https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/120x90cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мы включали радио, эфир был переполнен песнями о любви и рок-музыкой; мы верили рок-музыке, но, думается мне, не верили песням о любви — что тогда, что сейчас. Мы обитали в раю, поэтому любая дискуссия на трансцендентальные темы становилась бессмысленной. Политика, как нам казалось, существовала где-то в отелевизионенном зарайске; смерть была чем-то вроде переработки вторсырья.
Жизнь была чарующей, но только без политики и религии. Это была жизнь детей потомков первопроходцев — жизнь после Бога — жизнь, в которой спасение можно было обрести и на Земле, находящейся на краю небес. Наверное, это лучшее, на что мы может надеяться, — мирная жизнь, стирающая границы между реальной жизнью и жизнью сна, — и все же, говоря это, я не перестаю сомневаться.
Думаю, что в какой-то момент все же наступила расплата. Думаю, ценой, которую мы заплатили за нашу золотую жизнь, стала неспособность окончательно поверить в любовь; вместо этого мы приобрели иронию, от которой увядало все, чего бы мы ни коснулись. И мне кажется, что ирония и есть та цена, которую мы заплатили за потерю Бога.
Но тут я вспоминаю о том, что мы все же живые существа и у нас бывают — должны быть — религиозные порывы, но только в какие же расселины и щели утекают эти порывы в мире без религии? Я думаю об этом каждый день. Иногда я думаю, что это — единственное, о чем мне вообще следует думать.

От прошлого июля историю с плавательными бассейнами отделяют полтора десятка лет. Именно в июле мой доктор прописал мне маленькие желтые таблетки. Сейчас на дворе январь.
Я переживал один из самых тяжелых периодов в своей жизни — по большей части это выражалось в депрессии и тревоге — не то чтобы мне просто «было грустно». Это было нечто большее. Никакая милая чепуха, вроде дружеских объятий или связки серебристых воздушных шаров, не могла излечить от приступов, снедавших меня на протяжении нескольких предыдущих лет. Маленькие треугольные пилюли доктора Уоткина цвета детского куриного пюре существенно притупили мои ощущения — а мне только того и было надо.
Доктор Уоткин заверил меня, что эти таблетки чрезвычайно распространены и что большинству людей рано или поздно приходится к ним прибегать, — и я должен признать, что они сделали мой характер менее колючим. К тому же я стал намного более «симпатичным» человеком (многие из моих друзей и домочадцев не преминули отметить это). В виде дополнительного преимущества я стал работать более эффективно, словом, превратился в более производительного члена общества. Полагаю, это было нечто вроде пластической операции на мозге.


Что ж, о таблетках можно говорить долго. Но, может быть, вам тоже случалось принимать таблетки, и, может быть, когда вы делали это, то в самой глубине души не знали, зачем делаете это, просто вы были довольны, что таблетки существуют и что их можно принимать. Нечто подобное произошло и со мной.
Я рассказываю вам все это, сидя на земле в лесной чаще острова Ванкувер, в моей старой бойскаутской палатке, не использовавшейся многие десятки лет. От ее клеенчатого пола слегка воняет холодильником, забитым просроченным йогуртом; руки мои прижимают к груди последнюю пачку сигарет; я сижу в пиджаке, галстуке и, чтобы согреться, кутаюсь в старое серое армейское одеяло. Я стараюсь, чтобы сигареты не отсырели, потому что дождь то и дело заливает внутрь. Спускается ночь.
И как вы, возможно, догадались, одновременно происходят и другие вещи, о которых я здесь не говорю, потому что никак не могу собраться с духом. Пожалуйста, потерпите немного, не отвлекайтесь, — и я постараюсь рассказать вам еще.


Пожалуй, я расскажу вам о том, как странствовали по жизни с тех пор мои приятели-эмбрионы — какими странными путями шла их жизнь. И хотя мы разошлись по тысяче разных тропинок, чтобы достичь своего, наши жизни, как ни странно, закончились в одном и том же несуществующем месте.
Ну, во— первых, о Марке -силаче Марке, человеке, который, стоило ему захотеть, мог стереть вас в порошок, — два года назад ему поставили диагноз ВИЧ. Чувствует он себя пока вполне прилично — по-прежнему работает брокером в центре города, — но по очевидным причинам больше думает о Последних Вещах, чем большинство людей. Дождливыми вечерами мы устраиваем ретро-коктейли («Формула Один», «Сингапурский Слинг») в баре отеля «Сильвия», окна которого выходят на Английскую бухту.
Он рассматривает свою ситуацию своеобразно. «Если серьезно вдуматься, старик, — говорит он, — наши тела и сами не знают, где они начинаются и где заканчиваются. Иммунная система не столько поддерживает твое здоровье, сколько очерчивает границы твоего тела. Теперь сквозь меня словно просверлили дырку, и мое тело запуталось, оно не знает, где я начинаюсь и где заканчиваюсь, и то, что снаружи, свободно просачивается внутрь. Представь себе швейцарский сыр: если дырки в нем станут слишком большими, то он перестанет быть швейцарским сыром — он попросту станет… ничем. Похоже, со мной происходит то же самое. Я становлюсь ничем. И да, это страшно».
Наши разговоры никогда не получаются легкими, но по мере того, как я — мы — становимся старше и старее, мы все понимаем, что наши разговоры неизбежны. Мы горим желанием поделиться с другими своими чувствами. После определенного возраста искренность перестает отдавать порнографией. Как будто прохладца, которой была отмечена наша юность, это нечто вроде ретровируса, который в конечном счете опустошает тебя. Делает дырчатым.


