наполеон и саварен с ликером из трав.
– Лучше вот этот, мадам Рюмийо, это у меня новинка – с цитрусовым ликером.
– Нет-нет, в другой раз. Я люблю с травами.
– Другого раза может не быть, если никто не захочет брать. – Жан-Ми начинает злиться. Его место не за прилавком, а у печи, дипломат из альпийского стрелка никакой. – Могли бы хоть попробовать!
Свирепый взгляд матери, которая ненавидит его эксперименты, кладет конец беседе. Жан-Ми с оскорбленным видом передает мадам Рюмийо заботам сестры, а сам принимается накладывать в картонку сырные палочки, якобы для моего обожателя, чтобы их разговор не показался подозрительным.
– Ни слова об этой картине, понял? – шепчет он сквозь зубы.
– Да-да, ни слова. Обещаю.
– Как ты мог ее видеть? Или ты был в трейлере во время полицейского дознания?
– Да.
– Видишь ли, эта девушка – моя подружка, – благородно подставляется Жан-Ми. – Я хотел сделать ей подарок и попросил Жака, чтобы он написал ее по фотографии, понимаешь?
– Понимаю, – улыбается Гийом, заметно тронутый этим столь же непосредственным, сколь и неловким дружеским жестом.
Звонит телефон. Королева-мать солидным тоном отвечает:
– Кондитерская «Дюмонсель», алло? – И сейчас же нетерпеливо рявкает: – Да, Одиль, да, подожди минутку! Он придет, как только сможет! У нас, представьте себе, много посетителей.
– Сейчас будет вынос тела, – догадывается Жан-Ми и снимает фартук.
– Как вы думаете, мне можно пойти?
Лучший друг покойного долго обдумывает просьбу и не находит, что возразить. Поэтому, вытряхнув сырные палочки к сосискам в тесте и мини-кишам, дает свое позволение.
– Подменишь меня, Мари-Па? Пока, мама, я ненадолго. Мадам Дюмонсель, не отвечая, кладет трубку и приказывает дочери:
– Цитрусовый саварен пойдет подешевле. Надо, чтобы он разошелся до обеда. Поставь 73 франка вместо 105.
Жан-Ми надувает щеки, хватает висящий под витриной с апельсиновыми пирожными галстук и, гордо вздернув подбородок, идет к выходу. По пути он сталкивается с раввином из талмудической школы, который заходит в кондитерскую с десятком мальчиков в темно-синих картузах, озаряемый экуменической улыбкой мадам Дюмонсель.
– Добро пожаловать, месье Майер, добро пожаловать, дети! Какой чудесный день! – радостно сменив регистр, щебечет она о благоприятном прогнозе на шабат.
– Мари-Па, бредзелей, поживее! – на три тона ниже командует она, не замечая расширенных от ужаса глаз дочери – первый ее набег был сегодня на эльзасский отдел.
– Мы молимся за месье Лормо, – поучительно-строго одергивает хозяйку раввин. – Дети очень любили его. Я принес вам назад вчерашний яблочный штрудель – он пахнет спиртом.
– Жан-Гю! – громоподобно вопит Жанна-Мари. Мари-Па облегченно вздыхает и, повинуясь рефлексу, не глядя, но безошибочно попадает рукой в ряды разложенных у нее за спиной ромовых баб.
– Если бы я слушал мать, то делал бы одни шарлотки с яблоками да мраморные бисквиты с шоколадом, – брюзжит, выскочив на улицу, Жан-Ми.
Гийом сочувственно кивает, как будто давным-давно привык выслушивать его излияния. Я смотрю, как они слаженным шагом сворачивают за угол, направляясь туда, где еще с полчаса будет находиться мое тело, и испытываю странное чувство, как будто у меня что-то отняли.
* * *
Перед тем как закрыть крышку гроба, меня снарядили в дорогу. Люсьен принес мне свой рисунок, отец сунул в карман, где уже лежала вложенная Фабьеной фотография, ручку с золотым пером, которую приготовил мне на день рождения, Одиль положила мне на грудь засушенный цветок, Жан-Ми подарил единственный кубок, который мы с ним выиграли в регате, а Альфонс примостил под рукой «Грациеллу» с закладкой в соответствующем месте.
Всем спасибо.
Счастье, что теперь я избавлюсь от лицезрения гнусной физиономии, не имеющей со мной ничего общего.
Полицейский держался поодаль, у самого порога, и с отрешенным видом пожирал глазами Фабьену; мне здорово доставалось, когда я вот так же пялился на незнакомых людей – старался уловить и запомнить позу, выражение, сочетание красок, которые могли бы дать импульс для картины. Он как будто тоже пытался что-то запечатлеть в памяти. Возможно, сегодня вечером на лестнице казармы в тетради со спиралью появится изображение Фабьены, такой, как сейчас, когда противоречивые мысли заострили черты ее лица и затуманили взгляд.
