https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/
С одной из многочисленных липучек, подвешенных к потолку, перед ним на стол упала муха и, парализованная ядом, лежала на спине в одной из тех лужиц, которые образует стекающий по еле заметным складкам клеенки свет керосиновых ламп; от этих лужиц веяло такой предвесенней печалью, будто свежий ветер прошумел после дождя. Муха делала судорожные усилия, чтобы перевернуться, но с каждым усилием все больше ослабевала, а другая, шмыгавшая по клеенке, время от времени подбегала к ней справиться, как обстоят дела. Гомо тоже внимательно наблюдал эту картину, потому что мухи были здесь чистым наказанием. Но когда подошла смерть, умирающая сложила заостренной пирамидкой все свои шесть лапок, молитвенно воздела их ввысь и так умерла на тусклом световом пятне клеенки, будто на тихом кладбище, которое, хоть и не исчислимо в сантиметрах и не воспринимаемо слухом, все-таки было здесь в этот момент. Кто-то как раз заметил:
- Между прочим, уже подсчитано, что во всем банкирском доме Ротшильда не найдется столько денег, чтобы оплатить билет третьего класса до Луны.
Гомо тихо произнес про себя: "Убивать - и все-таки чувствовать Бога; чувствовать Бога - и все-таки убивать?" - и щелчком указательного пальца направил муху прямо в лицо сидевшему напротив майору, что опять привело к инциденту, не затухавшему до следующего вечера.
К этому времени он уже давно был знаком с Гриджией, и, возможно, майор ее тоже знал. Ее звали Лена Мария Ленци; это имя звучало, как Сельвот и Гронляйт или как Мальга Мендана, и приводило на память аметистовые кристаллы и горные цветы, но он предпочитал называть ее "Гриджия", растягивая "и" и придыхая на "дж" - по кличке ее коровы, которую она прозвала Гриджией От итал. grigia - серая, "Серка".. Она пасла ее, сидя обычно на краю луговины, в фиолетовой с коричневым юбке и платочке в крапинку, задрав кверху закругленные носки деревянных башмаков и скрестив руки на цветастом фартуке; она была при этом так естественно мила - ни дать ни взять изящный ядовитый грибок; время от времени она отдавала распоряжения корове, пасшейся ниже по склону. Собственно говоря, эти распоряжения сводились к пяти словам: "А ну, куда!" и "Я тебя!" - что явно означало:
"Поднимайся наверх!" - когда корова забредала слишком далеко вниз; если же дрессировка не действовала, то следовал еще более негодующий окрик: "Ну, сатана, вот я тебя!" - а уж в качестве последней инстанции она сама, как камушек, скатывалась вниз по лугу, вооруженная первой подвернувшейся под рукой палкой, которую и посылала вслед Гриджии, подбежав на расстояние броска. А так как Гриджия выказывала решительную наклонность снова и снова устремляться по направлению к долине, эта процедура повторялась во всех своих частях с равномерностью опускающейся и подтягиваемой заново гири на ходиках. Все это восхищало его своей божественной бессмысленностью, и он, поддразнивая, саму ее стал звать Гриджией. Он не мог не сознаться себе, что его сердце начинало биться сильнее, когда он приближался к сидевшей на лугу фигурке; так бьется оно, когда человек вступает в благоуханный ельник или в марево пряных испарений, поднимающихся от лесной почвы, пропитанной грибными спорами. В глубине этого ощущения всегда присутствовал и затаенный страх перед природой, ибо не стоит обманываться насчет природы, естества - они на самом деле менее всего естественны; природа землиста, жестка, ядовита и бесчеловечна везде, где человек еще не наложил на нее своего ярма. Возможно, именно это и привязало его к крестьянке, а наполовину здесь было также и неослабевающее изумление по поводу того, что она так во всем похожа на женщину. Ведь каждый бы удивился, увидев посреди лесной чащи даму, сидящую с чашкой чая в руках.
