https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/kvadratnie/100x100/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Ирина Грекова
Свежо предание


Грекова Ирина
Свежо предание

И. ГРЕКОВА
Свежо предание
Роман
Часть первая
Первым впечатлением, которое он запомнил, был радужный солнечный зайчик на стене. Обои были светлые, в крупных косых клетках, и в самую середину одной из клеток упал зайчик и лежал там, не шевелясь, притихший и полосатый, сияющий каждым цветом.
Маленький мальчик еще толком не знал названий цветов - ему было всего три года. Он засмеялся и стал ловить зайчик рукой. Зайчик не давался: он только лег сверху на желтоватую худенькую руку и чуть-чуть изменил цвета. Мальчик был счастлив.
Он сидел на постели у мамы, на подушке, между мамой и зайчиком. Он давно не видел маму: она куда-то исчезла, а потом вернулась, и вот сейчас, сидя на подушке, он был ужасно счастлив, весь дрожал от счастья и от страха, что мама снова уйдет. Мама лежала желтая и бледная, та и не та, не совсем знакомая, остриженная, с короткой щетинкой на черной круглой голове. Малыш трогал щетинку пальцем, узнавал маму и боялся себе поверить и на всю жизнь запомнил радужный зайчик на светлых обоях и ощущение счастья, смешанное со страхом, что оно уйдет.
Потом, много позже, он узнал, что это было в двадцатом году, что мама болела тогда сыпным тифом и чуть не умерла, а радужный зайчик шел от хрустальной пепельницы на столе. Это была крупная пепельница из светлого, тяжелого хрусталя с гладкими сияющими гранями. Когда мальчик подрос, он сам научился в солнечные дни поворачивать пепельницу рукой и гонять зайчика по стене. Так и плясал над детством, над жизнью радужный зайчик, а потом стал появляться все реже и реже, пока, наконец, не погас совсем.
Мальчика звали Константин Левин.
Его родители - Исаак Левин и Вера Бергман - встретились в 1912 году на студенческой вечеринке. Он - студент-технолог, она - курсистка-бестужевка. Оба молодые, даже очень. Оба - революционеры. Оба пошли в революцию потому, что иначе жить было нельзя.
Вера была веселенькая, черненькая, с доверчивыми круглыми глазами и мелкокудрявыми волосами, до того мелко, что они даже не казались пышными. Когда она, смеясь, открывала рот, там сидели плотно, как горошины в стручке, голубые зубки. Она очень мило картавила, и каждое "р" подпрыгивало и каталось в горле этаким шариком. Вера часто смеялась, любила общество, трудно огорчалась и легко утешалась, а в беде была твердая как кремень. Смеющийся кремешок. Его бьют, а от него - смех и искры.
Многие считали ее легкомысленной. И трудно было догадаться, не догадывался никто, что эта смешливая, легонькая, веселая Вера носит с собой, глубоко упрятав внутрь, одну вечную, страшную картину. Это были мертвые дед и Циля.
Деда и сестренку Цилю убили погромщики в девятьсот пятом году. Вере тогда было двенадцать лет. Дед лежал на спине, повернув голову набок, с косо отброшенной в сторону седой бородой. Он был неподвижен, но казалось, что он бежит, отчаянно торопится, и бороду отдуло в сторону ветром. А поперек широкой дедовой груди, поникнув, как изломанный стебель, бескостно лежала маленькая Циля, с голубым личиком, в реденьких, колечками, черных кудряшках. Дед держал се, словно оберегая и унося с собой, - старческой, белой и очень сухой рукой с голубыми жилами.
Эта картина всегда была при ней. Стоило Вере замолчать, задуматься, попросту перестать смеяться, как внутри что-то соскальзывало - словно маятник к положению равновесия, - и снова перед глазами лежали, на испачканной красным земле, дед и Циля. Только за собой недосмотришь - они снова тут. Дед и Циля.
Сначала от этого хотелось кричать, кусать руки, но постепенно Вера почти привыкла к ним. И сама картина с годами изменилась, стала спокойнее, и дед теперь лежал в памяти неподвижнее, и не так относило ветром его бороду. Но это всегда было в ней, и в революцию Вера пошла из-за них: деда и Цили. Невозможно, чтобы так было. Что-то делать надо, чтобы так не было.
Изю Левина Вера увидела впервые на пороге маленькой квартирки, где была назначена сходка. Она позвонила, он открыл дверь. Бежала по лестнице, опасалась слежки, запыхалась, а тут еще с морозу в тепло. Ресницы длинные, она ими хлопала, стряхивала снежинки.
На пороге стоял высокий, смуглый, тонкий, как хлыст, юноша с огромными, светлыми, веселыми до наглости глазами. Эти глаза всего больше запомнились, да еще спутанные русые волосы, мокрые спереди, прилипшие ко лбу. На нем была белая, сияющая косоворотка и крученый шелковый пояс с кистями. Студенческая тужурка каким-то чудом держалась на одном плече. В руке - гитара.
- Я - Вера Бергман, - сказала Вера. Маленький шарик два раза перекатился у нее в горле.