Ну вот, наконец ящик задраили. Альфонс оглядел всех с детской улыбкой, желая поделиться с каждым своим горячим упованием на лучшее. У меня же такое, не слишком приятное, чувство, что я присутствую при спуске на воду и крещении корабля. Могли бы все же благолепия ради обойтись без электродрели.
* * *
В пять минут шестого Наила выключила компьютер, пожелала приятного аппетита оставшейся на вечернее дежурство коллеге и подошла к своему мопеду. Не уверен, заметила ли она мой фургон-катафалк, который проехал мимо нее по Женевской улице к заведению Бюньяров, в своего рода транзитный зал для ожидающих погребения. Наила отстегнула цепь и обернула ее вокруг седла, перекинула через плечо спортивную сумку и, как всегда по средам, отправилась в бассейн.
Я не долго колебался между этими двумя маршрутами.
В раздевалке Наилу окружили подружки. Сразу заговорили обо мне. Было на что посмотреть: стайка обнаженных девушек, которые утешают, расспрашивают о подробностях и клянутся никому ни слова. Я чувствовал себя как в чудесном сне, и это яркое переживание оборвало последние нити, привязывавшие меня к содержимому гроба.
То-то повезло: покуда поставщики и клиенты проходят по одному через мою отгороженную малиновыми шторами кабинку и важно уверяют друг друга: «Он еще с нами!» – я нахожусь здесь, в женской раздевалке. На дверцах шкафчиков висят лифчики, их обладательницы сравнивают, кто больше загорел, дают советы, как лучше кварцеваться, отработанными движениями надевают купальники, откровенничают, заливаются смехом.
Наилу мучила мысль, что аневризм мог развиться у меня из-за перенапряжения во время секса. Ее утешила Каро Перрино, студентка-медичка третьего курса:
– При оргазме сосуды, наоборот, сужаются.
– Я даже не заметила, что он мертвый, Каро! Это не дает мне покоя!
– Нашла о чем жалеть! Мы сегодня вскрывали одного типа, которого хватил инфаркт за рулем – так его спутница при смерти в реанимации. Дайте кто-нибудь шампунь!
– Ты что, собираешься мыть голову перед бассейном?
– Учти, если не надевать шапочку, хлорка съест краску.
– Ничего он был в постели, твой скобянщик?
– Жасента, прекрати!
– А что такого? Дело-то прошлое.
Неизвестная мне вислогрудая девица, намазываясь кремом, стала рассказывать небылицы о том, что у нее была со мной связь, и приписывать мне такие причуды, что я, ей-богу, пожалел, что это вранье. Сладко вздыхая, она вспоминала, как я часами ласкал ее моей кистью или очень натурально рисовал у нее на спине груди и потом брал ее сзади. Наила слушала все это безучастно. Наконец на настойчивые вопросы ответила, несколько приукрашивая истину, что обычно за ночь у меня выходило по четыре-пять раз. И этот кортеж наяд, расхваливающих мои гениталии, а не моральные достоинства, был мне приятнее, чем хор плакальщиц. Шлепая сандалиями, они сбежали по лестнице из раздевалки к закрытому бассейну, нырнули в воду и поплыли наперегонки.
Выиграла, к моей гордости, Наила. Ее глаза, без грима и красные от хлорки, трогали меня больше, чем слезы. После сеанса она задержалась на ступеньках, рассеянно глядя сквозь стеклянную стену на раскачивающиеся под ветром голые тополя. Направлявшийся к трамплину парень оценил ее фигуру восторженным возгласом. Наила улыбнулась. Отлично. Жизнь продолжается.
Я устранялся с легким сердцем. Хорошо бы еще раз услышать из ее уст «люблю тебя», пусть даже сказанное другому. И я даже был готов принизить значимость того, что было между нами, чтобы она без угрызений могла завязать новый роман. Возможно, и правда то, что мы принимали за гармонию, было всего лишь взаимным опасением. Я боялся, как бы она не вторглась в мою повседневную жизнь, не потребовала от меня жертв, не ущемила свободы, которой при всем желании я не мог бы пожертвовать. Она же подозревала, что я только слежу за ней, наблюдаю ее в самые острые любовные моменты, чтобы закрепить эфемерное в материальном, в чем, на ее взгляд, заключается сущность художника. Эта постоянная настороженность неизбежно порождала в нас обоих чуткость к ощущениям, настроениям, нуждам другого и часто позволяла добираться до высшей точки одновременно.