Она тоже сказала: "Входите, пожалуйста!" - когда он впервые постучался в дверь ее дома. Стоя у плиты, она помешивала ложкой в кипящем на огне горшке; так как отойти она не могла, она просто вежливо указала на кухонную лавку и лишь несколько позже, улыбнувшись, вытерла руку о фартук и подала ее гостям; у нее была крепкая, ладная рука, бархатисто-жесткая, как тончайшая наждачная бумага или как садовая земля, струящаяся меж пальцев. А лицо, принадлежавшее хозяйке руки, было чуть ироничным, тонкого, изящного рисунка, если глядеть со стороны; особенно же он отметил для себя ее рот. Этот рот был изогнут, как лук Купидона, но, кроме того, еще и плотно сжат, как бывает, когда сглатывают слюну, что, при всей его тонкости, сообщало ему черту жесткой решимости, а этой решимости, в свою очередь, - еле уловимый налет смешливости, великолепно гармонировавший с башмаками, из которых вся ее фигурка вырастала, будто из диких корней. Им надо было уладить с нею какое-то дело, а когда они стали прощаться, на лице ее снова всплыла улыбка, и ему показалось, что ее рука задержалась в его ладони чуть дольше, чем вначале. Эти впечатления, в городе столь мало значащие, были здесь, в глуши, потрясениями, - скажем, как если бы дерево вдруг вздумало закачать ветвями по-иному, нежели это бывает при порыве ветра или при взлете птицы.
Вскоре после этого он стал ее любовником - любовником крестьянки; эта происшедшая с ним перемена очень его занимала, так как здесь с ним явно что-то произошло не по его воле, а помимо нее. Когда он пришел во второй раз, Гриджия сразу подсела к нему на лавку, и когда он, - чтобы проверить, насколько далеко ему уже позволяется зайти, - положил руку ей на колено и сказал: "Ты тут самая красивая", - она руки не отвела, а просто положила на нее свою, и они будто тем самым и сговорились. Тогда он, для закрепления, поцеловал ее, и она после этого слегка причмокнула - так удовлетворенно отрываются губы от сосуда с водой, к краям которого они с жадностью припадали. Он сначала даже несколько испугался такой вульгарности и вовсе не рассердился, когда она пресекла дальнейшие поползновения; он не понимал, почему она это сделала, он вообще ничего не понимал в здешних обычаях и опасениях и даже с некоторым любопытством утешился тем, что его обнадежили на будущее. "На сеновале", - сказала Гриджия, и, когда он уже стоял в дверях и говорил: "До свидания", - она добавила: "До скорого", - и улыбнулась.
Он еще не успел дойти до дома, как уже почувствовал, что счастлив происшедшим, - так горячительный напиток начинает действовать лишь спустя некоторое время. Идее пойти вместе на сеновал он радовался, как детской хитрости: открываешь тяжелую дубовую дверь, притворяешь ее за собой, и с каждым градусом ее поворота в петлях мрак кругом сгущается, пока совсем не спустишься на дно этой вертикально стоящей коричневой тьмы. Он вспомнил их поцелуй, снова услышал ее причмокиванье - ему будто стянуло голову колдовским обручем.
Он попытался мысленно вообразить себе предстоящее свидание, и ему опять вспомнилась крестьянская манера есть: они жуют медленно, чавкая, смакуя каждый кусок; и танцуют они так же, шаг за шагом, и, наверное, так же делают все остальное; при этой мысли у него даже ноги онемели от возбуждения - как будто его ботинки понемногу начали врастать в землю. Женщины опускают веки и делают совершенно окаменелое лицо - защитная маска, чтобы им не мешали неуместными проявлениями любопытства; едва ли единый стон сорвется с их губ - замерев в неподвижности, как жуки, прикинувшиеся мертвыми, они всем своим существом сосредоточиваются на том, что с ними происходит. Так оно и случилось: Гриджия краем подошвы соскребла в кучу немного сена, оставшегося еще с зимы, и, нагибаясь, чтобы поднять подол юбки, в последний раз улыбнулась, будто дама, поправляющая подвязку.
