https://wodolei.ru/catalog/accessories/dispensery-dlya-zhidkogo-myla/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Оно для меня свет милости божьей. Закрывая за собой дверь своего дома, я всегда осознаю, что совершаю по отношению к себе милосердное деяние. Кантор в качестве иллюстрации к понятию бесконечность рассказывал ученикам историю о человеке, державшем гостиницу с бесконечным числом комнат, и все они были заняты. Потом приезжал еще один постоялец. Тогда хозяин делал вот что: он переселял гостя из комнаты номер один в комнату номер два, того, кто жил в номере два — в номер три, того, кто жил в номере три — в номер четыре, и так далее. Так освобождалась для нового гостя комната номер один.В этой истории меня восхищает то, что все ее участники — и постояльцы, и хозяин — считают совершенно естественным проведение бесконечного числа операций для того, чтобы один человек мог спокойно жить в своей собственной отдельной комнате. Это — настоящий гимн одиночеству.Вообще-то я отдаю себе отчет в том, что я оборудовала свою квартиру, как гостиничный номер. Не стараясь никак изменить впечатление, что живущий в этой квартире находится здесь проездом. Когда у меня возникает потребность объяснить это самой себе, я вспоминаю о том, что родственники моей матери, как и она сама, были чем-то вроде кочевников. В качестве оправдания объяснение не очень-то убедительное.Но у меня есть два больших окна, выходящих на море. Мне видно церковь Хольмен, здание Морского страхового общества, Национальный банк, мраморный фасад которого сегодня вечером такого же цвета, что и лед в гавани.Я думала о том, что мне надо скорбеть. Я поговорила с полицейскими, поддержала Юлиану, проводила ее к знакомым и вернулась назад, и все это время не подпускала скорбь к себе, удерживая ее на расстоянии. Теперь пришла моя очередь почувствовать несчастье.Но еще не пришло время. Скорбь — это дар, это то, что надо заслужить. Я сделала себе чашку мятного чая и встала у окна. Но я ничего не чувствую. Может быть, потому что я чего-то не сделала, осталась какая-то незавершенность из тех, что могут затормозить выражение чувств.Так что я пью чай, пока движение на Книппельсбро стихает, и в ночи остаются лишь отдельные красные полоски от габаритных огней. Постепенно я немного успокаиваюсь. Наконец настолько, что могу пойти спать.
3
Первый раз я встретила Исайю однажды в августе полтора года назад. Свинцовая и влажная жара превратила Копенгаген в очаг стремительно зарождающегося безумия. Я проехала в автобусе, пронизанном удушливо-давящей атмосферой, в новом платье из белой льняной ткани с глубоким вырезом на спине и отделкой из валансьенских кружев, которые я долго отпаривала и крахмалила и которые теперь поникли в полном унынии.Есть люди, которые в это время года отправляются на юг. К теплу. Сама я никогда не бывала южнее Кёге. И не собираюсь туда, пока ядерная зима не заморозит Европу.Это один из тех дней, когда можно задать вопрос, в чем смысл существования, и получить ответ, что никакого смысла нет. А тут еще на лестнице, этажом ниже моей квартиры, копошится какое-то существо.Когда первые партии гренландцев начали в 30-е годы приезжать в Данию, одним из первых впечатлений, о которых они писали домой, было замечание, что датчане — страшные свиньи, потому что они держат в доме собак. На секунду мне показалось, что на лестнице лежит собака. Потом я поняла, что это ребенок, но в такой день это ничуть не лучше.— Отвали, засранец, — говорю я.Исайя смотрит на меня.— Peerit, — говорит он. — Сама отвали.Только немногие из датчан могут разглядеть во мне это. Они, как правило, замечают во мне какие-то азиатские черты, только когда я сама наложу тени под скулы. Но этот мальчишка на лестнице смотрит прямо на меня взглядом, который сразу же замечает то, что нас с ним роднит. Такой взгляд бывает у новорожденных. Потом он утрачивается, чтобы иногда опять появиться в глубокой старости. Возможно, что я сама никогда не обременяла свою жизнь детьми отчасти и потому, что слишком много думала над тем, почему же люди теряют мужество прямо смотреть друг другу в глаза.