В другой вечер, за другими коктейлями, но все в том же баре «Сильвия», Стейси, ныне разведенная, тренер по аэробике и ассистентка адвоката, говорит мне:
— Нас научили верить, что наш мир лишен волшебства только потому, что он наш. Почему нам внушили, что волшебство — это нечто, что происходит не с нами, а где-то и с кем-то за тридевять земель? Почему они не могли просто сказать: «Ребята, все хорошо таким, какое оно есть. Так что впитывайте его каждой клеткой, пока можете».
На этом она допивает вторую порцию клюквенного мартини («Крантини»). Стейси спилась. И еще взгляд у нее тяжелый, как у людей, которые балуются кокаином. Это печалит меня, потому что она по-прежнему красавица и я люблю ее больше, чем большинство прочих людей в моей жизни. Но я знаю, что единственный путь, на котором она может прикоснуться к волшебству, лежит через бутылку.
Однако, став старше, я понял, что ни я, ни кто-нибудь другой не смог бы ничего изменить, окажись он в положении Стейси. С течением времени вы начинаете понимать, как случается, что жизни людей складываются наперекосяк; научаетесь видеть все повороты сюжета и все соблазны; до вас доходит, каким именно способом одни люди могут использовать других.
Блеск, окружавший телесную и моральную порчу, исчезает; знание уже не радует. Вы больше не хотите попусту тратить силы, и вот вместо этого вы учитесь терпимости, состраданию и любви — учитесь сохранять дистанцию, — как ни тяжело мне говорить это. Впрочем, и об остальном мне тяжело говорить.

Стейси тянет исповедаться. Она говорит: «Видишь ли, старик, между такими, как ты и я, и остальным миром — огромная разница», — и я спрашиваю Стейси, в чем же она.
— Ну, ты ведь знаешь, что существует точка, которой достигаешь однажды… однажды, когда ты вдруг ломаешься и понимаешь, что остался совсем один и падаешь в пропасть.
— Конечно… но разве не со всеми так? — спрашиваю я.
И Стейси отвечает:
— Видишь ли, когда это происходит, рядом с большинством людей кто-то есть, поэтому изгнание из Рая не так тяжело. Но ты и я, старик, мы — это совсем другое. Мы прошли через все это дело в одиночку. И теперь как острова.
Я не знаю, воспринимать это как комплимент или нет. А Стейси начинает сюсюкать, вспоминая Марка, к которому всегда испытывала неразделенное влечение:
— Ах, бедняжка Марки, он красивее нас всех вместе взятых, и, точно говорю, я жизнь бы отдала, только бы он прожил подольше и поукрашал бы мир еще несколько лет. Скажи честно, старик, ты бы ведь отдал все на свете, чтобы выглядеть как чиппендейловский танцор всего-то на каких-нибудь десять малюсеньких минуточек.
Тут она замечает, что ее стакан пуст, и вертит головой в поисках официанта. «И знаешь еще что? Марк ничего не сказал даже родителям. Он решил, что они его бросят».
Приносят новый «крантини», и я чувствую, что скоро мне придется выручать Стейси. А потом как-то всплывает тема Бога. Стейси поднимает на меня глаза — все еще такая красивая, но такая пьяная — и говорит: «Старик, Бог — это человек, который впивается мне в шею в счастливую ночь. Бог — это голос в ночи, который я слышу, но до которого мне нет никакого дела, потому что я знаю, кто это. Ты меня слушаешь, старик?»
— Слушаю, Стейси, — отвечаю я. И я буду слушать дальше, хотя тот я, каким я был когда-то, сменил бы тему. Так уж случилось, что много лет назад большинство из нас порвало связь между любовью и сексом. А порванную, ее уже никогда не восстановишь.


