https://wodolei.ru/catalog/mebel/Akvaton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это же видно и сквозит из каждого слова. Ты превратно его понимаешь… Правда, он превратно тебя понимает?
— Ах, какая разница? Ребята! Это все интересно. Это игра. Для дома, для семьи. Для малого круга. Так что… зачем обиды? Дело не в этом. А в том, что все мы рано или поздно — умрем. Вот что. А в свете этого все выглядит иначе. Ведь верно? Сидя в туалете, ко мне пришла эта мысль… И надо писать. Бесконечно. Чтобы понять, что к чему. Откуда мы и зачем. И как.
— Ну, это уже… чересчур. Ты много на нас кладешь. И на себя берешь. Так нельзя.
— Я ненавижу стук твоей машинки. Я просто схожу с ума. Я начну уходить из дома.
— Хорошо. Я пойду всем — и тебе — навстречу. Я перестану. И начну все делать тихо. Без шума. А теперь — послушайте еще кусочек…
Глава 1
"…Рефлексия, самокопание никогда не были в характере людей, населявших Одессу. У земляков Багрицкого отсутствовал вкус к абстракции. В Одессе никогда не было богоискателей, визионеров, религиозных философов. Под этим плотным, вечно синим небом жили чрезвычайно земные люди, которые для того, чтобы понять что-нибудь, должны были это ощупать, взять на зуб.
Заезжие мистики из северных губерний вызывали здесь смех. В Одессе никогда не увлекались Достоевским. Любили Толстого, но без его философии. Здесь процветали в умах литературной молодежи Пушкин, Бальзак, Стивенсон, Чехов. Не Скрябин был властителем дум в этом городе, имевшем репутацию музыкального, а Верди и Чайковский".
Представь себе, — Лев Славин.
— Кроме того, ты стал нас слишком жадно и нехорошо слушать. Всех. А меня в особенности. В чем дело? Тут что-то кроется. Какой-то интерес. Не виляй. Ты должен признаться, что слушаешь нас не бескорыстно.
— Черт знает что. При чем тут корысть?
— При том. Не прикидывайся.
— Вздор какой-то, и все.
— Отнюдь. Вот, например, я. Почему все это, всю эту историю — я рассказываю именно тебе? А? Тут неспроста. Ты меня вынуждаешь, ты на меня действуешь. И я рассказываю. Согласись, что тут не без…
— Чего??
— Игры. Ты играешь на моих слабых струнах. Почему я должен все это рассказывать именно тебе? Я ведь знаю, что стоит мне уйти, ты сразу кинешься к бумаге — и дело в шляпе. Все, как есть, запишешь. И предашь…
— Кого??
— Я говорю: предашь гласности. И все же — я тебе рассказываю. Меня так и тянет. С этим пора кончать. Больше тебе — ни слова. Посмотрим, как ты тогда будешь жить. Если я замолчу. Чем ты тогда проживешь.
Глава 2
Токман стоял у порога. Мученически сложив ручки, исподлобья очков смотрел он на хозяина. Рядом с таким человеком всегда чувствуешь себя здоровым и сильным. Субстаныч напивался этой слабости, пил ее и твердел, мужая. К концу беседы амбалом чувствовал он себя.
— Я полагаю, мне можно войти? — спросил Хаим, вызывающе соблюдая дистанцию, нажимая на «войти».
— О чем разговор? Конечно, входи, — пришлось засуетиться, чтобы как-то не задеть гостя, не ранить. Может быть, даже не убить.
— Так вот. Я, собственно, по делу, которое касается каждого порядочного человека, — Хаим испытующе посмотрел на собеседника.
— Вот как? — оторопело сказал Олежек и весь как-то подобрался.
(Токман взывал к порядочности. Это обязывало. Надо было быть начеку ).
