https://wodolei.ru/catalog/shtorky_plastik/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



«Зайончковский О. Петрович: роман»: ОГИ; 2005
ISBN 5-94282-340-5, 985-13-4758-Х
Аннотация
Главный герой нового романа Олега Зайончковского — ребенок. Взрослые называют его Петровичем снисходительно, мальчик же воспринимает свое прозвище всерьез. И прав, скорее, Петрович: проблемы у него совсем не детские.
Олег ЗАЙОНЧКОВСКИЙ
ПЕТРОВИЧ
Часть первая
Не утерпел
О, сколько врагов себе нажил старый глупый СССР этой ежеутренней трансляцией гимна. Сколько теплых голых тел, сплетенных в собственных нежнейших союзах, содрогались в постелях при первых его раскатах, возглашавших «союз нерушимый» и все остальное… Петрович, например, проснувшись среди ночи, чтобы перевернуться на другой бок, всегда прислушивался со страхом — не раздастся ли знакомая до боли прелюдия: отдаленный, но скребущий душу звук сливаемой где-то канализационной воды. Вообще композитор Александров и помыслить не мог, как много тем прибавит страна к его партитуре: топанье нетвердых спросонья ног, нечаянные громкие пуканья, шкворчанье бесчисленных утренних яичниц, взаимные раздраженные понукания… И все это на фоне литавр, бьющейся посудой сыпавшихся изо всех открытых окон, и петушьей переклички — ближних с дальними — хоров, с утра исполненных гражданственного счастья.
Первым в доме просыпался и вставал без будильника родоначальник Генрих. Щетина на его щеках отрастала так быстро, что к утру уже начинала драть подушку. Во сне еще патриарх начинал почесывать лицо и шею, затем несколько раз сильно тянул носом и, наконец, издавал громкий зевок, распугивая ночные тени. Минуту спустя кровать его принималась скрипеть и пошатываться — Генрих делал лежачую гимнастику. Так и эдак поводил он своими худыми членами, нещадно хрустевшими в суставах, и бурно дышал. Можно предположить, что шумы, производимые дедом при пробуждении, имели кое-какую тайную цель, а именно — вернуть от забвения Ирину, недвижно и неслышимо почивавшую на соседней кровати. Цель достигалась: голова, упакованная в сетку для волос, поворачивалась на подушке; глаз, обрамленный морщинками, моргнув несколько раз, фокусировался на генриховых пассах. «О-хо-хо…» — вздыхала Ирина, ложилась на спину и тоже принималась делать гимнастику. Упражнения (вычитанные лет тридцать назад в медицинском журнале) неукоснительно приводили в действие все системы организма. Генрих вставал, целовал жену в сетчатый лоб и как был — в просторных цветных трусах — шел в уборную. Минуты, проведенные дедом наедине с целым миром, помещенным во вчерашних «Известиях» — эти десятки минут и были последним, уже отравленным тревогой, затишьем перед бурей…
Но вот взрывался победным ревом унитаз. Генрих, презиравший старческое шарканье, топал по-солдатски на кухню, чтобы включить проклятый репродуктор, а затем, запершись в ванной, впадал в ежеутреннее безумство. Ни закрытая дверь, ни вся мощь государственной музыки не могли заглушить диких звуков, издаваемых Генрихом при умывании. Его яростные фырканья, рычания и вскрики наводили прямо-таки на мысль о драке, но с кем мог сражаться дед, запершись среди зубных щеток и сохнущей постирушки, было абсолютно непонятно. Петрович всякий раз удивлялся, находя его после ванной целым, ароматным и заметно повеселевшим. Как бы то ни было, но не проснуться от всего этого шума мог только мертвый (и то, если принять на веру Иринино выражение). Обнаруживая свою принадлежность к царству живых, на сцену утра выходили и привычно здоровались друг с другом Ирина, Катя, Петя… Все, кроме Петровича, ждавшего, затаясь — ждавшего до последней минуты какого-то чуда, которое сломает хотя бы на этот раз постылый ход вещей…
Но увы — он и сегодня услышал знакомые шаги, и мягко открывшуюся дверь… и тихий Катин голос, позвавший:
— Петрович…
— Что? — глухо в подушку отозвался он.
— Ты знаешь, что… — ее голос прозвучал печально, но твердо. — Пора.
Нет, как ни облекай эти слова в ласку и нежность, их жестокости не скроешь. «Пора!» — не с таким ли понуждением она когда-то исторгла его из собственного чрева? Тогда, наверное, Петрович сопротивлялся и возмущенно орал на руках у акушерки, но сейчас… сейчас он только злобно брыкнул ногой, сам сбросив с себя одеяло. Хорошо же! Вам нужен Петрович — извольте. Он сел на кровати и, сурово посмотрев на Катю, объявил:
— А лифчик я не надену! — и с вызовом добавил: — Вообще никогда.
Она ахнула:
— Господи, началось!