Девушки переодевались, в бассейне вместо них под свистки тренера плавали школьницы, а Наила, завернутая в полотенце, вышла на холодное солнце, пошла по уставленной урнами ивовой аллее к озеру и, остановившись на краю слякотной волейбольной площадки, прошептала:
– Я на тебя не сержусь.
Не знаю, что именно она мне прощала: мой уход, настырность юнца полицейского или сексуальные выверты, которые мне приписывали ее подружки, но я в ответ поблагодарил ее всей душой, без всякой надежды на возвращение, но и без тоски. С той минуты, как ее мопед увлек меня в сторону, противоположную той, куда тащился катафалк, смерть перестала быть чем-то таким уж капитальным. На песчаном берегу стояли в ряд педальные катамараны, в воде тихо покачивались заиндевевшие стебли тростника, над верхушками ив с криком проносились чайки, голые мачты яхт теснились у причала, тут же громоздились разобранные на зиму детские горки – все это складывалось в светлый пейзаж, говорящий о том, что все замерло лишь на время, до новой весны. Вот и я был лишь на пороге нового, а передо мной – вся жизнь живых.
– Если хочешь, можешь и дальше любить меня, – тихо сказала Наила, глядя на кромку желтой пены. – Когда понадоблюсь, я всегда буду твоя.
И зашагала назад, переодеваться. Пошла торговать путешествиями. Я же, бродячий дух, болтающийся в голубой прогалине над озером и глядящий вслед чинно плывущей линеечке уток, остался недоумевать: как подступиться к женщине, не имея тела?
* * *
Уважаемая госпожа Лормо!
Я весьма опечален кончиной Вашего супруга, который всегда отличался веселым нравом и, наверное, не пожелал бы, чтобы его оплакивали. Он был человеком в расцвете сил и оказал нашему водному клубу честь состоять его членом – увы, недолго! Из моей памяти не изгладилось, что вы встретились друг с другом благодаря нашему Зрелищному комитету во время конкурса красоты. Теперь я отошел от дел, но до сих пор с нежностью вспоминаю тот вечер.
С искренним соболезнованием Андре Рюмийо.
P.S. Прилагаю чек на Аграрный банк в уплату за газовые горелки.
Фабьена вынула приколотый скрепкой чек, а письмо положила в папку с надписью: «Жак – для ответа». А потом, прихватив бутерброд с холодной бараниной, пошла в подсобку, где лежат распакованные коробки. Теперь в них не кладут паклю, как раньше, когда мы только поженились. Ее заменили кусками пенопласта, которые, должно быть, с треском ломаются, если на них заниматься любовью. К моей радости, Фабьена улыбнулась – видно, вспомнила.
Но то была краткая вспышка.
Странно, что она печально бродит вот так без дела. Она попросила, чтобы сегодня после обеда ее заменили в магазине и освободили от обязанности принимать соболезнования, чем осчастливила бедняжку Одиль. Ибо именно верная Одиль стоит за центральным прилавком со скорбно склоненной головой – Pieta, да и только – и проливает слезы перед каждым новым посетителем, уверенно войдя в роль и.о. вдовы. Если бы вы видели, какой у него был мирный вид. Точно таким я знала его в юности. Когда мы вместе учились. Таким же счастливым. Это было для него избавлением. Если она будет продолжать в том же духе, все решат, что я собираюсь защищать диссертацию на степень доктора филологии, а умерла Фабьена.
В подсобку, предупреждающе покашляв из деликатности, входит Альфонс. Он успел в обеденный перерыв сходить на заседание Комитета друзей Ламартина и добиться, чтобы там одобрили его идею прислать мне венок. Это имеющее статус общественно полезной инициативы содружество местных эрудитов, которые собираются два раза в неделю ради увековечивания памяти поэта: читают его стихи, сочиняют петиции в соответствующие инстанции с просьбой о переизданиях, о наименовании улиц в его честь и о субсидиях. Альфонс расходует всю свою пенсию на членские взносы и пожертвования в фонд развития, числится в активистах-благотворителях и шумно гордится этим. Остальные члены комитета не в восторге от такой рекламы, но Альфонс незаменим как носитель транспаранта во время юбилейных торжеств.
– Это я… я уже вернулся, – сообщает он, как будто Фабьена могла не услышать его кашля. – Я был в Комитете. Они всем сердцем с нами. И сразу сказали: мы закажем венок. Я не хотел, чтоб они тратились, у них и так-то денег нет, стал скромничать, не надо, мол, говорю, но они – ни за что! Наш дорогой Лормо, наш друг Жак… я ничего не смог поделать. С другой стороны, прямо за душу берет, до чего тепло к нему относились в поэтических кругах.
Фабьена сидит как каменная на площадке автокара, руки на коленях, с надкушенного бутерброда свисает мясо.
– Что сидеть взаперти, мадам Фабьена?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я