— Я полагаю, ты подпишешь? — и он ткнул в сторону Олега бумажный свиток.
— Что это?… — осторожно осведомился тот.
— Речь идет о кирхе. Я опускаю вопрос об ее уникальности, ибо время не ждет. Короче: предполагается снос, и интеллигенция решила выступить.
— Куда?
— В защиту. Читай.
Это была петиция. «Н-да… Тут пахнет жареным. Надо его образумить».
— Видишь ли… — неопределенно начал О., — тут надо… подумать. Взвесить. Прозондировать почву.
— Поздно, — Хаим был непреклонен. — Либо ты немедленно подписываешь, либо… — и глаза его из-под очков опасно блеснули.
— Ну, почему же? Я подпишу. Но… Но у меня есть контрвопрос: а если все-таки решатся на снос? Что тогда?
— Тогда я пойду и сяду. Не бойся, — я сяду в яму. И они не посмеют… — Хаим жертвенно посмотрел во тьму.
…Дальше — уже легенда.
Кирху не тронули. Великолепное средневековое, по архитектуре, сооружение (ныне — заброшенный спортзал) уносится многострадальными башнями своими в осеннее одесское небо, собирая у подножья шумное воронье вече.
В то хмурое утро петиция не помогла. Лязгая гусеницами, разгребая задними ногами мокрую глину, в прорытый загодя котлован пошел бульдозер. И замер на полпути. Там, где он должен был пройти, героически сидело маленькое худое человечье тело. То был неподкупно смотревший в ошалелую морду бульдозериста отчаявшийся Токман, идущий на все.
Машина не посмела. Администрация отступила. Кирха была спасена.
— Он, конечно, идьет, пусть он меня извинит, — комментировал позже Олежек, — но он всем нам пример.
Глава 3
— С Угреватычем, как впрочем, и с каждым из нас, дело обстоит непросто. Фокус в том, что, несмотря на дичь и пляску мысли, он в ста случаях из… девяноста оказывается прав. Как это ни странно. Но прав издалека. Не тактически, а стратегически. То есть он может и ошибиться в сроке, но по существу — нет. Так что те, кто называют его поцом, ошибаются. Ибо где вы видели прозорливого поца? Сложно все, вот что надо понять… И потом, он божий человек. Это не каждому дано. Страдающий от искусства, которое не дает ему жить. А кому оно дает?
— Оно дает многим…
— По-моему, ему нужно бросить писать и начать жить… Но жить еще труднее. Вот в чем ужас.
— Надо стараться.
— Легко сказать. Мы хотим скрыться и от жизни, и от искусства. Куда-нибудь в овес.
— Это невозможно. Надо выбрать. Кто послабей, выбирает жизнь. В ней тоже тяжело, но там легче замести следы. А попробуй замести следы (или след) в искусстве. Тут все на виду.
— Ты начал себе противоречить.
— Не себе, а тебе. Тут разница. Но ты ее не заметил… Ну, ладно. Будь здоров. Продолжим после. Когда настанет время. А оно настанет.
— А Люся все-таки стерва. Мое мнение такое. Да, да, не возражай. Я лучше знаю. Она просто не успевает надевать трусы. Это-то и возмутительно… А я уши развесил. Но ненадолго. В отличие от тебя. У которого они до сих пор висят. Потому что ты поц. В отличие от меня. Который, тоже поц, но понимает это. В отличие от тебя, который этого не понимает. И так далее. И тому подобное… Но ты все равно не поймешь. И это к лучшему.
Потом он читал мне свой рассказ про Эллочку Пипер. Рассказ был об одиночестве и еще о чем-то. Там были пьяные мятые люди, из рассказа торчали острые коленки пятидесятилетней певички, пучки волос, участковый милиционер с фамилией Кусыця.
Глава 4
А вот и стихи. Наконец-то.