Зная его характер, Катя даже не попыталась подступиться к нему силой. Швырнув на стул приготовленную сбрую с чулками, она ринулась на кухню за подмогой:
— Петя, Ирина, что мне с ним делать?
Мрачно нахохлившийся Петрович услышал знакомый семейный квартет. Женские голоса выпевали про чулки и его, Петровича, несносное упрямство; мужчины, не отрываясь от завтрака, отрывисто и невнятно мычали. Наконец, прожевав, Генрих с досадой громыхнул вилкой:
— Дать ему брюки, и конец! Некогда сейчас воевать.
Им было некогда, поэтому старшие сдались. Катя принесла и сердито кинула ему новые брюки:
— Знал бы ты, как с тобой тяжело!
Знала бы она, с каким тяжелым сердцем начинал Петрович этот день, несмотря даже на свою победу над чулками.
В сад они с Катей трюхали на троллейбусе. В другие дни изредка им подвертывался знакомый весьма боевой «козлик» из Катиного КБ. Едва успевали они разместиться на тесном сиденье, как «козлик» уже мчал по проспекту, хлопая тентом и оставляя за флагом весь попутный транспорт. Тогда Петровича охватывало радостное возбуждение, он захлебывался гордостью и лихим ветром из форточек. Зато троллейбусы… Петрович раза два в жизни видел похоронные процессии — так вот, они были такие же скучные и медленные, как троллейбусы, только с музыкой. Рогатые ублюдки могли двигаться только цепляясь за провода, без которых становились совершенно беспомощными; к тому же в них отсутствовал запах бензина и выхлопных газов. В представлении Петровича троллейбусы были машинами низшего сорта — недаром к рулю их нередко допускались толстые болтливые тетки.
Под однообразный вой электрического мотора Петрович уныло ковырял резинку, обрамлявшую окно, — ковырял, пока не получил от Кати легонько по рукам. Скучной была поездка, но и конец ее радости не сулил. Вот она, нужная остановка, и надо выбираться, протискиваясь меж чьих-то задов и животов. Еще несколько сот метров отделяли Петровича от ежедневной его Голгофы. Влекомый Катиной рукой, он, стиснув зубы, смотрел не вперед, а на собственные мелькающие внизу ноги, словно удивляясь своей покорности.
Сад окутал его всегдашней своей тошнотворной спиралью. Словно жирный кит, перед тем как не жуя проглотить Петровича, дохнул на него влажно и несвеже. Что ж, беги, Катя, не забудь только вернуться вечером… Опаздывая на работу, она припустила через садовский дворик, по-женски разбрасывая икры и не чувствуя на спине его прощального взгляда.
Кит сомкнул пасть, сглотнул и вверг его в свое затхлое и отнюдь не материнское чрево. Там копошилось и переваривалось уже немало Петровичевых товарищей по несчастью. Странно, однако, что в массе они казались вполне довольными жизнью: орали что-то возбужденно-бессмысленное и чувствовали себя совершенно в своей тарелке. Кстати о тарелках: как могли садовцы жрать эту запеканку, поданную на завтрак! Петровича мутило от одного вида этой желтой гадости, а вот Ольга Байран, не наевшись, еще и у Прокофьевой украла кусок. Впрочем, Прокофьева быстро нашлась и в свою очередь стащила нетронутую порцию у Петровича при полном его брезгливом непротивлении.
Стоит ли удивляться, что Петрович чувствовал себя чужим в стаде этих жизнерадостных идиотов. Один лишь сухорукий Кашук составлял ему приятную компанию, но бедняга часто хворал и пропускал сад. Лишенный общества Петрович выпрашивал у воспитательницы карандаши и бумагу и садился в углу рисовать. Не потому, что так уж любил это занятие, а просто чтобы убить время. Выбор цветов, увы, предоставлялся ему небогатый, так как карандаши в саду были вечно поломанные. Досаждали также пахнувшие запеканкой дети, то и дело заглядывавшие через плечо и шмыгавшие над ухом соплями. Что он рисовал? Он и сам с трудом ответил бы на этот вопрос. Во всяком случае, на его рисунках не было ни танков с самолетами, ни домиков с дымками, ни солнечных пасторалей. Длинные полосы через весь лист могли означать промчавшийся автомобиль или ветер, унесший Петину шляпу; пульсирующие круги, расходившиеся из красной точки, изображали наглядно температуру тридцать девять и пять. Рыжая Байран, взглянув однажды, фыркнула и вынесла приговор: «Каля-маля!» С тех пор она повторяла свой суд регулярно: «Каля-маля!» — вскрикивала Байран пронзительной фистулой, подкравшись к Петровичу со спины.
А сегодня он пытался нарисовать сон, увиденный уже после того, как Генрих, выстрелив шпингалетом, засел в уборной. Снился Петровичу ночной город: дома и окна в домах, гаснувшие одно за другим. Лист бумаги заштриховывался все гуще, пока не сточился единственный найденный Петровичем черный карандаш.