Все вышло так же просто и было столь же колдовским, как лошади, коровы и заколотая свинья. Когда они лежала за балками на сеновале и снаружи раздавался стук тяжелых башмаков, у Гомо, пока этот стук приближался по каменистой тропе, прогромыхивал мимо и затихал вдали, кровь приливала к сердцу; а Гриджия, казалось, уже с третьего шага распознавала, к ним ли движутся башмаки или нет. И она знала колдовские слова. Например, говорила "подбрудок", или "виски" вместо "волосы". "Исподница" означало - "рубашка". "Вишь какой тороватый, - удивлялась она, сама придя полусонная. - А я привалилась малость, да и заспала". Когда он однажды пригрозил ей, что больше не придет, она засмеялась: "Уж как-нибудь заманю!" - и он не то испугался, не то обрадовался, а она, видно, это подметила, потому что спросила: "Жалковать стал, да? Здорово жалковать-то стал?" Все эти слова были под стать узорам на их фартуках и платках или цветным каемкам на подолах, - немного уже приладившиеся к современности, благо проделали долгий путь, но все-таки остававшиеся таинственными пришельцами. Они так и сыпались с ее губ, и, целуя эти губы, он тщетно пытался разобраться, любит ли он эту женщину, или просто ему явлено чудо и Гриджия всего лишь частица ниспосланного ему озарения, отныне и навеки связавшего его с той, истинно любимой. Однажды Гриджия сказала ему прямо в лоб: "А мысли-то у тебя про другое, оно по глазам видать", - и, когда он наспех сочинил отговорку, снисходительно отмахнулась: "Ах, это только скюз". Он спросил, что это еще такое, но она объяснять отказалась, и ему пришлось потом долго соображать самому, прежде чем он выудил из нее скудные сведения, позволившие догадаться, что лет двести назад здесь жили еще и французские рудокопы и скорее всего это когда-то означало "эскюз" Извинение, отговорка (от фр. excuse).. Но не исключено, что и тут таилось нечто более замысловатое.
Все это можно чувствовать глубоко или не очень. Можно иметь принципы, и тогда это предстанет всего лишь невинной эстетической забавой, о которой приятно вспомнить. А может быть, у человека нет принципов или просто они несколько ослабли, как случилось с Гомо перед отъездом, и тогда, не ровен час, эти чуждые, странные впечатления всецело завладеют безнадзорной душой. Но какого-либо нового, счастливо-тщеславного и устойчивого ощущения своего "я" они ему не давали, а лишь оседали бессвязно-красивыми пятнами внутри того воздушного очерка, который прежде был его телом. По каким-то неуловимым признакам Гомо чувствовал, что скоро умрет, он только не знал еще, как и когда. Его прежняя жизнь лишилась силы; она стала как мотылек, что к осени слабеет все больше и больше.
Иногда он говорил об этих своих ощущениях с Гриджией, всякий раз удивляясь ее манере справляться о них: деликатно-уважительно, как о чем-то ей доверенном, и без малейшей обиды. Она словно бы находила вполне естественным, что где-то за ее горами жили люди, которых он любил больше, чем ее, Гриджию, - которых он любил всей душой. И он чувствовал, что эта его любовь не слабеет, а, напротив, становится сильней и будто новей; она не бледнела, не меркла, но чем в более глубокие она окрашивалась тона, тем явственней утрачивала способность направлять его к чему-либо или от чего-либо удерживать. В ней была та граничащая с чудом невесомость и свобода от всего земного, какую знает лишь тот, кому пришлось закончить счеты с жизнью и осталось только уповать на близкую смерть; и хотя он всегда был совершенно здоров, сейчас его будто пронзило и выпрямило что-то, как калеку, который вдруг отбрасывает костыли и идет на своих ногах.
