Проверенный Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Здесь какой-то мрак. Страна поэтов и философов, музыки и песен? Люди с виду, как и всюду. На перекрестке стоял негр. «Bahama-Joe» неслось из транзистора. Все как в Бостоне, совсем как на окраине Бостона. Вероятно, другую Германию выдумал профессор с кафедры германистики в их колледже. Его звали Кайзер, до тридцать третьего года он жил в Берлине. Ему пришлось эмигрировать. «Наверно, он испытывает тоску по родине, — думала Кэй, — ведь это как-никак его родина, он и видит ее иначе, чем я, Америку он не любит, зато здесь, он считает, одни поэты, здесь меньше поглощены делами, чем у нас, однако ж его заставили отсюда уехать, почему? Он такой милый, и у нас в Америке есть поэты, писатели, и, как говорит Кайзер, крупные писатели, но какую-то разницу он все же видит: Хемингуэй, Фолкнер, Вулф, О'Нил, Уайлдер; Эдвин живет в Европе, совсем порвал с нами, и Эзра Паунд тоже, у нас в Бостоне жил Сантаяна, у немцев есть Томас Манн, но и тот в Америке, даже забавно, и он в изгнании, а еще у них были Гете, Шиллер, Клейст, Гельдерлин, Гофмансталь; Гельдерлин и Гофмансталь — любимые поэты доктора Кайзера, и элегии Рильке, Рильке умер в двадцать шестом, кто же у них теперь? Сидят на развалинах Карфагена и льют слезы, хорошо б улизнуть, побыть без группы, вдруг я с кем-нибудь познакомлюсь, например с поэтом, я, американская девушка, поговорю с ним, скажу ему, чтоб не грустил, но Кэтрин от меня ни на шаг, прямо надоела, я уже взрослая, она не хочет, чтоб я читала „За рекой, в тени деревьев“, сказала, что такую книгу вообще не надо было печатать, а, собственно, почему, из-за маленькой графини? Интересно, а я смогла б вот так сразу?» — «Какой тусклый город, — думала Милдред, — и как плохо одеты женщины». Катрин пометила в блокноте: «Тяжелое положение женщин все еще слишком очевидно, равноправия с мужчиной не достигнуто». Об этом она будет говорить в женском клубе штата Массачусетс. Милдред думала: «Какой идиотизм — путешествовать с группой, где одни женщины, представляю, как мы всем опротивели, женщина — слабый пол, путешествие утомительное, а что видишь? Ничего. Который год подряд впутываюсь в это дело, опасное семя, мучители евреев, на каждом немце стальная каска, да где же все это? Мирные люди, бедны, конечно, нация солдат, не верь тому, кто говорит «без меня» , Кэтрин не любит Хемингуэя, зашипела как гусыня, когда Кэй взяла книгу, вот уж страшная книга, графиня ложится в постель со старым майором, Кэй тоже легла бы с Хемингуэем, только где же его отыщешь, вместо этого Кэтрин приносит ей перед сном в постель шоколад. Кэй, душечка, ах, зеленые глаза, они сводят ее с ума, это что такое? Ну, конечно, же, писсуар, такое вот вижу, а памятники пропускаю, уж не обратиться ли к психиатру? Какой смысл? Слишком поздно, в Париже на подобных местах — листы гофрированной стали, как короткие повязки на бедрах у готтентотов, чтоб молодые люди не смущались, что ли?»

