комплект мебели для ванной комнаты 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я имею в виду телекоммуникации.
Телеграммы, а после телеграмм – телефонные звонки покончили со мной; но я великодушен и никого не обвиняю в заговоре, хотя было бы легко поверить, что люди, контролирующие эти средства связи, решили установить монополию на эфир страны …но я должен вернуться (Падма хмурится) к тривиальной цепи причин и следствий: мы прибыли в аэропорт «Санта Крус» на «Дакоте» шестнадцатого сентября; но чтобы объяснить саму телеграмму, я должен вернуться в прошлое.
Если Алис Перейра и согрешила однажды, уведя Жозефа Д’Косту у своей сестрицы Мари, то в последнее время она проделала немалый путь к искуплению: все четыре года она была единственным человеческим существом, которое находилось рядом с Ахмедом Синаем. Заточенная на пыльном холме, где некогда располагалось имение Месволда, она подвергала огромному испытанию свой уживчивый и добрый нрав. Алис приходилось сидеть с Ахмедом до полуночи, пока он упивался джиннами и распространялся о том, как несправедлива к нему жизнь; после многих лет забвения он вспомнил давнюю мечту перевести и перекомпоновать Коран и всячески поносил свою семью – она-де лишила его сил и мужества, и теперь у него не хватит энергии взяться за подобный труд; вдобавок, поскольку Алис всегда была под рукой, гнев его частенько обрушивался на нее, выражаясь в длинных тирадах, полных подзаборной брани и бессильных проклятий, сочиненных им когда-то в дни глубочайшего погружения в абстракцию. Алис старалась относиться к нему с пониманием: Ахмед был одинок, его некогда непогрешимые взаимоотношения с телефоном были нарушены причудами тогдашней экономики; его чутье финансиста начало изменять ему… а еще его стали терзать необъяснимые страхи. Когда в Аксай Чин была обнаружена построенная китайцами дорога, он возымел неколебимую уверенность в том, что желтые орды не сегодня-завтра ворвутся в имение Месволда; Алис успокаивала его, подавала ледяную кока-колу: «Ни к чему так волноваться. Эти китаезы – недомерки, им не побить наших джаванов. Попейте лучше колы; ничего не случится, вот увидите».
В конце концов он так измотал Алис нервы, что та оставалась лишь ради денег: она без конца просила – и получала – большие прибавки к жалованью, посылая таким образом крупные суммы своей сестре Мари; но первого сентября и она польстилась на уговоры телефона.
В те дни она проводила у аппарата столько же времени, сколько и ее работодатель, особенно когда приходилось разговаривать с женщинами Нарликара. Страшные нарликарихи в тот период осаждали моего отца, звонили ему дважды в день, всячески уламывали и уговаривали продать дом, напоминая, что положение у него безвыходное, кружились над его головой, как стервятники над пылающим складом… первого сентября, как тот давешний стервятник, они повергли его чужой рукою, нанесшей удар по щеке, ибо тетки подкупили Алис Перейру и сманили ее. Не имея сил больше терпеть Ахмеда, Алис закричала: «Сами отвечайте на ваши звонки! Я ухожу».
В эту ночь сердце Ахмеда Синая стало расширяться. Наполнившись до краев ненавистью, обидой, жалостью к себе, скорбью, оно стало раздуваться, словно шар; оно заколотилось слишком сильно, сбиваясь с ритма, и наконец Ахмед рухнул как подкошенный; в больнице Брич Кэнди врачи обнаружили, что сердце моего отца и в самом деле изменило форму – будто появился некий нарост, внизу левого желудочка. Оно, это сердце, и в самом деле, как сказала Алис, стало похоже на сапог.
Алис обнаружила Ахмеда Синая на следующий день, когда случайно вернулась в контору забрать забытый зонтик; умелая секретарша, она обратилась к помощи телекоммуникаций; позвонила в скорую помощь и телеграфировала нам. Из-за того, что все почтовые отправления между Индией и Пакистаном подвергались перлюстрации, телеграмма о «сердце-сапоге» шла к Амине Синай целую неделю.

* * *
«Домой-в-Бом! – орал я, вне себя от счастья, пугая носильщиков в аэропорту. – Домой-в-Бом!» – радовался я, несмотря ни на что, пока по-новому серьезная Джамиля не сказала: «Ох, Салем, честное слово, помолчи!» Алис Перейра встретила нас в аэропорту (ее предупредили телеграммой); и вот мы сели в настоящее бомбейское такси, черное с желтым, и меня захлестнули крики торговцев «горячая-чанна-горячая», скопление верблюдов, велосипедов и людей, людей, людей; я подумал, что по сравнению с городом Мумбадеви Равалпинди – деревня деревней, и стал заново открывать цвета: забытую яркость гулмохра и бугенвиллейи, темную зелень вод в пруду у храма Махалакшми, резкий контраст черного и белого на зонтиках полицейских-регулировщиков и их голубые с желтым мундиры; но самое главное – синеву, синеву моря… и только серое, осунувшееся, исхудавшее лицо моего отца отвлекло меня от радужной сумятицы города и заставило трезво взглянуть на вещи.