Все это еще усилилось, когда подошла пора сенокоса. Трава была уже скошена и просохла, оставалось увязать ее и поднять наверх со склонов. Гомо смотрел вниз с ближайшего холма, далеко и высоко, будто взмахом качелей, взнесенного над долиной. Молоденькая крестьянка, одна как перст на лугу, яркая пестрая куколка под необозримым стеклянным колоколом неба, - тужится связать огромную охапку. Становится на колени в кучу сена, обеими руками подгребает его к себе. Ложится - весьма чувственным манером - на кучу животом и обхватывает ее снизу. Переворачивается на бок и теперь орудует уже одной рукой, вытягивая ее насколько возможно. Заползает опять наверх сначала одним коленом, потом обоими. Гомо снова чудится в этом что-то от жука, которого прозвали пилильщиком. Наконец она вся подлезает под обхваченную бечевой охапку и медленно поднимается вместе с ней. Охапка намного больше несущего ее пестрого хрупкого человечка - или это была не Гриджия?
Когда Гомо, ища ее, проходил мимо длинного ряда копен, сметанных крестьянками вдоль ровной кромки откоса, женщины как раз устроились передохнуть; он едва смог справиться от ошеломления: они возлежали на невысоких копешках, как статуи Микеланджело во флорентийской капелле Медичи, - рука подпирает голову, и тело будто покоится в плавном потоке. А если им в разговорах с ним случалось сплюнуть, они делали это весьма церемонно: выдергивали тремя пальцами пучок сена, плевали в образовавшуюся воронку и засовывали сено обратно; тут не мудрено расхохотаться, но тому, кто среди них уже как бы свой, - а таким и был Гомо, искавший Гриджию, - может иной раз стать не по себе от этой грубоватой чопорности. Впрочем, Гриджия редко бывала среди них, а когда он наконец ее нашел, она сидела на картофельном поле и встретила его задорным смехом. Он знал, что на ней всего лишь две юбки и что она сидит прямо на сухой земле, которую ссыпает сейчас меж тонких загрубелых пальцев. Но в этом представлении уже не было ничего для него необычного, все его существо странным образом свыклось с ощущением прикосновения земли к телу, и, возможно, он встретил Гриджию вовсе не на поле и не в пору сенокоса - просто так уж ему тут жилось, что все впечатления и дни перемешались.
Заполнились сеновалы. Меж балок, сквозь щели в пазах, струится серебряный свет. От сена струится зеленый свет. Под дверями лежит широкая золотая кайма.
У сена кисловатый запах. Как у негритянских напитков, приготовляемых из мякоти плодов и человеческой слюны. Стоит только вспомнить, что ты живешь здесь среди дикарей, - и уже одна эта мысль пьянит дурманом в духоте этого тесного, доверху набитого забродившим сеном пространства.
Нет опоры надежнее сена. Тонешь в нем по щиколотку, но ощущение устойчивости не покидает тебя. Лежишь в нем, как на господней ладони, и готов кататься по господней ладони, как щенок, как поросенок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
- Между прочим, уже подсчитано, что во всем банкирском доме Ротшильда не найдется столько денег, чтобы оплатить билет третьего класса до Луны.
Гомо тихо произнес про себя: "Убивать - и все-таки чувствовать Бога; чувствовать Бога - и все-таки убивать?" - и щелчком указательного пальца направил муху прямо в лицо сидевшему напротив майору, что опять привело к инциденту, не затухавшему до следующего вечера.