Зеленый свет. Мессалина ее заметила. Похотливая жена Александра. Эмилия хотела ускользнуть, спрятаться, но попытка скрыться в туалет не удалась: это был писсуар для мужчин, прямо на углу улицы. Эмилия поняла это лишь тогда, когда увидела перед собой мужчин, застегивающих на ходу брюки. Эмилия перепугалась, споткнулась, оглушенная аммиачными парами и запахом дегтя, у нее в руках был тяжелый портплед, смешной потешный портплед карикатуристов, еще немного — и она наткнулась бы на мужские спины, спины, над которыми в ее сторону поворачивались головы, глаза, задумчиво устремленные в пустоту, глуповатые лица, принимавшие удивленное выражение. Мессалина не теряла из виду выслеженную жертву; она отпустила такси, которое взяла, чтобы ехать к парикмахеру; надо было обесцветить и начесать волосы. Теперь она ждала у выхода из туалета. Сгорая от стыда, Эмилия выбежала из мужского убежища, и Мессалина закричала ей: «Эмилия, детка, ты что, уличных знакомств ищешь? Рекомендую тебе крошку Ганса, приятеля Джека, ведь Джека ты знаешь, они все у меня бывают. Ну, здравствуй, как дела, дай поцелую тебя, личико у тебя такое свежее, румяное. Ты совсем зачахла, заходи-ка вечерком ко мне, будет компания, может быть, приедет писатель Эдвин, он, говорят, уже в городе, я с ним не знакома, не слышала даже, что он там написал, знаю, что получил премию. Джек его наверняка затащит, познакомим его с Гансом, повеселимся!» Эмилию коробило, когда Мессалина называла ее деткой, она ненавидела Мессалину, когда та упоминала Филиппа, любая реплика Мессалины смущала ее и оскорбляла, но так как в супруге Александра, в этой великанше атлетического сложения, она видела подобие мерзостного дьявола, от которого никуда не деться, всесильную и не брезгающую насилием особу, помпезный и уродливый монумент, то она каждый раз испытывала трепет и, встречаясь с ней, с монументом, делала книксен, совсем как маленькая девочка, и смотрела на монумент снизу вверх, что еще сильнее разжигало Мессалину: утонченная вежливость Эмилии приводила ее в неописуемый восторг. «Она соблазнительна, — думала Мессалина, — зачем она живет с Филиппом? Она его любит, другой причины нет, вот смех, я долго этого не могла раскусить, наверно, взял ее девушкой, такие браки бывают, первый мужчина, спросить ее? Нет, не рискну, одета не ахти, все истрепано, фигурка что надо, и с лица не дурнушка, всегда хорошо выглядит, а мех никудышный, беличий, нищая она принцесса, интересно, какова в постели? Думаю, неплоха. Джек на нее давно нацелился, тело как у мальчишки, а вдруг Александр? Да она и не придет, разве что с Филиппом, он угробит девочку, ее надо спасать, живет на ее деньги, бездарность, Александр просил его состряпать сценарий, а он что сделал? Ничего, смущался да отшучивался, после вообще пропал, играет в непроницаемого, непризнанный гений, из тех писак, завсегдатаев „Романского кафе“ в Берлине и парижских кабаре, еще и важничает, чучело да и только, жаль девочку, смазливая и ротик чувственный». А Эмилия думала: «Ну и везет же мне, угораздило ее встретить, когда иду с вещами, обязательно кого-нибудь да встречу, стыд какой, этот идиотский плед, она, конечно, сразу догадается, что я иду в ломбард, к старьевщикам, несу что-то продавать, на мне написано, слепой, и тот бы увидел, начнет язвить, расспрашивать о Филиппе, о его книге, дома лежат белые нетронутые листы бумаги, стыд какой, он, я знаю, мог бы написать книгу, но не получается, военная провокация — начало мировой войны , что она понимает? Эдвин для нее — только имя в газете, ни одной его строчки не прочла, знаменитости коллекционирует, даже Гренинг, врач-феномен, был у нее дома, правда ли, что она лупит Александра, когда застает его с другими женщинами, что она понимает? Надо спешить, зеленый свет…»

Зеленый свет. Они двинулись дальше, «Bahama-Joe». Сощурившись, Йозеф посмотрел на «Колокол», старую гостиницу. Сгорев до основания, она теперь воскресла в виде дощатого барака. Йозеф потянул своего черного повелителя за рукав: «Желаете пить пиво, мистер? Здесь очень хорошее пиво». В его взгляде была надежда. «О пиво», — сказал Одиссей. Он засмеялся, его широкая грудь вздымалась и опускалась от смеха: волны Миссисипи. Он хлопнул Йозефа по плечу: у того подогнулись колени. «Пиво!» — «Пиво!» Они вошли, вошли в старый, знаменитый, уничтоженный, вновь восстановленный «Колокол», рука об руку, «Bahama-Joe», они пили: пена лежала на их губах, как снег.

