В каталоге магазин Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В темноте, вдали от света костра, заржали лошади. Эннис обхватил Джека рукой, притянул к себе, сказал, что встречается с дочерьми примерно раз в месяц, Алма-младшая превратилась в застенчивую семнадцатилетнюю девушку, она такая тощая, вся в него, Франсина все та же маленькая вертихвостка. Джек просунул свою холодную руку между ног Энниса, сказал, что он волнуется за своего сына, у него, конечно же, дислексия или что-то вроде того, он ничего не умеет делать, пятнадцать лет, а читает с трудом, ему это ясно, но чертова Люрин с ним не соглашается и притворяется, что с ребенком все в порядке, ни в какую не хочет обращаться за помощью. Он не знал, как, черт возьми, с этим справиться. У Люрин были деньги, и она заправляла всем.
– Так хотел, чтобы у меня был мальчик, – сказал Эннис, расстегивая пуговицы, – но у меня только девочки.
– Я вообще не хотел детей, – сказал Джек. – Но все полетело к чертовой матери. Никогда у меня не получалось, как хотел. – Не вставая, он подкинул в огонь валежника, взлетели в воздух искры, унося с собой их правды и неправды, несколько горячих кусочков приземлились на их руки и лица, это было не в первый раз, и они откинулись на землю. Одно не менялось никогда: искрящееся возбуждение от их нечастого секса омрачалось чувством улетающего времени, которого никогда не хватало, никогда.
Через день или два лошади уже стояли в прицепе на автостоянке в начале тропы, Эннис был готов вернуться в Сигнал, Джек уезжал в Долину молний, повидаться с отцом. Эннис просунул голову в окно машины Джека, сказал, что он отложил все дела на целую неделю и что теперь не сможет освободиться до ноября, когда они уже загонят скот и до того, как переведут его на фуражный корм.
– Ноябрь. Что, черт подери, насчет августа? Вот что я тебе скажу, мы говорили – август, девять, десять дней. Господи, Эннис! Почему ты не сказал мне это раньше? Всю неделю трахался, и ни слова об этом. И почему это мы всегда ездим в такую жуткую холодину? Нужно что-то делать. Поехали на юг. Давай съездим в Мексику когда-нибудь.
– Мексика? Джек, ты меня знаешь. Самая дальняя поездка в моей жизни была, когда я крутился вокруг кофейника, искал, где у него ручка. Весь август я на паковочном прессе буду работать, вот, что насчет августа. Остынь, Джек. Поохотимся в ноябре, застрелим хорошего лося. Попробую, если смогу, снова выпросить хижину у Дона Вро. В том году нам было там неплохо.
– Знаешь, друг, меня не устраивает такая ситуация, чертова она сука. Раньше ты запросто уезжал. А сейчас до тебя достучаться – как до папы римского.
– Джек, у меня работа. Тогда я, бывало, бросал одно дело, находил другое. У тебя жена с деньгами, хорошая работа. Ты уже забыл, каково это – сидеть без гроша. Слышал когда-нибудь об алиментах? Я плачу их годами и еще много осталось заплатить. Скажу тебе, я не могу уйти с этой работы. И не могу взять отпуск. Трудно было выкроить время сейчас – эти поздние телки все еще телятся. Нельзя так бросить. Нельзя. Стаутэмайр – страшный скандалист, и он поднял такой шум из-за того, что я взял эту неделю. И я не виню его. Он там, наверное, не спит по ночам, потому что я уехал. Остается только август. Есть у тебя идеи получше?
– Есть одна. – Интонация был горькой и обличающей.
Эннис ничего не сказал, медленно выпрямился, потёр лоб; лошадь в прицепе ударила копытом. Он подошел к своему грузовику, положил руку на прицеп, сказал что-то, что могли слышать только лошади, повернулся и пошел назад размеренным шагом.
– Ты был в Мексике, Джек? – Мексика была мечтой Джека. Он понимал. Сейчас он будто срезал через забор, вторгаясь в зону обстрела.
– Да, черт возьми, я был. В чем, мать твою, проблема? – Оба держали себя в руках все эти годы, и вот теперь прорвалось, поздно и неожиданно.
– Говорю тебе это только один раз, Джек, и я не шучу. Чего я не испытал в жизни, – сказал Эннис, – всё, чего я не пережил, сделало бы тебя трупом, если бы я смог это пережить.
– Попробуй, – сказал Джек, – и я скажу это только один раз. Вот что я тебе скажу, мы могли бы хорошо жить вместе, мать твою, по-настоящему хорошо. Ты не пошел на это, Эннис, и то, что у нас сейчас есть, – это Горбатая гора. Все на этом построено. Это все, что у мы имеем, парень, всё, мать твою, и я надеюсь, ты понимаешь, что никогда в своей жизни не испытаешь больше. Подсчитай, сколько чертовых раз мы были вместе за двадцать лет. Посмотри, мать твою, на каком коротком поводке ты меня держишь, а потом спрашиваешь о Мексике и говоришь, что убил бы меня за то, что тебе нужно, и ты этого никак не получаешь. Ни черта ты не знаешь, как мне плохо. Я не ты. Я не могу обойтись одним разом или двумя в год где-то там в горах. Я не могу тебя вынести, Эннис, подлый ты сукин сын. Знал бы я, как от тебя уйти.