Алис Перейра высадила нас у больницы и поехала на работу к женщинам Нарликара; и тут случилось нечто замечательное. Моя мать Амина Синай, которую вид моего отца пробудил от летаргии, вытащил из депрессии, извлек из облака вины и заставил забыть о мозолях, волшебным образом помолодела; прежний дар прилежания вернулся к ней, и она употребила, всю свою несгибаемую волю на выздоровление Ахмеда. Она забрала мужа домой, в ту самую спальню на втором этаже, где выхаживала его во время замораживания; она сидела с ним дни и ночи, вливая свою силу в его плоть. И любовь ее не осталась без воздаяния, ибо Ахмед не только совершенно выздоровел, чем поразил европейских врачей из больницы Брич Кэнди, но произошло и другое, не менее волшебное превращение, а именно: когда Ахмед пришел в себя благодаря заботам Амины, он был уже не тем человеком, который изрыгал проклятия и боролся с джиннами – он вернулся к своей истинной природе и стал таким, каким мог быть всегда: полным раскаяния, все простившим, радостным и великодушным; а самым великим чудом из чудес стала любовь. Ахмед Синай наконец-то, после стольких лет, влюбился в свою жену.
А я был тем агнцем, которого принесли в жертву, дабы скрепить это чувство.
Они даже стали опять спать вместе; и хотя моя сестра, в которой на миг проснулась прежняя Мартышкина природа, говорила: «В одной кровати, о, Аллах, тьфу-тьфу, какая мерзость!», – я был рад за них, и даже на короткое время за самого себя, ибо я вернулся в страну, где можно было вновь устраивать Конференцию Полуночных Детей. Пока газетные заголовки вели нас к войне, я возобновил встречи с моими чудесно одаренными собратьями, не догадываясь, какие безвыходные тупики уготовила мне судьба.
Девятого октября – ИНДИЙСКАЯ АРМИЯ ГОТОВА К РЕШАЮЩЕМУ БРОСКУ – я почувствовал, что готов созвать конференцию (и время, и мои собственные усилия воздвигли необходимый барьер вокруг тайны, которую разгласила Мари). И они вновь пришли ко мне, в мою голову; то была счастливая ночь, когда забылись старые разногласия и мы все решили добиваться единства. Снова и снова радовались мы тому, что наконец собрались вместе, не ведая истины более глубокой: мы такая же семья, как и все другие семьи; а семейные встречи хороши более в предвкушении, чем на самом деле, и время приходит, когда любая семья распадается, и все ее члены идут своей дорогой. Пятнадцатого октября – НЕСПРОВОЦИРОВАННОЕ НАПАДЕНИЕ НА ИНДИЮ – вопросы, которых я боялся и старался избегать, наконец всплыли: «Почему Шивы нет с нами? « И: «Почему ты закрыл от нас часть своего сознания?»
Двадцатого октября индийские вооруженные силы были разбиты наголову китайской армией на хребте Тханг Ла. Официальное сообщение Пекина гласило: «В целях самообороны китайские пограничные войска были вынуждены нанести ответный удар». Но когда той же самой ночью дети полуночи все вместе накинулись на меня, мне нечем было обороняться. Они атаковали по всему фронту, с левого и правого флангов, обвиняя меня в скрытности, увиливании от прямого ответа, высокомерии, эгоизме; мой мозг был уже не зданием парламента, а полем битвы, на котором меня гвоздили почем зря. Какой уж там «большой брат Салем»; я слушал, как они рвут меня на части, и не знал, что предпринять, ибо, несмотря на весь этот шум-и-ярость, я не мог разблокировать то, что хранил под семью печатями; никак не мог решиться на то, чтобы выдать им тайну Мари. Даже у Парвати-Колдуньи, до сих пор самой преданной моей сторонницы, наконец лопнуло терпение: «О, Салем, – сказала она. – Бог знает, что сделал с тобой Пакистан, но ты ужасно изменился».
Однажды, давным-давно, смерть Миана Абдуллы уничтожила другое собрание, державшееся лишь на его энтузиазме; теперь, когда дети полуночи перестали доверять мне, они потеряли веру и в то, что я создал для них. Между двадцатым октября и двадцатым ноября я продолжал созывать – пытался, по крайней мере, – наши еженощные сессии; но ребята убегали от меня не по одному, а десятками; каждую ночь все меньшее их число настраивалось на мою волну; каждую неделю сотни из них уходили в частную жизнь. На гималайских вершинах гуркхи{201} и раджпуты бежали от китайских войск; а на скрытых от всех высотах моего сознания другая армия была разбита столь мелочными явлениями, как пререкания, предрассудки, скука, самолюбие; я всегда смотрел на все это свысока и не обращал на подобные вещи должного внимания.