Джули оказалась более «нормальной», чем, скажем, Марк или Стейси. У нее двое детишек, живет она в Пембертон-Хайтс, в Северном Ванкувере, в таком очень типичном пригороде. У нее славный муж, Саймон, и она вспоминает нашу юношескую пору, когда все мы были вместе, как какое-то опасное и прекрасное приключение — к счастью, далекое, как тигры в своем загоне в зоопарке.
— В последнее время я стараюсь измениться, старик,-говорит она мне, когда мы сидим на бетонных ступенях ее крыльца, попивая слабый кофе «Мистер Коффи». — Ты знаешь, ирония — это ад, из которого я пытаюсь бежать: обратить цинизм в веру, путаницу — в ясность, тревогу — в набожность. Но это трудно, потому что я стараюсь быть искренней в жизни, и вот стоит мне включить телевизор и увидеть какого-нибудь телеведущего, и я сдаюсь. Слишком много дешевых подделок! Все было бы куда яснее и проще, не будь кругом такого множества разрисованных знаменитостей. Ведь правда?
Джули кричит сыновьям, чтобы те перестали драться из-за водяного пистолета (одновременно она подает реплику в сторону, сообщая мне их домашние прозвища — «Дэмьен» и «Сатана»), и наш разговор продолжается:
— Просто не обращай внимания на эту мелюзгу.

Иногда мы засиживаемся, если погода теплая, и город перед нами блестит, как позолота, а дюжина подъемных кранов буквально на глазах меняют его очертания.
— Тысячу лет назад, — говорит Джули, — люди и думать не думали, что жизнь их детей будет хоть чем-то отличаться от их собственной. Теперь уже никто не спорит, что жизнь следующего поколения — черт побери, да просто жизнь на будущей неделе — в корне отличается от жизни сегодня. И когда мы начали так думать? После какого изобретения? После телефона? После машины? Почему так случилось? Я точно знаю, что ответ есть!
Мы продолжаем сидеть и разговаривать. Джули напоминает мне про ночь, которую довелось пережить нам семерым в 1983 году:
— Ну, еще та ночь, когда мы пили лимонный джин и каждый украл по цветку с кладбища Уэст Ван и прикрепил себе в петлицу.
Полный провал в памяти. Не могу вспомнить.
— Слушай, старик, не пялься так на меня — ты был не такой уж пьяный. Ты еще дал мне потрясающий совет там, в ресторане. Из-за этого совета я перешла в другую школу.
Я по— прежнему тупо смотрю на Джули:
— Извини.
— Но это просто ужас, старик. Ну вспомни. Марки шел без рубашки по Денман-стрит; Тодд, Дана и Кристи нарисовали себе поддельные татуировки.
— Уф, совсем память отшибло. Хоть убей. Джули овладевает навязчивая мысль — заставить меня вспомнить:
— В ресторане еще была такая жуткая коричневая виниловая мебель в стиле семидесятых. А ты ел живую рыбу.
— Погоди! — кричу я. — Коричневая мебель в стиле семидесятых — я помню коричневую мебель.
— Слава тебе, Господи, — говорит Джули. — Я уж думала, что с ума сошла.
— Нет, погоди, вроде начинаю припоминать… цветы… рыба. — С ласковой помощью Джули воспоминание о вечере удается вытянуть из памяти, как тонкую нить, дюйм за дюймом. В конце концов мне удается вспомнить все до мельчайших подробностей, но процесс оказывается на удивление утомительным. Притихнув, мы сидим на теплых бетонных ступенях. — Так в чем там была суть? — спрашиваю я.
— Не помню, — отвечает Джули.
Оба мы слегка поражены, я даже больше, чем Джули, природой воспоминаний — тем, как они хранятся где-то в мозгу, но могут в любой момент потеряться, или перепутаться, или Бог его знает что еще. Если бы Джули не сидела рядом и не сопровождала меня в воспоминаниях о том вечере, я сошел бы в могилу, так никогда и не вспомнив, что в моей жизни был такой волшебный вечер. Тогда какой смысл был в том, чтобы прожить его? И поэтому мы оба сидим притихнув.
Настанет время уезжать, и я буду уже забираться в машину в конце подъездной аллеи, где Саймон недавно посадил маленькие рододендроны. Джули скажет:
— Ну, до скорого, Джеймс Бонд. Возвращайся в свое холостяцкое Бэтменское Логово. Жаль, не могу тебя сопроводить.
Я задумываюсь над ее словами и отвечаю:
— Нет, этого не надо. Я бы отдал миллион долларов, чтобы остаться в этом доме с тобой и денек побыть Саймоном.
Джули помолчит, а потом скажет:
— Знаешь, это хорошая жизнь, старик, но я понемногу тоже начинаю чувствовать себя одинокой в этом доме. Не обманывайся.
Потом она чмокает меня в щеку, и я возвращаюсь в город.


И вот я снова в промокшей маленькой палатке в дождливом лесу, где сгущается ночь. После того как дневной свет скрылся за обложившими небо тучами, похолодало, но не очень. Здесь никогда не бывает слишком холодно, а этот январь так и вообще выдался теплым. Батарейки моего фонарика сели; я плоховато подготовился к этой поездке — все делал в спешке — позже объясню почему. Я сижу и натягиваю сухие серые рабочие носки, которые купил на заправочной станции в Данкане, и поедаю третью плитку «Кит Кэт». Теперь палатка слегка пахнет пасхальными яйцами.
Стоит, пожалуй, поведать вам и о трех других эмбрионах, вместе с которыми я плавал в бассейнах моей юности. Но пока мне хочется сказать вам вот о чем:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я