Как огромные облака пара от горячих ключей зимой, годами недосказанные, а теперь непроизносимые вещи – признания, объяснения, стыд, вина, страхи – встали между ними. Эннис стоял как будто ему выстрелили в сердце, лицо серое и всё в глубоких морщинах, щеки передернуты гримасой, глаза навыкате, кулаки сжаты; ноги подкосились, и он упал на колени.
– Господи, – сказал Джек. – Эннис? – Но до того, как он вышел из грузовика, пытаясь понять, был ли это сердечный приступ или исступление или вспышка ярости, Эннис вскочил и, как вешалка для пальто, выпрямился, чтобы открыть запертую машину, а потом согнулся в то же положение, и они вернулись почти туда же, где они и были, ибо в сказанном не было ничего нового. Ничего не закончилось, ничего не началось, ничего не разрешилось.
Что Джек запомнил и о чем он тосковал так, что не мог ни сдержаться, ни понять этого, – это был один день тем далеким летом на Горбатой горе, когда Эннис подошел к нему сзади, прижал его к себе – тихие объятия, удовлетворяющие какой-то взаимный и несексуальный голод. Они долго стояли так перед костром. Его колышущиеся красноватые отблески света. Их тени как одна колонна напротив скалы. Минуты отсчитывались круглыми часами в кармане Энниса, ветками в костре, которые превращались в угли. Звезды пробивались сквозь вздымающиеся над костром волны жара. Эннис стал дышать реже и тише, он мурлыкал себе под нос, слегка покачивался в свете искр, и Джек примкнул к ровному биению сердца, дрожанию голоса, похожему на слабый электрический ток, и, стоя на ногах, он впал в сон, но это был не сон, а что-то другое, такое дремотное, и он был в этом трансе, пока Эннис, не припомнил устаревшее, но все еще используемое выражение из своего детства, еще до смерти его матери, и сказал: «Пора отправляться на боковую, ковбой. Я пойду. Давай, ты спишь на ногах, как лошадь», тряхнул Джека, толкнул его и ушел в темноту. Джек услышал звяканье его шпор, когда он садился на коня, слова «увидимся завтра» и фырканье вздрогнувшей лошади, уставшей стоять на камнях.
Позже эти сонные объятия запечатлелись в его памяти как единственный момент безыскусного, чарующего счастья в их раздельных и сложных жизнях. Ничто не портило их, даже сознание того, что Эннис не стал бы обниматься с ним лицом к лицу, потому что он не хотел ни видеть, ни чувствовать, что Джек был тем, кого он держал в своих руках. И может быть, думал он, они никогда не были так близки, как тогда. Пусть будет так, пусть будет так.
Эннис не знал об аварии еще несколько месяцев, пока открытка, в которой он писал Джеку, что так и не может освободиться раньше ноября, не вернулась со штампом «Скончался». Он позвонил по номеру Джека в Чилдрессе, раньше он делал это только один раз, когда с ним развелась Алма, Джек не понял причину его звонка, и напрасно примчался к нему, проехав на своей машине две тысячи километров. Всё будет хорошо, Джек подойдет к телефону, должен подойти. Но он не подошел. Это была Люрин, и она спросила кто? кто это? и когда он сказал ей снова, тихим голосом она ответила да, Джек накачивал шину на грузовике, встав на боковой дороге, и шина взорвалась. Борт был где-то поврежден, и сила взрыва швырнула обод ему в лицо, сломала нос и челюсть, отбросила его на землю, где он лежал без сознания. Когда мимо проезжал другой водитель, он уже захлебнулся в своей собственной крови. Нет, подумал он, они достали его ломом для починки шин.
– Джек, бывало, вспоминал вас, – сказала она. – Вы – его приятель по рыбалке или по охоте, я знаю. Хотела вам написать, – сказала она, – но не знала точно ваше имя и адрес. Джек держал адреса своих друзей в голове. Ужасно. Ему было только тридцать девять лет.
Огромная печаль северных равнин накрыла его. Он не знал, что это было, лом для починки шин или настоящая авария, когда горло Джека наполнилось кровью, и не было никого рядом, чтобы его перевернуть. В вое ветра ему слышался звук стали, ломающей кости, пустой дребезг слетающего обода колеса.
– Где его похоронили? – Ему хотелось проклянуть ее за то, что Джека оставили умирать на грязной дороге.
Техасский голосок прерывался из-за помех на линии:
– Мы поставили памятник. Когда-то он говорил, что хотел бы, чтобы его тело кремировали, а прах развеяли над Горбатой горой. Я не знала, где это. Так что его кремировали, как он хотел, и как я сказала, часть праха похоронили здесь, а остальное я отправила на север его родным. Я подумала, Горбатая гора – это где-то возле его дома. Но, зная Джека, вы понимаете – это может быть такое выдуманное место, где поют синие птицы, и виски течет рекой.
– Мы пасли овец на Горбатой горе одним летом, – сказал Эннис. Слова давались ему с трудом.