Студент поглядел на нее, неистово-радостно засмеялся глазами, но себя не назвал. Вместо того чтобы поздороваться, он переложил гитару в другую руку, поднес указательный палец к губам, потом быстро-быстро и совсем непринужденно приложил палец к одной Вериной щеке, к другой, словно обжегся, и сказал два раза: "пс! пс!"
- Это как утюг пробуют? - спросила Вера.
- Вот именно. Умница. Все понимаете.
- Ну уж... - смутившись, сказала Вера и украдкой заглянула в зеркало. И в самом деле, щеки с морозу были красные, как огонь, с легким пушком и, пожалуй, славные.
И все-таки, какой он странный...
А странный студент быстро, ловко и все так же непринужденно снял с нее бархатный жакет, меховую шапочку, отобрал маленькую муфту и все это развесил, разложил, поворачиваясь гибко, стройно, взмахивая черным крылом висящей тужурки, которая, неизвестно как держась на плече, еще и танцевать ухитрялась. Все это было немножко через меру. Для той несложной работы, которую он делал, было слишком много движений. Казалось, вот-вот он переломится в поясе.
Он распахнул дверь и поклонился, пропуская ее вперед.
В комнате - не то столовой, не то гостиной - было накурено, пел самовар, гремели чашки. Хозяйка дома - худая, веснушчатая девица с лошадиным лицом и пенсне на каких-то постромках - еле заметила Веру, наскоро пожала ей руку, сказала: "Развлекайтесь самостоя-тельно. У нас без церемоний. Чаю?" и, не дождавшись ответа, присоединилась к спорящим.
Спор гудел, как шмелиный улей. Табачный дым ходуном ходил над чайным столом с грязными тарелками, мокрыми окурками, бескровными ломтиками лимона в недопитых стаканах. О чем спор? Слышно было: "...Государственная дума... Марков Второй... дело Бейлиса... медицинская экспертиза... международный скандал... дело Бейлиса..."
Внезапно от группы спорящих отделился один - грузный мужчина с черной бородой, - поднял широкую, как сковорода, руку и мощным, покрывающим спор басом возгласил: "Сейчас дело не в этом. Сейчас главное - в теории. Без теории нет революции, нет борьбы".
А Вера ничего не понимала в теории. Ей, наверно по наивности, казалось, что никакой теории не нужно. Разве нужна теория, чтобы любить и ненавидеть? Она пришла в революцию просто потому, что иначе не могла. И еще потому, что они лежали там вечно: мертвый дед и мертвая Циля. Но об этом она никогда никому не говорила. Она никого не могла пустить туда, где они лежали.
Сидя на диване и еле прислушиваясь к спору, она оглядывалась, блестя оживленными глазами. Нет, его, кажется, не было тут - того товарища, с которым они условились встретиться. Которому она должна была сказать условные слова (только бы не забыть!). Который должен был передать ей письма из Центра. Лица кругом были все незнакомые. Знакомым - пугающе знакомым казался только один - тот студент, что отворил ей дверь и обжегся об ее щеки. Он все время мелькал по комнате - быстрый, поворотливый, горя глазами, взмахивая черным крылом тужурки, нагибаясь то к одному, то к другому, и вдруг остановился перед ней, поставил ногу на стул, крепко и точно ухватил гитару, пристукнул костяшками пальцев по деке, ущипнул струны - раз, другой... И сразу не стало слышно спорящих голосов. С проникающей нежностью заныли струны...
- А ну! - крикнул он самому себе и быстрой, задыхающейся скороговоркой вырвался, понесся вперед:
Во поле березонька стояла...
Во поле кудрявая стояла...
сообщал он доверительно, полушепотом, словно невесть какую новость (только вам. только вам!). А гитара так и порхала у него в руках, вертелась, подпрыгивала.
Белую березу заломаю...
сообщал он все так же, по секрету, неистово глядя Вере в глаза. "Заломает, верилось ей, - ох, заломает!"
- Вот так-то, - сказал он, закончив песню и садясь рядом. - Будем чай пить.
Все было сизо от дыма, и окурки лежали везде: в блюдечках, на подоконниках, в стаканах с ломтиками лимона. И споры, как окурки, намокли желтым, и Вера ничего не понимала, но веселый студент был рядом: вскакивал, садился, хватал и откладывал гитару - беспокойный, как огонь на ветру. Но странное дело - от его беспокойства ей было спокойно. Того товарища все не было, это должно было тревожить Веру, но не тревожило, все было в порядке, и она даже не испугалась, когда около полуночи раздался звонок - долгий, требовательный - и кто-то сказал: "Полиция!" Произошла небольшая суматоха, кто-то ахнул, кто-то разбил стакан, хозяйка предложила всем сохранять присутствие духа, а грузный чернобородый пошел отворять. Вера и сама не сообразила, как она оказалась в коридоре, а потом на кухне, с тем самым студентом.
- Быстро одевайтесь, - приказал он шепотом, подавая ей жакет и шапочку. - Муфты не нашел. Обойдетесь?
- Несомненно.
- Я вас сейчас отсюда выведу. Не боитесь?
- Нет.