— Ты мне почитаешь?В руке у меня книга. Это она заставила его задать такой вопрос.Можно было бы сказать, что он похож на лесного эльфа. Но он грязен, в одних трусах, блестит от пота, и поэтому можно с таким же успехом сказать, что он похож на тюленя.— Отвали, — говорю я.— Ты не любишь детей?— Я детей пожираю.Он освобождает мне проход.— Salluvutit, врешь, — говорит он, когда я прохожу мимо.В эту минуту я замечаю в нем две особенности, которые каким-то образом соединяют нас с ним. Я вижу, что он одинок. Словно изгнанник, который всегда будет одинок. И я вижу, что он не боится одиночества.— Что это за книга? — кричит он мне вслед.— Евклидовы “Элементы”, — говорю я и захлопываю дверь.Так и вышло — мы выбрали “Элементы” Евклида.Именно эту книгу я достаю в тот вечер, когда раздается звонок, а за дверью стоит он, по-прежнему в одних трусах, и просто прямо смотрит на меня, и я отступаю в сторону, а он входит в дом и в мою жизнь, чтобы остаться в ней навсегда, вот тогда я снимаю с полки именно Эвклидовы “Элементы”. Как будто для того, чтобы прогнать его. Как будто для того, чтобы сразу же показать, что у меня нет книг, которые могут интересовать ребенка, что мы с ним не можем встретиться над книгой, и вообще не можем встречаться. Как будто, чтобы избежать чего-то.Мы садимся на диван. Он сидит, скрестив ноги, на самом краю, как сидели дети в Туле, у залива Инглфилд, на краю саней, которые летом в палатке превращаются в скамейку.— “Точка — это то, что нельзя разделить. Линия — это длина без ширины”.Эта книга становится той книгой, которую он никогда не комментирует и к которой мы всегда будем возвращаться. Бывает, что я пытаюсь читать ему другие. Однажды я взяла в библиотеке книгу “Толстяк Расмус на льду”. С невозмутимым спокойствием он слушает, как я описываю ему первые картинки. Потом он показывает пальцем на Расмуса.— Это вкусно? — спрашивает он.— “Полукруг — это фигура, которая ограничена диаметром и отрезанной диаметром периферией”.Чтение для меня в этот первый августовский вечер проходит три стадии.Сначала я просто чувствую раздражение из-за всей неловкости этой ситуации. Потом возникает настроение, которое у меня всегда появляется, стоит мне только подумать об этой книге — торжественность. Сознание того, что это — основа, предел. Что если двигаться назад, мимо Лобачевского и Ньютона, все дальше и дальше, придешь, наконец, к Евклиду.— “На большем из двух неравных отрезков...”В какой-то момент я перестаю осознавать, что я читаю. В какой-то момент есть только звук моего голоса в комнате и свет заката с Сюдхаун. А потом даже и голос пропадает, есть только мальчик и я. В какой-то момент я перестаю читать. И мы просто сидим и смотрим прямо перед собой, как будто мне пятнадцать, а ему шестнадцать, и мы дошли до the point of no return <Точка, откуда невозможно вернуться (англ.) (Прим. перев.)>. Потом он в какой-то момент тихо встает и уходит. Я смотрю на закат, который в это время года продолжается три часа. Как будто солнце в последнюю минуту перед заходом все-таки нашло в этом мире какие-то достоинства, и из-за этого теперь не хочет уходить.Конечно же, Евклид его не отпугнул. Конечно же, было неважно, что я читаю. Я с таким же успехом могла читать вслух телефонную книгу. Или книгу Льюиса и Карриса “Изучение и классификация льда”. Он бы все равно приходил и сидел со мной на диване.Бывало, что он приходил каждый день. А иногда я могла за две недели только раз увидеть его издалека. Но если он приходил, то это обычно бывало, когда начинало темнеть, когда день заканчивался, и Юлиана была в бесчувственном состоянии.Иногда я отводила его в ванную. Ему не нравилась горячая вода. Но в холодной его нельзя было отмыть. Я ставила его в ванну и открывала душ. Он не противился. Он давно научился мириться с превратностями судьбы. Но он ни на секунду не отводил своего укоризненного взгляда от моего лица.
