https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/razdvizhnye/150cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Лишь орлы, паря в поднебесье, видели нас. Я помню, однажды, в разгар лета, хлеба цвели и пыльца кружилась над нами, когда мы слились друг с другом в сиянии солнца, я помню, как пах ячмень и как воздух вокруг дрожал от летнего зноя.Но спускаться к реке я больше ни за что не соглашалась. Он иногда звал меня туда, там мы можем надежней всего укрыться, говорил он. И спрашивал, отчего я туда не хочу. Но я ему так и не сказала.С меня довольно было того гула, того отдаленного, но грозного гула, который стал неотделим от моей любви. Всегда, всегда я слышала его, предаваясь любви. При свете дня, даже в миг счастья на солнечном хлебном поле, чудилось мне, я слышу вокруг глухое грохотание реки. Или, быть может, оно раздавалось внутри меня?Свои беспокойные мысли я держала при себе, он ничего о них не знал. Чаще всего они одолевали меня, когда я оставалась одна, хлопоча по дому, и у меня было довольно времени для всяких раздумий. Тогда меня подчас охватывало смутное беспокойство, неясный страх перед будущим. Чем оно чревато? Что оно мне принесет? Принесет во чреве?.. Вспоминаю, как я однажды наткнулась на свой наряд невесты, роясь в поисках какой-то совсем другой вещи. Я поспешно упрятала его подальше. И в смятении ходила по пустому дому, преследуемая тревожными мыслями.Если б я могла поговорить с ним, с моим любимым, о том, что меня гнетет. Насколько бы легче мне стало. Если б я могла поделиться с ним. Я не раз собиралась это сделать, открыться ему. Спросить его, знает ли он… знает ли, кто я? Но не решалась. Слишком дорого было мне мое счастье, я не хотела лишиться его. Ведь оно у меня было, счастье, а раскрой я душу перед моим любимым, я могла его потерять. Такое сплошь да рядом бывает. Расскажи я ему, кто я…Но ведь он, скорей всего, знает об этом, не может быть, чтобы он не знал. Тогда почему бы мне не…В конце концов я решилась.И оказалось, он знал, что я была жрицею оракула в ту пору, когда еще был мальчишкой, а возможно, и позже, когда оставил отцовский дом, но он думал, что я давно с этим кончила, пробыв пифией несколько лет, как другие. Он немало у дивился, услышав, что я все еще служу оракулу, что я и сейчас пифия. По возвращении с чужбины он ни с кем обо мне не говорил, чтобы не выдать нашей тайны, поэтому он ничего и не знал. Кроме лишь того, о чем я сама ему рассказала: что я живу с отцом и смотрю за хозяйством. Я поняла из его слов, что он, кажется, не слишком ясно себе представляет, что это такое — быть жрицей при оракуле, что это в действительности означает. Он ведь долго пробыл вдали от Дельф, и к тому же все, что там делается, вообще никогда его не привлекало, нет, это все не для него, сказал он мне. Но он не мог скрыть своего удивления, услышав, что я все еще пифия, что я так тесно связана с божеством. Он не сказал мне об этом прямо, но я видела, что это его озадачило.Я почувствовала большое облегчение оттого, что он так принял мой рассказ. Нет, я не потеряю его, я поняла, что, конечно, его не потеряю. Для него не так уж важно, пифия я или нет, он первый человек, который не смотрит на меня из-за этого как на какую-то диковину и не чуждается меня. Он ведь все время об этом знал — правда, не о том, что я и сейчас пифия. Знал — и так меня любил! Нужны ли еще доказательства того, как мало это для него значит!Благодарность и счастье переполняли меня. Я рассказала ему обо всем, и он понял меня, понял мою тревогу. Хотя, правда, о своей тревоге — нет, о ней я ему ничего не сказала, прямо не сказала. Да ведь я больше и не буду тревожиться. Он понял все, как может понять лишь любящий человек.Я сидела и гладила его руку, такую дорогую и милую мне, а потом, помню, поцеловала ее. Расстались мы с поцелуями и улыбками, как обычно.В наше следующее после этого разговора любовное свидание все у нас было как прежде. Никогда еще, кажется, со времени самой первой нашей близости не ласкала я его с такою страстью, любовь моя к нему стала еще горячей, еще благодарней, и я хотела показать ему это, принести ему в дар свою любовь, принести ему в дар себя, всю себя, все, что может дать любящая женщина: свое тело, свою нежность, свое вожделение. И он принял мой дар и сам отдался страсти. Но был как будто немного удивлен моею необузданностью. Я помню, он ласкал меня после этого так тихо, словно хотел успокоить.Мы не возвращались в этот раз к прошлому разговору, оба этого избегали. И вообще почти никогда больше об этом не говорили. Я заметила, что он смущается и робеет, когда мы касаемся этих вещей, да мне и самой не хотелось говорить о них теперь, когда я открылась ему и все у нас было хорошо.