К этому времени он уже давно был знаком с Гриджией, и, возможно, майор ее тоже знал. Ее звали Лена Мария Ленци; это имя звучало, как Сельвот и Гронляйт или как Мальга Мендана, и приводило на память аметистовые кристаллы и горные цветы, но он предпочитал называть ее "Гриджия", растягивая "и" и придыхая на "дж" - по кличке ее коровы, которую она прозвала Гриджией От итал. grigia - серая, "Серка".. Она пасла ее, сидя обычно на краю луговины, в фиолетовой с коричневым юбке и платочке в крапинку, задрав кверху закругленные носки деревянных башмаков и скрестив руки на цветастом фартуке; она была при этом так естественно мила - ни дать ни взять изящный ядовитый грибок; время от времени она отдавала распоряжения корове, пасшейся ниже по склону. Собственно говоря, эти распоряжения сводились к пяти словам: "А ну, куда!" и "Я тебя!" - что явно означало:
"Поднимайся наверх!" - когда корова забредала слишком далеко вниз; если же дрессировка не действовала, то следовал еще более негодующий окрик: "Ну, сатана, вот я тебя!" - а уж в качестве последней инстанции она сама, как камушек, скатывалась вниз по лугу, вооруженная первой подвернувшейся под рукой палкой, которую и посылала вслед Гриджии, подбежав на расстояние броска. А так как Гриджия выказывала решительную наклонность снова и снова устремляться по направлению к долине, эта процедура повторялась во всех своих частях с равномерностью опускающейся и подтягиваемой заново гири на ходиках. Все это восхищало его своей божественной бессмысленностью, и он, поддразнивая, саму ее стал звать Гриджией. Он не мог не сознаться себе, что его сердце начинало биться сильнее, когда он приближался к сидевшей на лугу фигурке; так бьется оно, когда человек вступает в благоуханный ельник или в марево пряных испарений, поднимающихся от лесной почвы, пропитанной грибными спорами. В глубине этого ощущения всегда присутствовал и затаенный страх перед природой, ибо не стоит обманываться насчет природы, естества - они на самом деле менее всего естественны; природа землиста, жестка, ядовита и бесчеловечна везде, где человек еще не наложил на нее своего ярма. Возможно, именно это и привязало его к крестьянке, а наполовину здесь было также и неослабевающее изумление по поводу того, что она так во всем похожа на женщину. Ведь каждый бы удивился, увидев посреди лесной чащи даму, сидящую с чашкой чая в руках.
Она тоже сказала: "Входите, пожалуйста!" - когда он впервые постучался в дверь ее дома. Стоя у плиты, она помешивала ложкой в кипящем на огне горшке; так как отойти она не могла, она просто вежливо указала на кухонную лавку и лишь несколько позже, улыбнувшись, вытерла руку о фартук и подала ее гостям; у нее была крепкая, ладная рука, бархатисто-жесткая, как тончайшая наждачная бумага или как садовая земля, струящаяся меж пальцев. А лицо, принадлежавшее хозяйке руки, было чуть ироничным, тонкого, изящного рисунка, если глядеть со стороны; особенно же он отметил для себя ее рот. Этот рот был изогнут, как лук Купидона, но, кроме того, еще и плотно сжат, как бывает, когда сглатывают слюну, что, при всей его тонкости, сообщало ему черту жесткой решимости, а этой решимости, в свою очередь, - еле уловимый налет смешливости, великолепно гармонировавший с башмаками, из которых вся ее фигурка вырастала, будто из диких корней. Им надо было уладить с нею какое-то дело, а когда они стали прощаться, на лице ее снова всплыла улыбка, и ему показалось, что ее рука задержалась в его ладони чуть дольше, чем вначале. Эти впечатления, в городе столь мало значащие, были здесь, в глуши, потрясениями, - скажем, как если бы дерево вдруг вздумало закачать ветвями по-иному, нежели это бывает при порыве ветра или при взлете птицы.
Вскоре после этого он стал ее любовником - любовником крестьянки; эта происшедшая с ним перемена очень его занимала, так как здесь с ним явно что-то произошло не по его воле, а помимо нее. Когда он пришел во второй раз, Гриджия сразу подсела к нему на лавку, и когда он, - чтобы проверить, насколько далеко ему уже позволяется зайти, - положил руку ей на колено и сказал: "Ты тут самая красивая", - она руки не отвела, а просто положила на нее свою, и они будто тем самым и сговорились. Тогда он, для закрепления, поцеловал ее, и она после этого слегка причмокнула - так удовлетворенно отрываются губы от сосуда с водой, к краям которого они с жадностью припадали. Он сначала даже несколько испугался такой вульгарности и вовсе не рассердился, когда она пресекла дальнейшие поползновения; он не понимал, почему она это сделала, он вообще ничего не понимал в здешних обычаях и опасениях и даже с некоторым любопытством утешился тем, что его обнадежили на будущее. "На сеновале", - сказала Гриджия, и, когда он уже стоял в дверях и говорил: "До свидания", - она добавила: "До скорого", - и улыбнулась.