– Что ж, он говорил, это было его место. Я думала, он хотел там напиться. Пить виски наверху. Он много пил.
– Его родители все еще в Долине молний?
– О, да. Они будут там, пока не умрут. Никогда не встречалась с ними. Они не приехали на похороны. Свяжитесь с ними. Думаю, они будут вам признательны, если исполнится его воля.
Без сомнения, она была вежлива, но голосок был холодным, как лед.
Дорога к Долине молний шла через безлюдный край мимо дюжины заброшенных ранчо, разбросанных по равнине на расстоянии двенадцати-шестнадцати километров друг от друга, мимо пустоглазых домов, потонувших в сорняках, мимо упавших заборов. На почтовом ящике было написано Джон К. Твист. Ранчо было небольшим и чахлым, молочай с крупными листьями понемногу захватывал его. Стадо было слишком далеко от него, чтобы оценить его состояние, было только видно, что это пятнистая порода коров. Веранда, вытянувшаяся во весь фасад крошечного коричневого оштукатуренного домика, четыре комнаты, две внизу, две вверху.
Эннис сел за кухонный стол с отцом Джека. Его мать, полная и осторожная в движениях, как будто она выздоравливала после операции, сказала:
– Кофе не хотите? Может, кусочек вишневого пирога?
– Спасибо, мэм, я не откажусь от кофе, но пирог сейчас есть не могу.
Старик сидел молча, сложив руки на клеенке, покрывавшей стол, и уставившись на Энниса с сердитым, всезнающим выражением лица. Эннис узнал в нем нередко встречающийся тип людей, которым очень нужно быть первым селезнем в пруду. Не заметив сходства с Джеком ни в одном из них, он перевел дыхание.
– Мне страшно жаль Джека. Не могу сказать, не могу выразить, как жаль. Я давно его знал. Я заглянул, чтобы сказать вам, что если вы хотите, чтобы я отвез его прах на Горбатую гору – как говорит его жена, он хотел этого, – то для меня это будет большой честью.
Ответом ему была тишина. Эннис прочистил глотку, но больше ничего не сказал.
Старик сказал:
– Вот что я тебе скажу, я знаю, где эта Горбатая гора. Он думал, он такой чертовски особенный, чтобы похоронить его на семейном участке на кладбище.
Мать Джека пропустила это мимо ушей, сказав:
– Он приезжал домой каждый год, даже когда женился и жил в Техасе, и неделю помогал своему отцу на ранчо, чинил ворота, косил и все такое. Я оставила его комнату такой, как она была, когда он был мальчишкой, и по-моему, ему это нравилось. Если хотите, вы можете подняться в его комнату.
Старик сердито сказал:
– Не вижу здесь никакого смысла. Джек, бывало, говорил: «Эннис дель Маар», говорил он, «привезу его когда-нибудь сюда, и мы вылижем это проклятое ранчо до блеска». У него была какая-то полусырая идея, что вы с ним приедете сюда, поставите сруб и будете помогать мне работать на ранчо и поднимите его. Потом, этой весной у него появился другой план, что ты приедешь к нему, вы построите дом и будете жить на ранчо, на каком-то ранчо рядом с его домом в Техасе. Он собрался развестись со своей женой и вернуться сюда. Но почти все идеи Джека никогда не воплощались в жизнь, и эта – тоже.
Теперь он знал, что это был лом для починки шин. Он встал, сказал, конечно, я хочу посмотреть комнату Джека, вспоминая одну из историй Джека об этом старике. Джек был обрезан, а его отец – нет; это волновало сына, который обнаружил это анатомическое несоответствие во время жестокой сцены. Ему было три или четыре года, рассказывал он, и он всегда заходил в туалет слишком поздно, возился с пуговицами, сиденьем, своей «штучкой» и довольно часто обрызгивал пол вокруг унитаза. Старик ругался из-за этого, и однажды дошло до сумасшедшего приступа гнева.
– Боже, он выколотил из меня все кишки, бросил меня на пол в ванной, выпорол меня своим ремнем. Я думал, он меня убивает. Потом он сказал: «Хочешь знаешь, как будет, если обоссать все вокруг? Я тебя научу», и он расстегнул ширинку и облил все вокруг, обмочил меня с ног до головы, потом швырнул в меня полотенце и заставил меня вытереть пол, снять одежду и выстирать ее в ванне, выстирать полотенце – я ревел во всю глотку. Но когда он поливал меня, я видел, что у него есть кусок кожи, которого нет у меня. Я видел, что они обрезали меня по-другому, как обрезают скоту уши или выжигают клеймо. Никак не мог поладить с ним после этого.
Спальня, в которую вела крутая лестница, имевшая собственный ритм шагов, была крошечной и жаркой, полуденное солнце шпарило через западное окно, выделяя на стене узкую кровать мальчишки, запачканный чернилами стол и деревянный стул, пневматическое ружье на выточенной вручную стойке над кроватью. Из окна была видна гравийная дорога, тянущаяся на юг, и ему пришло в голову, что за все годы, когда он рос, Джек видел только одну эту дорогу.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я