4
В моей жизни было множество интернатов. Обычно я стараюсь вытеснять это из памяти, и на протяжении длительных отрезков времени мне это удается. Отдельному воспоминанию случается пробиться на свет только в виде мимолетной картины. Как, например, совершенно особому воспоминанию об общей спальне. В Стинхойе под Хумлебеком у нас была общая спальня. Одна спальня для девочек, одна для мальчиков. По ночам открывали окна. А наши одеяла были слишком тонкими.В морге копенгагенского амта, в подвале под зданием Института судебной медицины Государственной больницы, спят в общих спальнях своим последним, ледяным сном охлажденные почти до нуля мертвецы.Повсюду чистота, современные и четкие линии. Даже в смотровой, покрашенной, как гостиная, где поставлено несколько торшеров, и одинокое зеленое растение в горшке пытается поднять настроение.Исайя покрыт белой простыней. На нее кто-то положил маленький букетик цветов, словно для того, чтобы растение в горшке не чувствовало себя одиноко. Он закрыт с головы до ног, но его можно узнать по маленькому телу и большой голове. В Гренландии перед французскими антропологами встали серьезные проблемы. Они разрабатывали теорию о том, что существует прямая связь между умом человека и величиной черепа. У гренландцев, которых они считали переходной формой от обезьяны к человеку, они обнаружили самый большой череп.Человек в белом халате откидывает простыню с его лица. На нем нет никаких повреждений, кажется, будто из его тела очень осторожно выпустили кровь и лишили его красок, а потом уложили спать.Юлиана стоит рядом со мной. Вся в черном, трезвая уже второй день подряд.Когда мы идем по коридору, белый халат идет с нами.— Вы родственница? — высказывает он предположение. — Сестра?Он не выше меня ростом, но коренаст и похож на приготовившегося к нападению барана.— Врач, — говорит он. Он показывает на карман халата и обнаруживает, что там отсутствует карточка с его именем и фамилией.— Черт побери, — говорит он.Я иду дальше по коридору. Он идет прямо за мной.— У меня самого есть дети, — говорит он. — Вы не знаете, его нашел врач?— Механик, — говорю я.Он едет вместе с нами в лифте. Неожиданно у меня появляется желание узнать, кто именно касался Исайи.— Вы его обследовали?Он не отвечает. Возможно, он меня не слышал. Он идет вразвалку впереди нас. У стеклянной двери он резким движением, словно эксгибиционист, распахивающий пальто, вытаскивает кусочек картона.— Моя визитная карточка. Жан Пьер, как флейтист. Лагерманн, как сорт лакрицы.Мы с Юлианой не сказали друг другу ни слова. Но когда она села в такси, и я собираюсь захлопнуть за ней дверцу, она хватает меня за руку.— Эта Смилла, — говорит она, как будто речь идет об отсутствующем человеке, — замечательная женщина. На все сто процентов.Машина отъезжает, и я выпрямляюсь. Почти двенадцать часов. У меня назначена встреча."Гренландский государственный центр аутопсии” — написано на стеклянной двери, у которой оказываешься, пройдя по улице Фредерика Пятого назад мимо здания “Тейлум” и Института судебной медицины к новому крылу здания Государственной больницы и поднявшись на лифте на шестой, последний этаж мимо этажей, обозначенных на панели лифта как “Гренландское медицинское общество”, “Полярный центр”, “Институт арктической медицины”.Сегодня утром я позвонила в полицию, и меня соединили с отделением “А”, где мне к телефону позвали Ногтя.— Вы можете посмотреть на него в морге, — говорит он.— Я хочу также поговорить с врачом.— Лойен, — говорит он. — Вы можете поговорить с Лойеном.За стеклянной дверью короткий коридор, ведущий к табличке, на которой написано “Профессор”, а маленькими буквами — “И. Лойен”. За табличкой дверь, а за дверью гардероб, за которым прохладный офис, где сидят два секретаря под огромными фотографиями, изображающими освещенные солнцем айсберги на фоне голубой воды, а за этим помещением уже настоящий кабинет.Здесь не стали делать теннисный корт. Но не потому, что не хватает места. А потому что у Лойена, наверняка, есть парочка кортов за его домом в Хеллерупе, и еще парочка на Клитвай в Скагене. И еще потому, что это нарушило бы высокую торжественность помещения.На полу — толстый ковер, вдоль двух стен — книги, из окон открывается вид на город и на Фэлледпаркен, в стене — сейф, картины в золотых рамах, микроскоп над столиком с подсветкой, стеклянный стенд с позолоченной маской, которая, похоже, происходит из египетского саркофага, две композиции из мягких диванов, две выключенные лампы, каждая на отдельной подставке, и все равно здесь достаточно места, чтобы устроить пробежку, если устанешь сидеть за письменным столом.Письменный стол представляет собой большой эллипс из красного Дерева. Встав из-за него, он направляется мне навстречу. Он ростом два метра, ему около 70-ти, стройный, в белом халате, загорелый, как шейх из пустыни, и с тем любезным выражением лица, которое могло бы быть у человека, сидящего на верблюде и снисходительно поглядывающего на весь остальной мир, проползающий мимо него внизу по песку.— Лойен.Хотя он и не называет свое звание, оно, тем не менее, подразумевается. Его звание, а также то обстоятельство, о котором собеседнику не следует забывать, что он, по меньшей мере, на голову выше всего остального человечества, и в этом здании, на других этажах под ним, находится множество других врачей, которые не смогли стать профессорами, а над ним — только белый потолок, голубое небо, и Господь Бог, а, может быть, даже и этого нет.— Садитесь, фру.Он излучает любезность и превосходство, и мне следовало бы чувствовать себя счастливой. Другие женщины до меня были счастливы, и многие еще будут счастливы, потому что разве в трудные минуты жизни может быть что-нибудь лучше, чем иметь возможность опереться на двухметровую блестящую медицинскую самоуверенность, да еще в такой приятной обстановке.На столе в рамке стоит фотография жены врача с эрдельтерьером и тремя взрослыми сыновьями, которые наверняка изучают медицину и у которых отличные оценки по всем предметам, включая клиническую сексологию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я