Он еще не успел дойти до дома, как уже почувствовал, что счастлив происшедшим, - так горячительный напиток начинает действовать лишь спустя некоторое время. Идее пойти вместе на сеновал он радовался, как детской хитрости: открываешь тяжелую дубовую дверь, притворяешь ее за собой, и с каждым градусом ее поворота в петлях мрак кругом сгущается, пока совсем не спустишься на дно этой вертикально стоящей коричневой тьмы. Он вспомнил их поцелуй, снова услышал ее причмокиванье - ему будто стянуло голову колдовским обручем.
Он попытался мысленно вообразить себе предстоящее свидание, и ему опять вспомнилась крестьянская манера есть: они жуют медленно, чавкая, смакуя каждый кусок; и танцуют они так же, шаг за шагом, и, наверное, так же делают все остальное; при этой мысли у него даже ноги онемели от возбуждения - как будто его ботинки понемногу начали врастать в землю. Женщины опускают веки и делают совершенно окаменелое лицо - защитная маска, чтобы им не мешали неуместными проявлениями любопытства; едва ли единый стон сорвется с их губ - замерев в неподвижности, как жуки, прикинувшиеся мертвыми, они всем своим существом сосредоточиваются на том, что с ними происходит. Так оно и случилось: Гриджия краем подошвы соскребла в кучу немного сена, оставшегося еще с зимы, и, нагибаясь, чтобы поднять подол юбки, в последний раз улыбнулась, будто дама, поправляющая подвязку.
Все вышло так же просто и было столь же колдовским, как лошади, коровы и заколотая свинья. Когда они лежала за балками на сеновале и снаружи раздавался стук тяжелых башмаков, у Гомо, пока этот стук приближался по каменистой тропе, прогромыхивал мимо и затихал вдали, кровь приливала к сердцу; а Гриджия, казалось, уже с третьего шага распознавала, к ним ли движутся башмаки или нет. И она знала колдовские слова. Например, говорила "подбрудок", или "виски" вместо "волосы". "Исподница" означало - "рубашка". "Вишь какой тороватый, - удивлялась она, сама придя полусонная. - А я привалилась малость, да и заспала". Когда он однажды пригрозил ей, что больше не придет, она засмеялась: "Уж как-нибудь заманю!" - и он не то испугался, не то обрадовался, а она, видно, это подметила, потому что спросила: "Жалковать стал, да? Здорово жалковать-то стал?" Все эти слова были под стать узорам на их фартуках и платках или цветным каемкам на подолах, - немного уже приладившиеся к современности, благо проделали долгий путь, но все-таки остававшиеся таинственными пришельцами. Они так и сыпались с ее губ, и, целуя эти губы, он тщетно пытался разобраться, любит ли он эту женщину, или просто ему явлено чудо и Гриджия всего лишь частица ниспосланного ему озарения, отныне и навеки связавшего его с той, истинно любимой. Однажды Гриджия сказала ему прямо в лоб: "А мысли-то у тебя про другое, оно по глазам видать", - и, когда он наспех сочинил отговорку, снисходительно отмахнулась: "Ах, это только скюз". Он спросил, что это еще такое, но она объяснять отказалась, и ему пришлось потом долго соображать самому, прежде чем он выудил из нее скудные сведения, позволившие догадаться, что лет двести назад здесь жили еще и французские рудокопы и скорее всего это когда-то означало "эскюз" Извинение, отговорка (от фр. excuse).. Но не исключено, что и тут таилось нечто более замысловатое.
Все это можно чувствовать глубоко или не очень. Можно иметь принципы, и тогда это предстанет всего лишь невинной эстетической забавой, о которой приятно вспомнить. А может быть, у человека нет принципов или просто они несколько ослабли, как случилось с Гомо перед отъездом, и тогда, не ровен час, эти чуждые, странные впечатления всецело завладеют безнадзорной душой. Но какого-либо нового, счастливо-тщеславного и устойчивого ощущения своего "я" они ему не давали, а лишь оседали бессвязно-красивыми пятнами внутри того воздушного очерка, который прежде был его телом. По каким-то неуловимым признакам Гомо чувствовал, что скоро умрет, он только не знал еще, как и когда. Его прежняя жизнь лишилась силы; она стала как мотылек, что к осени слабеет все больше и больше.