Часы уснули. Юный гондольер
Вникает на открытке в суть пространства.
Восторг в душе его от постоянства
Воды и пенья. Рядом спит Мольер.
Махнув рукой на море злодеянья,
Чугунный Дон-Кихот читает вслух роман,
Где правда торжествует, а обман,
Кольнув легко, не портит мирозданья…
Чудесное старинное изданье.

Это Валера Дедушкин сочинил, в бытность свою в Новобосяцке. Теперь он уехал в Нью-Йорк или Багдад — в гости к шейху.
— Валера, где ты?
Кровь наполеоновских битв ударила мне в голову. Кровавое вино. Ромуальд Амундсен. Закаты. Сны.

Гекзаметр наполовину с льдом.
Поспели крыши, вороватость дяди —
Не потревожит маршала. В снаряде
Нет прока. Нет его и в олухе глухом.
Когда кареты брошены на слом,
Нет смысла выходить в таком смешном наряде,
Чтобы запутаться в безлюдном маскераде
И горести запить роскошнейшим вином.

Ну и так далее… Ну, как моя импровизация? Вздор? Неважно. Стихов хочу, стихов! Сонетной формы хочу. Музыку сонета мне подавай. И вообще — стихов! Что-нибудь этакое, что-нибудь о Бонапарте. О маленьком капрале. И я уже не могу остановиться… Стихов хочу, стихов!

Весь день разжевывать в конторе
Рыхлой жопой стул. Исподтишка
Воспитывать нахлынувшее горе
На краешке листка.
А если вырвется часок досуга,
Дырявым зубом из страдающей десны
По городу пройти знакомым кругом,
В котором центр — сны.
Потом — домой. Горячий душ. Обед.
Бутылочка вина сухого… Матка боска!
Пускай на свете счастья нет —
Как сладко пукнуть, перелистывая Босха!

А? Сила… Это Шурочка про Гришу.
Или:

Полно врать, мы все устали.
Полночь смотрит на дворе…
Спасибо, дедушка, вам, Сталин,
И вам, Бальзак де Оноре.
И вам, сосед по скорбной плоти,
В пыли и в пятнах, мой пиджак.
Все кончено. Мы в переплете —
Гирш, Александр, я, Бальзак.

Это уже мы втроем.
Или же:

Сидят вельветные травест'и,
Пьют воду с'о льдом.
Испанский нищий мямлит стих
И клянчит сольдо.
Дерев зеленый сомбреро,
Блистающие облака…
Печальный мальчик, покрытый флером,
Читает розовый плакат.

Это мы с Шурой.
Глава 5
Это прекрасное предхолерное лето… Этот свернувшийся улиткой август… Эти переполненные огородами дачи… Это все… Где полуголый Гирш, исполненный восточной неги, почесывая брюхо, принимал меня и Шуру «в чалме махровых полотенец, счастлив и розов, как младенец». Облив нас предварительно ключевой водой из бака, живительной влагой, предназначенной для огородных пчел и перепревших в фонтанском зное тыкв. Ну, и чай, как полагается, с вареньем домашнего, можно сказать, изгтовления. Чтоб потом прошибло — и как рукой сняло! А после в блаженной праздности — стих выпустить зеленой свежайшей стрелкой лука:

В прохладе и в сумерках дачных покоев
Веселые сны отдохнувших изгоев…

— Из кого, из кого? — спросил незевающий Гирш. — Из гоев?

— Ищу забытые молельни
И запах Торы…
Я лет своих усталый мельник,
Хранитель горя.