Филипп задержался перед небольшим магазином, торговавшим пишущими машинками. Он разглядывал витрину. Это — один обман. Он не решался войти. Тощая графиня Анна — исключительно деловая, бессердечная и бессовестная, всем и каждому известная особа из семьи закулисных политиканов, которые помогли Гитлеру стать рейхсканцлером, за что тот, придя к власти, истребил всю семью, за исключением тощей Анны, нацистка с удостоверением жертвы нацизма (нацисткой она была по природе, а удостоверением пользовалась по праву), — тощая графиня Анна встретила в печальном кафе печального Филиппа, автора запрещенной в третьем рейхе и забытой после падения третьего рейха книги, и, всегда отличавшаяся предприимчивостью и склонностью к болтовне, вступила в разговор и с ним. «Ограниченна, весьма ограниченна, боже мой, что ей нужно?» — «Вы не должны болтаться без дела, Филипп, — внушала она ему, — на что это похоже? Человек с вашим талантом! Нельзя жить на средства жены. Надо уметь себя заставить, Филипп. Почему вы не напишете сценарий? Вы же знакомы с Александром? Вы ведь человек со связями. Мессалина сулит вам большое будущее!» Филипп слушал и думал: «Какой сценарий? О чем она говорит? Такой, какие пишутся для Александра? Или для Мессалины? Выходит на экраны, любовь эрцгерцога , не могу я этим заниматься, ей разве втолкуешь? Нет, не могу, не разбираюсь я в этом, любовь эрцгерцога , для меня это пустые слова, киноэмоции — ложь, настоящая ложь, выше моего понимания, кто пойдет смотреть такую чушь? Считается, что все пойдут, я в это не верю, я этого не знаю и знать не желаю!» — «А если вы не желаете, — сказала графиня, — тогда займитесь чем-нибудь другим, продавайте ходкий товар, у меня есть возможность достать патентованный клей, он всюду нужен, ходите по домам и предлагайте. Нынче ни одна упаковка не обходится без патентованного клея, экономия времени и средств. Войдите в первый попавшийся магазин, и две марки уже в кармане. За день можно продать двадцать, а то и тридцать пузырьков — вот и считайте!» Таков был разговор с тощей деловой Анной, болтовня, но над этим стоило поразмыслить, он сидит в луже, нет, стоит с пузырьком клея — он распахнул дверь. Сработала сигнализация, резкий звонок напугал Филиппа. Он вздрогнул, как вор. Его рука в кармане пальто судорожно стиснула патентованный клей графини. Пишущие машинки, сверкали, залитые неоновым светом, и Филиппу почудилось, что клавиши осклабились ему навстречу: строй букв стал глумящейся разинутой пастью, алфавит жадно щелкнул оскаленными зубами. Разве Филипп не писатель? Не повелитель пишущих аппаратов? Их жалкий повелитель! Стоит ему открыть рот и произнести волшебное слово, как они застучат: угодливые исполнители. Волшебного слова Филипп не знал. Он забыл его. Ему нечего сказать. Ему нечего сказать людям, которые за окном проходят мимо. Эти люди обречены. Он тоже обречен. Он обречен иначе, чем люди, которые проходят мимо. Но и он обречен. Само это место обречено временем. Обречено на шум и молчание. Кто говорит? О чем говорится? Как Эмми познакомилась с Герингом , кричали с каждой стены пестрые плакаты. Сенсация века. Что искал здесь Филипп? Он никому не нужен. Он робок. Ему не хватает мужества обратиться к владельцу магазинчика, коммерсанту в элегантном костюме, куда более новом, чем костюм Филиппа, и предложить ему графский клей, эту, как теперь казалось Филиппу, совершенно