https://wodolei.ru/catalog/vanny/otdelnostoyashchie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Выбирать не
было времени. Пришелец погибал в ядовитой для него атмосфере. Разум
Орестеи стремился прежде всего полностью зафиксировать информацию. Возник
вихрь - считывающие струи устремились вверх, в зону устойчивой памяти. Все
это заняло несколько секунд. Пришелец погиб.
Разум Орестеи ослабил хватку своих пальцев, выпустил чужаков из
кольца, наблюдал, как они бросились к товарищу, отнесли его в иглу. Игла
поднялась на струе плазмы, проткнула огненным шилом атмосферу, и разум
стерпел боль. И начал думать.
"Что стал бы делать я, - рассуждал он, - если бы сумел послать в
космос свои пальцы? Простая программа, которой я смог бы их снабдить,
наверняка откажет, едва пальцы столкнутся с неожиданностью. Значит, к
основной программе нужно добавить стремление к выживанию, к сохранению
накопленной информации. Чувство самосохранения - вот чем должны быть
наделены чужие пальцы. Но зачем тогда пришелец снял оболочку?"
Пока разум Орестеи раздумывал, пришельцы явились вновь. На планету с
большими предосторожностями опустились несколько игл. Чужие пальцы
устраивались основательно, но план действий руководившего ими разума
оставался неясен. Разум Орестеи начал действовать сам: выбирал удобные
моменты и нападал, но ни разу это не принесло такого успеха, как при
первой попытке. Чужаки быстро погибали, не успев ни понять того, что с
ними происходит, ни сообщить хоть какую-то осмысленную информацию. Разум
Орестеи готов был пожертвовать и своими пальцами, но чужаки не желали
экспериментов.
Разум Орестеи решил, что важнее разобраться в системе связи и
попытаться выйти на прямой контакт с чужой атмосферой, чем делать это
кружным путем, с помощью бестолковых пальцев. Чужакам он старался теперь
не мешать, реагируя лишь в тех случаях, когда пришельцы делали ему больно.
А однажды чужие пальцы, повинуясь, вероятно, приказу своего разума,
собрались и улетели. Будто испугались чего-то. Разум Орестеи насторожился,
все рецепторы его были в алертном состоянии, пальцы внимательно
осматривали и слушали окрестности...

10
- Только что я порвала все, что написала за неделю. И все, что
задумала. Почему ты так смотришь? Я сделала это мысленно. Вернусь к себе в
номер и на самом деле все порву.
- Часто ты так поступаешь?
- Нет... Не хочу я писать о консерваторах-завлабах, о телескопах и
спектрометрах. Хочу написать о тебе, о том, как ты живешь. Ведь нехорошо
живешь. Уходишь от острых проблем ради возможности решать свою задачу.
Ради будущего, которого нет.
- О чем ты, Ира?
- Дай мне сказать, Вадим. Думать, по-моему, нужно о том, как жить
сейчас, а не о контактах с какими-то дурацкими пальцами где-то и
когда-то... Пойдем, уже рассвело. И дождь прекратился.
- Странная ночь... Осторожно, не оступись... Не торопи меня, Ира. Я и
сам об этом думаю. Иногда во время сеансов прошу Арсенина оставить меня в
покое, а он думает, что у меня хандра, приступ плохого настроения. Я им
нужен, понимаешь?
- Ты нужен здесь, Вадим. Здесь и сегодня.
- Ира, не торопи меня... Только не сейчас... Я знаю, как можно
вступить в контакт с Орестеей, и я очень боюсь, что Арсенин это поймет...
Я боюсь даже думать четко об этом решении. И не могу думать ни о чем
другом.
- Не понимаю, Вадим.
- Нужен контакт с Орестеей. Когда-то Стебелев догадался, что нужно
делать. Но его никто не понял. Подумали, что командир рехнулся. А он
просто нашел решение. Я тоже его нашел. А теперь ищу другое и не нахожу.
Если Арсенин поймет... Он сделает то же самое, что Стебелев, даже не
думая. Во время сеанса думаю я - он выполняет.
- Боишься за Арсенина? За мираж?
- Это не мираж, Ира... Он человек. Ну вот мы и пришли. Иди к себе...
Пожалуйста, не рви того, что написала.
- Что ты собираешься делать, Вадим? У тебя очень усталое лицо.
- Спать. Надеюсь, что сеанс будет не раньше полудня. Надеюсь
придумать выход...
- Для Арсенина. Для будущего. А для себя?
- Ира...
- Спокойной ночи, Вадим.
- Гляди, какое утро, Ира. Ночи нет. День впереди...

11
Солнце зашло. Не Солнце, конечно, а Зубенеш. Арсенин остался один,
будто попрощался с другом, не навсегда, на ночь, но все равно стало так
одиноко, что он застонал.