Глава 6
Мы поссорились с Ливанычем. Ленц помирил нас.
— Если бы ты был тонким психологом, Анатолий, ты бы понял, что я этого уже не хотел. Но ты содействовал, и тут твоя вина.
— Я хотел как лучше. Я видел, что обе стороны готовы.
— К чему?
— К общесоюзной и областной славе… (Фимоза, я пошутил).
— Я понимаю, что ты пошутил. И все же…
— Если я полез не к делу, ты сам тут повинен. Отныне я от вас отказываюсь… Идите вы все — знаете куда? И ищите сами себе путей. Я вам не советчик и не отгадчик снов.
— Все равно, Толя, спасибо.
— За что?
— За труд.
— Этот труд мне ни к чему. Возьми его себе.
Беседовали с Олежеком.
— Я пошло себя веду, правда? Я знаю. Я ужасный пошляк сегодня. Но сам бы я не распустился — меня распустил Шуневич. Я провел с ним восемь с половиной часов — и совершенно сломлен. Он меня перемолол.
— Восемь с половиной? Почти как у Феллини.
— Феллини тут нечего делать. Тут было почище.
— У тебя измученный вид.
— Еще бы. В течение восьми часов мы говорили друг другу правду! Представляешь? За всю жизнь я столько не сказал.
— Охотно верю.
— Это страшно изматывает. Теперь я никуда не гожусь. Мы сказали друг другу слишком много гадостей. Так говорить гадости, как мы с Шуневичем, никто не может. Мы не щадили друг друга… Ничего, это полезно. Наконец-то я мог сказать ему, кто он такой. И хоть душа заплевана, но мне в каком-то плане стало легче. Хотя… Черт его знает. Я перестал что-либо понимать вообще… Извини. Я выжат окончательно. Дай закурить.
Странные наши разговоры:
— По-моему, он несчастен. Как тип. Он несчастливый человек, лишенный слуха. Это его беда. Он недоступен музыке. Хотя любит ее. Ему не то что медведь на ухо наступил, но какие-то важные ушные хрящики он ему переломал. Зрелище глухого, играющего на трубе слепых.
— Ах, не говори. Все это оправдание раба.
— Что же тогда не оправдание раба?
— Ничего. Ничего не оправдание раба.
— Что ты заладил? Ты меня сводишь с пути и с ума.
— Никуда я тебя не свожу. Ты олух…
— Куда ты меня привел?
— К обрыву. К месту, где обрывается моя повесть. И юность.
— Что я должен делать?
— Ничего. Ты должен прыгнуть.
— Почему?!
— Чтоб испытать. Испытать ощущение полета. Как ее герои. Итак…
— Я вернусь?
— Это неизвестно.
— Хорошо, — сказал Толя. — Я готов. Во имя отца и сына и их пропавшего внука… Вперед!
И Толя прыгнул. Ветер снес его вниз, как яйцо. Упав, он сразу спросил себе молока. Подбежавший пропастянин услужливо протянул ему кувшин. В холоде молока Толя почувствовал холод равнин, оставленных наверху.
— Где я?
— Тут, — ответил хихикающий житель.
— Ты стал знаменит.
— Это мне не в новость.
— Ты стал боровом, Толя. Куда это приведет?
— Да, я растолстел. Но не телом, а духом. Мне необходимо похудание. Надо менять пищу. Мой духовный жир мешает мне двигаться вперед. Но я его уберу… Мне нужна масса. Без нее я теряю инерцию. И ту глубокую осадку, которая позволяет мне плыть… Так что, тут проблема о двух китах. Как тут не найти третьего?… Ты изобразил меня в своих записях довольно однобоко. Хотя по-своему замечательно. Но ты обошел стороной мои другие стороны. И приписал мне некоторое плоскостопие ума. За это я на тебя не в обиде. Когда я читаю, мне не к чему придраться. Хотя я мог бы.
Глава 7
Странно: все куда-то исчезли. Куда? Неясно. Все разошлись к себе по домам. Разбежались — кто куда.
Это пустынное лето сулит обильную осень. Но у Олега нам уже не собраться, увы. Он закрыл свой дом. И вывесил табличку: просят не беспокоить.
Куда же тогда всем деться? Особенно, если пойдут дожди… Ума ни приложу.
Я затосковал по художникам. Их стало что-то не видать. Раньше шагу нельзя было ступить: чуть что — и художник. Зазевался — налетаешь на Дюльфика. Не успел с Привоза уйти — бац — и Маринюк, жуя усы, неспешно, в берете Сезанна и Верлена. Дорогу перебегаешь — непременно Стрельникова на углу приметишь, с еще кем-то. В бар завернешь — а уж Саша там, и Сыч в коньячной дреме. Заворачиваешь на Пушкинскую — Мока ликом, лицом Достоевского семафорит, дескать путь свободен. Из каждого квартала Коля Бовиков — ползком, преодолевая препятствия. На пути к абсолюту. Хрущ на улице стал редок. Как горностай. Он все по квартирам. И выходит к ночи.
Теперь — никого, и город оскудел. Поблек. Один Митник, идущий на аудиенцию к Соколову, погоду не делает.
И вот, я ищу. Ищу сгинувших куда-то художников. Без них невыносимо. Как будто город обокрали… Нет, не может быть. Они где-то здесь. Где-то тут. Только притаились.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я