(Но оптимизм, как и всякая зараза, не отпускает так легко; я продолжал верить – и сейчас продолжаю, – что общее-в-нас в конце концов перевесит поводы для разногласий. Нет, я не беру на себя ответственность за окончательное прекращение Конференции Детей, ибо всякую возможность возобновления ее уничтожила любовь Ахмеда и Амины Синай).
…А Шива? Шива, которому я хладнокровно отказал в том, что ему причиталось по праву рождения? Ни разу за этот последний месяц не посылал я свои мысли на поиск его; но его существование где-то в мире отдавалось зловещим гулом в уголках моего сознания. Шива-разрушитель, Шива-узловатые коленки… сначала он был для меня постоянной, болезненной мукой совести, чувством вины; потом наваждением; и наконец, когда память о нем почти стерлась, он сделался неким принципом; он стал воплощать в моем сознании всю предрасположенность к мести, и насилию, и одновременной любви-и-ненависти к вещам этого мира; так что даже сейчас, когда я слышу об утопленниках, об их вздувшихся телах, которые плывут по Хугли и лопаются, натыкаясь на встречные суда; или о подожженных поездах, или об убитых политиках, или о мятежах в Ориссе или в Пенджабе, мне кажется, будто Шива приложил ко всему этому свою тяжелую руку, принуждая нас бесконечно барахтаться посреди убийств, насилия, алчности, войн, – этот Шива, одним словом, сделал нас такими, какие мы есть. (Он ведь тоже был рожден в полночь, с последним ударом часов; он, как и я, был привязан к истории. Способы сцепления – если я по праву относил их к себе самому, – помогали и Шиве влиять на течение дней).
Я говорю о Шиве так, будто никогда больше его не видел, а это неправда. Но это, как и все прочее, останется напоследок; сейчас мне не хватит сил рассказать эту повесть.
Зараза оптимизма в те дни вновь достигла масштабов эпидемии, меня же тем временем мучило воспаление носовых пазух. Странным образом подогретый поражением на хребте Тханг-Ла оптимизм общества в том, что касалось войны, стал таким же плотным (и таким же опасным), как чрезмерно надутый шар, а мои многострадальные носовые каналы, вечно перегруженные, перестали, наконец, бороться с затором. Пока парламентарии исторгали из себя речи о «китайской агрессии» и «пролитой крови джаванов», из глаз моих струились слезы; пока вся нация пыжилась, убеждая себя в том, что желтые недомерки вот-вот будут уничтожены, мои носовые пазухи тоже раздувались, перекашивая лицо, которое и без того настолько поражало с первого взгляда, что даже Аюб Хан глядел на него разинув рот. Охваченные лихорадкой оптимизма, студенты сжигали изображения Мао Цзэдуна и Чжоу Энь-лая{202}; со стигматами оптимизма на челе толпы громили китайских башмачников, антикваров и поваров. Горя оптимизмом, индийское правительство даже интернировало индийских граждан китайского происхождения – отныне «пособников врага» – в лагеря Раджастана. Заводы Бирла стали выпускать оружие малого калибра, и школьницы смогли участвовать в военных парадах. Но я, Салем Синай, умирал от удушья. Воздух, напоенный оптимизмом, отказывался проникать ко мне в легкие.
Ахмед и Амина Синай тоже подхватили новоявленную заразу оптимизма, причем в тяжелой форме; вирус уже проник в них через их дважды рожденную любовь, и теперь они охотно следовали за энтузиазмом толпы. Когда Морарджи Десаи, пьющий мочу министр финансов, бросил свой клич «Украшения – на вооружение», моя мать отдала золотые браслеты и изумрудные серьги; когда Морарджи выпустил облигации оборонного займа, Ахмед Синай покупал их мешками. Война, казалось, стала для Индии новой зарей: в «Таймс оф Индиа» появилась карикатура под названием «Война с Китаем» – Неру глядит на графики, обозначенные как «Единство стремлений», «Индустриальное согласие» и «Доверие правительству», и восклицает: «Никогда еще показатели не были столь высокими!» По этим морям оптимизма все мы – нация, мои родители, я – плыли вслепую, прямо на подводные скалы.
Мы как народ помешаны на соответствиях. Сходство между тем и этим, между, на первый взгляд, не связанными вещами заставляет нас бить в ладоши от радости, когда мы его обнаруживаем. В этом проявляется национальное стремление к форме – или же попросту так выражается наша глубокая вера в то, что формы сокрыты в глубинах реальности; что смысл приоткрывается нам лишь в отблесках и отражениях. Отсюда наша склонность к предзнаменованиям… когда, например, был впервые поднят индийский флаг, над той самой площадью в Дели появилась радуга, шафраново-зеленая радуга, и мы ощутили благословение свыше. Я родился среди соответствий, и они преследовали меня… и пока индийцы слепо двигались к военному разгрому, я тоже приближался (абсолютно о том не ведая) к своей собственной катастрофе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я