Место, где бот, улетая, пронзил облака, осталось багровым, как рваная
рана в груди. Так не могло быть на Земле. И шорохи. Они возникали то у
самого уха, как тайный шепот, то в отдалении, будто упругая поступь
хищника, а то слышались со стороны тамбура, и по его металлической
поверхности пробегали сполохи, как чьи-то светящиеся следы. Такого тоже не
могло быть на Земле. И не могло быть на Земле этих мрачных двухсотметровых
колонн в десять обхватов. Около них - Арсенин знал, но не видел в
полумраке - ходили люди. Невысокие, кряжистые, коричневые, безголосые. Их
тоже не было, не могло быть на Земле.
Орестея. Оставшись один, Арсенин то ли был испуган, то ли ошеломлен
неожиданным, никогда не испытанным чувством ненужности и бесприютности.
Впервые он был один на целой планете. Орестея. Не от Ореста, а от
Орестини. Но все равно Арсенину чудилось в названии что-то оперное, от
Ореста, а не от Орестини - героя, а не человека.
Арсенин подошел к тамбуру, дверь отодвинулась, открыв вход в
подземную часть станции, и в это мгновение Арсенин услышал пение. Кто-то
низким голосом вел однообразную мелодию в мажоре, вверх-вниз, вверх-вниз.
Казалось, что пели отовсюду, Арсенин и сам запел, подражая, но тогда
перестал слышать. И неожиданно ему захотелось, чтобы Гребницкий послушал
эту мелодию вместе с ним. Ощущение связи возникло быстро, будто что-то
разрасталось внутри него, заполнило тело, мозг, он уже чувствовал, как
копошатся мысли Гребницкого, туманные и тревожные, как они приобретают
стройность. "Слушай", - мысленно пригласил он. И они слушали вдвоем.
Мелодия перешла в другую тональность, и мысли повернули вслед.
Арсенин подумал, что десять лет люди делали на Орестее совсем не то, что
было нужно. Подумал, что в этих кряжистых созданиях разума не больше, чем
в кухонном комбайне. Он успел еще сообразить, что это не его мысли, что
это Гребницкий думает внутри него. Мгновенное, острое и непонятное желание
заставило Арсенина вызвать на связь "Жаворонка", отключить обе системы
блокировки, усилием рук отодвинуть защитные щитки на затылке, и шлем
снялся легко, легкий ветер взъерошил волосы, приторный запах, отдаленно
похожий на запах сырости, а на все остальные запахи Земли похожий еще
меньше, проник в ноздри, и пение стало совсем тихим.
Он услышал внутри себя крик Гребницкого "Зачем?!" и в динамиках -
беспокойные возгласы. На "Жаворонке" подняли тревогу. Тогда он заговорил -
быстро и четко, не понимая смысла фраз, он только повторял слова, которые
возникали в его уже отравленном и разгоряченном мозге. Потом он
почувствовал холод и опьянение воздухом, будто неожиданно оказался в струе
кислорода, и одновременно легкое постукивание в голове, будто кто-то
щелкал пальцами внутри черепной коробки. "Это она, - подумал Арсенин, -
это Орестея говорит со мной. Читает в моих мыслях то, что я могу ей
сказать. Нет, не я, а он. Гребницкий. Мы оба. И все человечество".
И еще Арсенин успел подумать, что теперь он умрет.

12
Ирина проснулась оттого, что солнечный зайчик уселся на переносицу.
"Неужели тучи разошлись?" - подумала Ирина. Поспала она немного, часа
два-три, и не отдохнула совершенно. Ей снился Вадим. Кажется, была
пустыня. И атомный гриб. А она стояла рядом с Вадимом и смотрела, как в
летку печи, прикрыв глаза ладонью. А потом... Какой-то голос требовал,
чтобы Вадим решил задачу, и это было ужасно, что ему вот так приказывают,
а он не в силах отказать. Не в силах или не хочет?. Он гений и, значит, не
может хотеть или не хотеть. Он должен.
"Глупость какая, - подумала Ирина. - Вопрос о долге - причем здесь
он? Вадим - гений контакта? Но где его одержимость идеями контакта? Гений
- это труд добровольный, изнуряющий, и счастье его в этом, и мука, и все
противоречия мира. Где это у Вадима? А у Арсенина? Они, в сущности, вполне
обыкновенны, каждый для своего времени. Оба любят вовсе не то, к чему
призваны. Дай волю Арсенину, и он будет только петь. Его любовь - опера. А
Вадим выбрал астрофизику.
Но в чем тогда смысл, назначение человека? В том, чтобы найти себя и
делать свое дело легко, так легко, чтобы никто, даже он сам, не
подозревал, какая титаническая работа, скрытая видимой легкостью решений,
идет в подсознании? Или в том, чтобы обречь себя на тот зримый кропотливый
труд с заведомо меньшими результатами, но более весомый в силу своей
грубой зримости? Или в том, чтобы тихо делать незаметное и мало кому
нужное дело, к которому привык и от которого получаешь если не
наслаждение, то хотя бы минимальное удовлетворение? Или в том, чтобы жить
так, как нужно не тебе, а другим, и делать то, что другие считают наиболее
важным сейчас, в это мгновение?"