Да, все у нас было как прежде. Только любовь моя стала еще жарче и значила теперь для меня еще больше. И я не могла скрывать, как бесконечно много она для меня значит и как я дорожу ею, цепляюсь за нее. Как она мне необходима. Быть может, это было слишком хорошо по мне видно.Его чувство было спокойней, ровней, как и все в нем, — за это я так его и любила. Он любил меня на собственный манер — любовью спокойного, сильного человека, который, конечно, никогда бы Мне не изменил. Но моя бурная страсть, кажется, отнюдь не усиливала его чувство ко мне и его влечение. Порою она словно бы заставляла его даже немного робеть передо мною — так же как он, видимо, не мог без смущения и робости думать о том, что я рассказала ему о себе: что я пифия и, стало быть, принадлежу богу. Он чуть ли не начал немного чуждаться меня. И оттого, что я, казалось мне, видела это, он делался лишь еще более мне необходим. Я цеплялась за него, льнула к нему еще жарче, еще безудержней, я так бы и висела все время у него на шее! Хотя я теперь больше не боялась его потерять, конечно, не боялась, нисколько, однако я цеплялась за него так, будто думала, что того и гляди потеряю его, будто мне было чего страшиться; мне вовсе нечего было страшиться, и однако, мне было страшно; я умащала лицо свое маслом, хотя в этом не было никакой нужды, я делала это, чтобы смягчить кожу и разгладить морщины, хотя на моем свежем лице не было еще никаких морщин и мне нельзя было дать моих лет, на вид я была не старше его, — и однако, я все это проделывала. А когда я однажды утром не застала его у источника, то пришла в совершенное отчаяние и совсем потеряла рассудок. Забыв всякий стыд, я давала ему почувствовать, как неутолимо мое вожделение, как откровенно сладострастна моя любовь к нему, и я знала, что взгляд у меня как у утопающей, но это уже не смущало меня, я не прятала от него своих глаз, я ничего не скрывала! Не хотела ничего скрывать!Моя страсть была подобна дикой бездне, готовой его поглотить. И я видела, что она пугает его.Да, моя любовь была непомерно велика. Чересчур сильная любовь тягостна для того, на кого она обращена, я не понимала этого, ничего об этом не знала. Да если бы и знала, это все равно не помогло бы. Ибо кто может назначить точную меру любви!Его не могла не отпугнуть эта необузданность, этот дикий пожар, чуждые ему и его миру, тому надежному и покойному земному миру, в котором он жил. Ведь я и любила-то этот покой и эту надежность — и вот, стало быть, любила так пылко, что потеряла их, не могла не потерять. Потеряла из-за самой непомерности своей любви к ним. Нет, не годилась моя любовь для этой жизни, не вмещалась она в нее. Видно, я все же не подходила для этого мира, для настоящего человеческого мира, не была для него создана.Объятия моего любимого были сам покой, желанный и сладостный. Но я не была создана для покоя, я осталась чужой покою, ибо чересчур сильно его любила.Но мой любимый меня не оттолкнул. Он был так же добр со мною, как прежде, и мы могли подолгу сидеть и разговаривать, держась за руки. Когда я приникала к нему и он понимал, что я по нем томлюсь, я видела, что сам он к этому не расположен, что я не возбуждаю в нем ответной страсти, но нередко он все же уступал моему желанию и терпел мою необузданность и мой пыл, которого сам больше не разделял. То, что он уступал мне как бы просто по доброте, было для меня горше всего. И горько было в глубине души против своей воли сознавать, как мало общего доброта имеет с любовью.Да, он был очень добр со мною, и странно было чувствовать, как тихо ласкает меня его обычно такая сильная рука и как любовь гаснет, умирает в ней, пока она меня ласкает.Вот так было у нас с ним вплоть до того рокового дня, когда из храма прислали сказать, что я должна туда явиться. Оракул вновь открывал свою службу, и меня ожидали многодневные празднества и огромные толпы пилигримов.В последний вечер я была в отчаянии и не умела этого скрыть. Он все время спрашивал, отчего я такая, но я не хотела говорить ему, не могла себя заставить. Я рассталась с ним в слезах, в совершенном душевном расстройстве.На другое утро я достала свой наряд невесты и, не сказавшись отцу, потихоньку вышла из дому и отправилась в Дельфы. Было еще темно, и я зябла под ледяными лучами звезд. Я не любила бога. Я любила другого. Но ему я была не нужна. Я была бесконечно одинока.