Иногда он говорил об этих своих ощущениях с Гриджией, всякий раз удивляясь ее манере справляться о них: деликатно-уважительно, как о чем-то ей доверенном, и без малейшей обиды. Она словно бы находила вполне естественным, что где-то за ее горами жили люди, которых он любил больше, чем ее, Гриджию, - которых он любил всей душой. И он чувствовал, что эта его любовь не слабеет, а, напротив, становится сильней и будто новей; она не бледнела, не меркла, но чем в более глубокие она окрашивалась тона, тем явственней утрачивала способность направлять его к чему-либо или от чего-либо удерживать. В ней была та граничащая с чудом невесомость и свобода от всего земного, какую знает лишь тот, кому пришлось закончить счеты с жизнью и осталось только уповать на близкую смерть; и хотя он всегда был совершенно здоров, сейчас его будто пронзило и выпрямило что-то, как калеку, который вдруг отбрасывает костыли и идет на своих ногах.
Все это еще усилилось, когда подошла пора сенокоса. Трава была уже скошена и просохла, оставалось увязать ее и поднять наверх со склонов. Гомо смотрел вниз с ближайшего холма, далеко и высоко, будто взмахом качелей, взнесенного над долиной. Молоденькая крестьянка, одна как перст на лугу, яркая пестрая куколка под необозримым стеклянным колоколом неба, - тужится связать огромную охапку. Становится на колени в кучу сена, обеими руками подгребает его к себе. Ложится - весьма чувственным манером - на кучу животом и обхватывает ее снизу. Переворачивается на бок и теперь орудует уже одной рукой, вытягивая ее насколько возможно. Заползает опять наверх сначала одним коленом, потом обоими. Гомо снова чудится в этом что-то от жука, которого прозвали пилильщиком. Наконец она вся подлезает под обхваченную бечевой охапку и медленно поднимается вместе с ней. Охапка намного больше несущего ее пестрого хрупкого человечка - или это была не Гриджия?
Когда Гомо, ища ее, проходил мимо длинного ряда копен, сметанных крестьянками вдоль ровной кромки откоса, женщины как раз устроились передохнуть; он едва смог справиться от ошеломления: они возлежали на невысоких копешках, как статуи Микеланджело во флорентийской капелле Медичи, - рука подпирает голову, и тело будто покоится в плавном потоке. А если им в разговорах с ним случалось сплюнуть, они делали это весьма церемонно: выдергивали тремя пальцами пучок сена, плевали в образовавшуюся воронку и засовывали сено обратно; тут не мудрено расхохотаться, но тому, кто среди них уже как бы свой, - а таким и был Гомо, искавший Гриджию, - может иной раз стать не по себе от этой грубоватой чопорности. Впрочем, Гриджия редко бывала среди них, а когда он наконец ее нашел, она сидела на картофельном поле и встретила его задорным смехом. Он знал, что на ней всего лишь две юбки и что она сидит прямо на сухой земле, которую ссыпает сейчас меж тонких загрубелых пальцев. Но в этом представлении уже не было ничего для него необычного, все его существо странным образом свыклось с ощущением прикосновения земли к телу, и, возможно, он встретил Гриджию вовсе не на поле и не в пору сенокоса - просто так уж ему тут жилось, что все впечатления и дни перемешались.
Заполнились сеновалы. Меж балок, сквозь щели в пазах, струится серебряный свет. От сена струится зеленый свет. Под дверями лежит широкая золотая кайма.
У сена кисловатый запах. Как у негритянских напитков, приготовляемых из мякоти плодов и человеческой слюны. Стоит только вспомнить, что ты живешь здесь среди дикарей, - и уже одна эта мысль пьянит дурманом в духоте этого тесного, доверху набитого забродившим сеном пространства.
Нет опоры надежнее сена. Тонешь в нем по щиколотку, но ощущение устойчивости не покидает тебя. Лежишь в нем, как на господней ладони, и готов кататься по господней ладони, как щенок, как поросенок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14