Ирина сидела за столом, накинув поверх ночной рубашки халат, писала
быстро, знала, что останавливаться нельзя, что мысль, которую она не
успела додумать, появится на бумаге, под ее рукой, и тогда она ее прочтет
и поймет.
Неожиданная мысль всплыла, ненужная и чужая, Ирина записала ее
прежде, чем успела понять: Арсенин заболел, потому что болен Вадим, а
Вадим заболел, потому что... Она бросила ручку и смотрела на эту строку.
Арсенин и Вадим. Контакт во времени. Все более глубокий. Во время
сеанса они - одно. Не только мысли - все существо. И если во время
сеанса... один из них умрет... Что? Через два века? Глупо. Но... Вадим
знает решение и не хочет думать о нем, потому что... А если Арсенин все же
поймет смысл... И во время сеанса... просто подчиняясь чужой, пусть даже
неосознанной воле...
"Я же никогда не любила фантастику, - подумала она. - Арсенина нет.
Выдумка, игра воображения". Руки против воли уже натягивали первое
попавшееся платье. По улице поселка Ирина заставила себя не бежать, солнце
стояло высоко, кажется, уже перевалило за полдень.
Она обратила внимание на то, как много людей собралось около дома
Вадима. Из подъезда появился Евгеньев, директор обсерватории, чуть не
налетел на Ирину, и некоторое время они смотрели друг на друга, будто не
могли узнать.
- Я еду в город, - сказал Евгеньев и пошел к своему отмытому до
блеска УАЗу. Он оглянулся, кивнул ей, и Ирина села рядом с директором на
заднем сиденье. Машина рванулась с места, чуть притормозила у низких
металлических ворот, а потом вырвалась на простор.
- Где он сейчас? - спросила Ирина, когда молчание Евгеньева перешло
разумные пределы.
- Сейчас? - директор задумался, что-то вычисляя. - На пути к городу.
Наша машина отвезла его в Кировку, но оттуда позвонили и сказали, что
отправили Гребницкого в областную клинику.
- Что... что с ним?
- Отравление каким-то газом. Меня беспокоит, откуда в жилом помещении
взялся ядовитый газ. Непонятно... Собственно, вы были последней, кто
говорил с Гребницким. Что он...
Ирина молчала. Все-таки это произошло. Неужели Вадим не смог
придумать иного решения? В конце концов виноват Арсенин и все они там, в
двадцать втором веке. Они спрашивали Вадима, хочет ли он такой двойной
жизни? Выдержит ли он? Они впрягли его и должны были понимать, что это не
навсегда. Человек и его эпоха неразделимы. Даже если ты опередил в чем-то
свое время, ты все-таки живешь в нем, ты сросся с ним, и вырвать тебя из
этой почвы может лишь смерть. Или безумие. Всякая жертва должна быть
добровольной. Всякое вмешательство милосердным.
Машина подкатила к больничным воротам. Ирина не заметила, как они
проскочили городские окраины. Она вышла.
- Прощайте, - сказал Евгеньев. - У меня дела.
- Спасибо, - сказала Ирина.
В приемном покое было светло, чисто и тихо. Ирина справилась о Вадиме
у молоденькой девушки за регистрационным столом и получила ответ:
состояние средней тяжести, опасности для жизни нет, восьмая палата, второй
этаж, передачи запрещены, посещения с пяти до семи.
Ирина поднялась на второй этаж по узкой служебной лестнице, но у
выхода в коридор ее остановили. Она сидела на подоконнике и ждала...

Арсенин диктовал. Медленно и внятно, потому что так текла мысль,
будто вязкая жидкость из пустеющего сосуда. Он знал, что скоро мысль
иссякнет, он сказал уже почти все, что мог, и даже сверх того. Теперь люди
станут говорить с Орестеей иначе - на ее языке. На языке этого
прозрачного, неощутимого, вездесущего разума. Вот он, единственный
разумный обитатель планеты, хозяин ее, вот его тело, освещаемое
предрассветными зарницами. Арсенин хотел дожить до утра, чтобы увидеть
багровую полосу, зелено-желтые волны рассвета, услышать музыку. И понять,
что все было не напрасно.
Он лежал там, где упал, неподалеку от тамбура. Но теперь над ним был
прозрачный силовой колпак, надежнее любого скафандра отделивший его от
воздуха Орестеи, а под ним - переносная санитарная кровать, напичканная
датчиками и инъекторами. Он не мог пошевелиться, потому что неприятно
оттягивали кожу трубки, по которым вливался в вены питательный раствор.
Он смотрел вверх - ночь была серой, как всякая ночь на Орестее.
Облака, накопившие за день энергию Зубенеша, отдавали ее часть, и это
создавало впечатление белой ленинградской ночи, молочной земной ночи,
подернутой туманом.
- Все, - сказал Арсенин, когда последняя капля мысли вытекла из
мозга, трансформировалась в звук, впиталась блоками памяти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я