Но, как карандашный грифель, было хрупким даже такое, весьма относительное уединение. Татьяна Ивановна (о, этот голос!) уже созывала садовцев на прогулку: «Строиться, всем строиться!.. Быстренько!.. А ну, кто там егозит? Я все вижу!..» Петрович вздохнул и пошел к шкафу, где вместе с другими, по большей части испорченными игрушками стопкой лежали потертые рули, выпиленные из той же фанеры, что и здешние стульчики. Выбрав из нескольких на первый взгляд одинаковых рулей тот с маленькой зазубриной, котороый он считал «своим», Петрович встал в строй. Пару себе он, к сожалению, выбирать не мог: по неизвестной причине (скорее всего из личной к нему неприязни) Татьяна Ивановна навечно прилепила его к грязнуле Бакановой. Именно прилепила, ибо Люськина лапка всегда была отвратительно клейкой то ли от конфет, то ли почему-то еще.
Гулкий садовский дворик замкнут был не с четырех сторон, а со всех шести. Снизу его, естественно, ограничивала земля, убитая детскими сандалиями, а сверху… сверху над ним нависали карнизы внушительных толстостенных домов, таких, какие водятся только в центре города. Дома эти надежно предохраняли дворик от попадания солнечного света. Даже воробьи залетали сюда ненадолго и лишь по нужде: например, чтобы отдышаться после драки. Уличный шум — голоса людей и машин, гудки, милицейские свистки и другие многообразные городские звуки — доносились сюда с прибавлением странного эха, делавшего их таинственными и отчужденными, словно в сумрачном кинозале. Вся эта жизнь, протекавшая, по сути, совсем рядом, казалась Петровичу безнадежно далекой и, быть может, навсегда утраченной.
Однако у него имелось средство — хорошее, проверенное средство, чтобы покинуть невеселое место: волшебный фанерный руль. В углу садика врыты были два круглых столбика. Когда-то на них основывалась лавочка, а может быть, и специально вкопал их какой-то добрый человек. В столбики сверху вбито было по гвоздику, как раз предназначенному для деревянного штурвала. Устраивайся поудобнее, жми на газ и… отправляйся куда душа пожелает, прочь из обрыдлого двора-вольеры. Как правило, Петрович занимал место за правым столбиком, а Кашук располагался за левым. Сухорукий Петровичев товарищ, которому из-за увечья не суждено было в жизни крутить настоящую баранку, неплохо действовал рулем из фанеры и к тому же мастерски подражал голосу автомобильного двигателя. В хорошую погоду друзья совершали предальние путешествия — за город, за Волгу, в степь, пыля по проселкам и мощно рыча моторами, устроенными в их собственных гортанях.
Однако сегодня Кашука в саду не было, и потому Петровичу пришлось отправляться в путь без напарника. Это бы полбеды, если бы никто не претендовал на вакансию за соседним столбиком. Но садовцы во дворе были сущие обезъяны: они непременно желали усесться рядом и выть в подражание Петровичу, выть бездарно и непохоже. Или принимались, словно безумные, так крутить рулем, что настоящая машина давно бы улетела в кювет. Петрович сдерживал себя, старался терпеть отвратительное соседство, а когда становилось невмоготу, вставал и куда-нибудь уходил. Но сегодня… сегодня все вышло еще хуже. Случилось так, что за свободным столбиком приземлилась обезьяна, самая противная изо всех. Рыжая, зубастая со звучной татарской фамилией Байран — отродясь не садилась она за руль, а теперь явилась нарочно лишь для того, чтобы извести Петровича. И уж как она старалась, передразнивая с хихиканьем его гуденье, как воистину по-мартышечьи пародировала все его движения! Плюнуть и уйти — вот что должен был сделать человек разумный, но увы — место действия покинул не человек, а только его разум. И не удерживаемый больше ничем, Петрович встал, снял с гвоздика свой штурвал, коротко размахнулся… и с сухим деревянным стуком обрушил его на рыжую башку. Уф! Мгновенное облегчение сменилось в душе его тоскливым ожиданием. Байран схватилась за темя… глаза ее закатились… медленно и беззвучно отворился бездонный зев с красным напрягшимся языком… В левой ноздре Байран вздулся и лопнул желтоватый пузырь, и в то же мгновение двор огласился таким воплем, что в ближних домах едва не треснули оконные стекла.
Впрочем, Байран могла бы так не стараться. Татьяна Ивановна сама давно уже наблюдала за происходящим у столбиков. Воспитательница она была опытная и не первый день дожидалась, когда наконец Петрович покажет истинное свое лицо. Она не доверяла его насупленной благовоспитанности; интуиция подсказывала ей: не может быть чист душой человек, отвергающий хороводы и общие игры с мячиком… Вот и случилось! С чувством педагогического удовлетворения Татьяна Ивановна защепила Петровича за ухо двумя холодными пальцами и, словно волчица суслика, утащила в кислое садовское логово.
Что ж, возможно, оно и к лучшему: приговоренный стоять в позорном «углу», он обрел хотя и печальный, но покой. Здесь никто не тронет его до обеда;
1 2 3 4


А-П

П-Я