ненужную и нелепую штуку. «У меня нет чувства реальности, нет серьезности, вот коммерсант — тот человек серьезный, я же не могу принять всерьез того, чем все занимаются, просто смешно что-то ему продавать, а кроме того, я слишком робок, пусть чем хочет, тем и заклеивает посылки, какое мне до этого дело? Зачем ему заклеивать посылки? Чтобы рассылать пишущие машинки, а зачем их рассылать? Чтобы зарабатывать деньги, хорошо питаться, хорошо одеваться, спать крепким сном, вот за кого Эмилии надо было выйти замуж. А что делают те, кто купил у него машинки? Хотят с их помощью зарабатывать деньги, хорошо жить, нанимают секретарш, смотрят на их коленки, диктуют: „Глубокоуважаемые господа, настоящим подтверждаем получение Вашего письма, датированного…“, да я б им в лицо рассмеялся, вместо этого они надо мной смеются, они правы, я — неудачник, с Эмилией веду себя преступно, я бездарен, робок, ненужен: немецкий писатель». — «Что вам угодно?» Элегантно одетый коммерсант склонился перед Филиппом, он, как и все, лез из кожи вон. Филипп скользнул взглядом по полкам, где стояли полированные, смазанные маслом машинки, способные на любой подвох коварные изобретения, которым человек поверяет мысли, известия, послания, объявления войны. Тут же он увидел диктофон. Это был звукозаписывающий аппарат, как-то дважды Филипп начитывал на магнитофонную ленту текст своих радиопередач. На аппарате стояло: «Репортер». «Репортер ли я? — подумал Филипп. — С таким прибором я мог бы сделать репортаж, рассказать о себе, что я слишком робок, бездарен, не способен продать пузырек клея, что я выше того, чтобы писать сценарий для Александра и приспособляться ко вкусу проходящих мимо, и что мне не под силу изменить их вкус, вот в чем дело, я никому не нужен, смешон, я и сам считаю, что я смешон и никому не нужен, но я вижу других, этого коммерсанта например, который вообразил, будто ему удастся мне что-то продать, в то время как я не могу решиться и всучить ему клей, и он мне кажется таким же смешным и ненужным, как и я!» Владелец магазина выжидательно смотрел на Филиппа. «Я хотел бы взглянуть вон на тот диктофон», — сказал Филипп. «Пожалуйста, — ответил элегантный господин, — последняя модель, лучше вы не найдете». Он старался вовсю. «Первоклассный аппарат. Ваш расход моментально окупится. Везде, где угодно, вы сможете диктовать письма, в машине, в постели, во время путешествия. Попробуйте, прошу вас…» Он включил запись и протянул Филиппу маленький микрофончик. Лента перекручивалась с одной бобины на другую. Филипп стал говорить: «Новая газета» желает, чтобы я проинтервьюировал Эдвина. Я мог бы взять с собой этот аппарат и записать нашу беседу. Но предстать перед Эдвином в качестве корреспондента мне стыдно. Не исключено, что он боится журналистов. Он сочтет своим долгом сказать несколько общих и любезных слов. Меня это обидит. Я буду стесняться. Разумеется, он не знает меня. С другой стороны, я рад, что увижу Эдвина. Я его ценю. Встреча может оказаться и приятной. Я бы погулял с ним по парку. А может, все-таки клей…» Он испуганно остановился. Коммерсант любезно улыбнулся и сказал: «Значит, вы — журналист? Наш „Репортер“ приобрели уже многие журналисты». Он перемотал ленту, и Филипп услышал, как его собственный голос передает его собственные мысли об Эдвине и предполагаемом интервью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я