Спустившись в подземное святилище, я тотчас почувствовала, что он уже здесь — тот, кому я изменила. Его дыхание пахнуло мне в лицо, бурное и дурманящее, он будто тотчас вцепился в меня. Все подземелье было заполнено им, его духом, воздух тяжелый и удушающий. Ядовитые змейки оракула уже выползли и тянулись ко мне своими раздвоенными язычками, а из бездны, что вела в царство мертвых, извергались на меня тошнотворные ядовитые испарения, и, еще не усевшись на треножник, я уже чувствовала себя почти одурманенной ими. Никогда еще не бывало, чтобы я с такою быстротой подпала под его власть, была опустошена, обращена в ничто и наполнилась им, он будто только и ждал минуты, когда сможет наконец обрушиться на меня. Он стиснул мне горло с такою силой, точно хотел меня удушить, дыхание у меня почти остановилось, и из глотки стало вырываться какое-то жуткое шипение. Лишь ужас и страх чувствовала я — никакой легкости, никакой радости, ни на миг. Никогда не испытывала я такой муки, никогда не обходился он со мною так злобно, с такою свирепой яростью, но никогда и не приводил меня напоследок в такой безумный экстаз. Мне потом говорили, что тело мое в исступлении кидалось из стороны в сторону и что мои неистовые крики были слышны даже наверху, в храме. Это было жутко. Но что особенно напугало, ужаснуло меня — это что я в разгар всего происходящего, сквозь все происходящее, слышала, чудилось мне, доносившееся откуда-то издалека глухое грохотание реки. Неужели это могло быть? Неужели я правда его слышала? И отчего именно это вселяло в меня такой страх?Когда я потом лежала и отдыхала в доме у старухи, ухаживавшей за мною, постепенно приходя в себя после своего ужасного изнеможения, ко мне наведался старичок-прислужник и посидел немного у моей постели. Он тревожился за меня и хотел узнать, как мое самочувствие. Он сказал, что никогда не видел, чтобы лицо мое было так пугающе-страшно, как в этот раз. Это и жрецы тоже заметили и говорили об этом промеж собой. Они были весьма довольны мною, силою моей божественной одержимости. Но от себя он осторожно добавил, что, быть может, мне не следует с таким самоотречением предаваться богу, что бог, конечно же, этого и не требует. Вероятно, на усталом лице моем мелькнула слабая усмешка, когда я, прикрыв глаза, внимала его заботливым словам, хоть он и не заметил этого.Он говорил о боге. О своем боге. Чему же я усмехалась?Затем он принялся рассказывать что-то такое про неизвестного человека, который сбежал вниз по лестнице из залы для пилигримов, ворвался в священное подземелье и уставился на меня полными ужаса глазами. Он был, конечно, нездешний, в Дельфах никто бы не решился на такое безумство, зная, что это строжайше запрещено. Жрецы оракула были вне себя, и он, понятно, был тотчас выдворен, выведен за руку храмовым стражем, и никто не знает, какое его теперь ждет наказание, но, возможно, они его и так отпустили.Случай был довольно необычный, но я слушала рассеянно, пока он не сказал, что, кажется, у этого человека была только одна рука.Я привскочила на постели, и, вероятно, вид у меня был до крайности странный. Старичок-прислужник смотрел на меня с изумлением. Он, разумеется, не понимал, отчего я вдруг так переменилась. Но зато он понял, что я, очевидно, не собираюсь больше отдыхать, а стало быть, со мною все хорошо. Он мог больше за меня не опасаться. И, вполне довольный, улыбаясь всем своим добродушным лицом, он покинул меня.Оставшись одна, я долго сидела, и в голове моей теснились противоречивые мысли. Для чего он приходил? Как это понять? Что его на это толкнуло? Быть может, это означает, что он… что он все же не совсем ко мне равнодушен?Что-то похожее на слабую надежду затеплилось у меня в душе, хотя для этого и не было причины.Медленно стянула я с себя наряд невесты, надела вместо него обычное платье и отправилась к себе в долину.В доме у нас я никого не застала, вышла и наугад побрела по полям. Завидев его — он работал на клочке, засеянном его отцом, — я пошла к нему. Он слегка вздрогнул при виде меня, и я заметила робкое, опасливое выражение в его взгляде, обычно на редкость прямом и открытом. Он не поднял на меня глаза, когда я приблизилась. Мы оба стояли и молчали.Я все поняла. Он видел меня, видел мое ужасающе-страшное лицо, когда я принадлежала богу, видел то, чего никто не может выдержать и чего никто из узревших вблизи не может забыть до конца своих дней. Теперь я была для него пифия, одержимая, — для него, как и для всех других. Теперь он был как все другие. Теперь все было кончено.Я спросила его, и он ответил мне без утайки, что это так. Ему вовек от этого не оправиться. И я поняла, о чем он говорил: ни один мужчина не способен любить женщину, если он видел ее такой, видел ее одержимой богом.Потом он рассказал, что утром пришел к источнику и ждал, что я тоже приду. Но я не приходила, и он все больше беспокоился, вспоминая, в каком странном душевном расстройстве была я накануне вечером, и ему вдруг подумалось, не случилось ли чего со мною. Он поднялся к нашему дому и никого там не нашел, и тогда он, еще более встревожившись, разыскал в поле моего отца, но тот тоже не знал, где я, и удивился, что меня не оказалось дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я