Он резко рванул к себе раму окна, она распахнулась с сухим бумажным треском. Оттуда дохнул темный, влажный воздух ранней зимы. Снег уже перестал, и после накуренной комнаты неожиданная свежесть ночного воздуха тонким счастьем входила в легкие.
Студент кошкой прыгнул на подоконник и поднял к себе Веру. За окном была покатая крыша, запорошенная очень белым в темноте снегом. Она загремела под ногами, как ведро.
Они пробежали по крыше, спустились по пожарной лестнице, перелезли на другую крышу, потом - на третью... А там Вера уже перестала соображать, где они и по каким крышам и лестницам идут. Вверх - вниз... Студент вел ее за руку, иногда бережно приподнимал или опускал куда-то. Он шел в темноте легко и уверенно, с кошачьей чуткостью шага. Вера не удивилась бы, если, свалившись с крыши, он перевернулся бы по-кошачьи и встал сразу на ноги. Ей не было страшно - напротив, было весело и любопытно, чем это кончится?
А кончилось тем, что пришлось спрыгнуть с невысокой крыши сарая прямо в мягкий, пухлый, под ногами оседающий снег. Двор был глубокий, темный, в окнах - ни огонька. Он соскочил первым и принял Веру прямо в руки - тонкие, сильные, вздутые у плеч жесткими желваками. Так они и стояли в обнимку, по колено в снегу, переводя дух и прислушиваясь.
- Кажется, все, - сказал он. - Погони не слышно. Ну, как вы себя чувствуете?
- Прекрасно.
- Прекрасно, - передразнил он, пытаясь, как она, шариком перекатить два "р". И вдруг, не разжимая и не сжимая объятий, поцеловал ее в губы маленькие, холодные, пахнущие оттепелью, снегом.
- Это ничего, что я так сразу? - спросил он и разжал руки.
Вера не ответила, почему-то расхохоталась. Просто стояла и смеялась, громко, беспечно, прихлопывая ладошками по коленям. Колени были низко, у самого снега. Впрочем, и он стоял по колено в снегу и тоже, верно, выглядел коротышкой. Это она над ним?
- В чем дело? - спросил он довольно обиженно. - Если вам не понравилось, дайте мне пощечину и дело с концом.
- Нет, ничего. Просто мне стало очень смешно. Я ведь совсем не знаю, как вас зовут.
- Меня зовут Изя. Исаак Рувимович. Исаак Рувимович Левин. Поняли?
- Поняла. Рувимович, - сказала она и вдруг положилаему голову на плечо. Он осторожно ее обнял.
- А я ведь тоже не знаю вашего отчества.
- О, это очень просто. Ильинишна.
- Ильинишна, - сказал он важно, бережно и снова ее поцеловал. - Это из какой-то сказки: Ильинишна. Надо идти, Ильинишна. Только куда?
- Не все ли равно? Куда-нибудь.
- За моей квартирой следят. А то бы я вас пригласил.
- Забавно. За моей тоже.
- Пойдем знаете куда? На вокзал.
До утра они просидели на вокзале. А утром, прощаясь, не зная, увидятся ли, они уже знали друг о друге все. И главное, ничего не надо было рассказывать - все и так было ясно. Изя был первый, кого Вера пустила туда к деду и Циле. Она ничего не сказала словами - он и так все про нее знал. Пустякинишна моя, - сказал он, целуя ее на прощанье. Через две недели они поженились, а еще через две недели Исаака Левина арестовали. Снова встретиться им удалось только в шестнадцатом году, когда Изю выпустили из тюрьмы и почти сразу же послали на фронт. Он пробудет в Петрограде всего две недели. Только два раза по две недели прожили они вместе до революции. Ничего - они были молоды. Их счастье было впереди. Оно ждало - революции - и дождалось.
* * *
В двадцатом году мальчику было три года, а родился он в семнадцатом году, в Петрограде, в самую Февральскую революцию.
Зимним ветреным вечером Вера Левина шла по улице, задыхаясь от ветра, от возбуждения. Вот оно, наконец-то, начинается, началось! Вот она Революция! Та самая, за которую боролись, умирали, сидели в тюрьмах, бежали с каторги. Неужели она? Она! Вес ужасы были позади: полицейские, жандармы, и те страшные, пьяные, с икотой и "Боже, царя храни", которые убили деда и Цилю. Ничего такого больше не будет! Революция всегда была впереди, а теперь она здесь, вот она, ее можно потрогать рукой. Революция - на улицах Петрограда. Небо дрожало и горело янтарным дымным заревом, и в разных местах весело, безобидно и вовсе не страшно щелкали выстрелы. По привычке Вера попробовала, как всегда, увидеть деда и Цилю, но вечная картина расплывалась, ускользала в сторону. А то, что ей удавалось увидеть, было не такое - не живое, не страшное. Словно бы дед перестал бежать и спокойно лег на землю, вытянув длинные ноги, а Циля и вообще не хотела показываться мелькнув на мгновение, пропадала. "Неужели они отпустили меня?" - думала Вера. Это было неправдоподобно, почти как сама революция.
На углу, под оторванной, грохающей на ветру вывеской, были навалены бревна:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я