https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Что под этим подразумевает Медведев, я точно не знаю. Я также не знаю, зачем Медведев пошел учиться на филологический факультет. Он приторговывает изъятым его друзьями-таможенниками парфюмерным товаром. Он щедро дарит нам духи и кремы – а мы, в свою очередь, щедро дарим их еще кому-нибудь. Медведев типичный street smart, и потому, даже в самые голодные времена наших совместных тусовок, он всегда добывал конфискованную колбасу или вино. Медведев хочет в политику – он спьяну проговорился мне. И я точно знаю, что у него все получится.
– У меня все получится! – уверенно говорит Медведев, – мы еще тогда… Когда квартирами занимались. Ну, бомжей расселяли. Знаешь, какие там дела были? И ничего! Прорвались. А там я правила знаю: кому какой процент надо. Главное– знать правила!
И мне становится спокойно и хорошо от того, что скоро там, сверху, будет, пусть по их правилам, пусть прожженный троечник, но свой.
– Медведев, вот когда ты станешь политиком, ты мне дашь квартиру?
– Я, Оль, обещать не могу, но все что от меня зависит…
Я включаю телевизор – и на мгновение мне кажется, что в новостях показывают Медведева: он жмет руку какому-то иностранному политику и иностранный политик тоже жмет Медведеву руку. И счастливые расселенные бомжи с партийными значками пьяно и гордо отдают Медведеву честь.
9…
Просыпаюсь. Мамы нет. Сижу на кровати – слушаю новый день. Дворники шуршат метлами, нагибаясь так низко, что кажется: у них вовсе нет глаз – а сразу после зада начинается шапка. Нужно искать тапки и идти в ванную. Кран уныло рыгнет перед тем, как польется теплая вода. Все будет как всегда. Голова трезвеет ото сна – я нащупываю ногой тапки. Душно. Звуки исчезают – я чувствую, что именно с этого дня, с этого обычного утра, – начинается новое время моей жизни. В глазах темнеет. Я чувствую, что выдышала воздух мне положенный в этой квартире, я высмотрела все до дыр – до тыльной стороны – кажется: дворники устали шуршать для меня метлами, и нужно бежать. Бежать без цели, обманывая себя движением – робкая попытка борьбы с безнадегой. «Мы все умрем…» – вспоминаю я Урюкову.
В квартире стоит душный, пыльный свет. Мамина кровать убрана. Филоненко, как обычно, улыбается мне с фотографии над маминой кроватью. Я скалюсь ему в ответ. А за окном, со стены соседнего дома, скалится депутат с плаката. И вот-вот станет весело жить… А через дорогу дом, в котором живет мой отец. Темная дыра его окна засасывает унылой, тягучей памятью. Спотыкаюсь о стул. Как мало места для того, чтобы жить! Мы живем, как две рыбки в аквариуме – постоянно натыкаясь носами на стены. Мама оставила мне корм.
Я иду в ванную. Кран кряхтит и ругается – вот льется вода. «Мы скоро умрем…» – вертится в голове. Пора сваливать – понимаю я.
10…
Арсентьев – целеустремленный. Он программист. Он точно знает, что он должен сделать сегодня для того, чтобы потом, однажды, попасть в заветную «силиконовую долину». Он все время сдает экзамены и заканчивает курсы: ТОEFL, SMART, Microsoft… С каждым месяцем он поднимается все выше и выше в своем профессиональном статусе – с каждым месяцем он все ближе и ближе к цели. Арсентьев – сосед Урюковой. Он проводит с нами свое свободное время. Он все время слушает плеер – и ему совершенно не нужно слушать нас. Мы для него просто место и время, нас для него почти нет.
Он точно не женится до тех пор, пока не выполнит свой бизнес – план, он точно не вспылит при начальнике, потому что он умеет терпеть – он лучше послушает плеер. Иногда я ловлю на себе его взгляд. Мне даже кажется, что я ему нравлюсь. И ему, это тоже, вероятно, кажется. А потом он вспоминает, что время, отведенное для всякой ерунды, прошло – пора спешить и развивать силу воли. Он набирает в легкие воздух, заряжается энергетическим напитком и ныряет.
Я жалею этого аутичного онаниста – ему невдомек, что жизнь уже давно началась.
11…
Солнце разлито по аудитории – невозможно найти точку, из которой идет свет. Пока препода нет я болтаю с Никитой.
Никита тоже учится с нами, но он не в тусовке. Медведев, например, вообще убежден, что все евреи расисты – и нас вообще за людей не считают. Мой приятель Ник – еврей. Я знаю его со школы, потому общаюсь и с ним. Урюкова, Скворцов и Бардина рисуют на передней парте красным маркером наш будущий путь на карте Крыма.
– Такой крюк делать? – зло спрашивает Бардина.
– Спокойно! – Скворцов обнимает ее.
Я болтаю с Никитой:
– Не могу больше жить с мамой… – говорю я
– Выходи замуж… Заработать самой все равно не светит… Ждать пока мать умрет… Долго… А если она все-таки в Город Солнца рванет – то хату продаст… так все фанатики делают… – у Никиты хрустальные глаза.
– Кроме еврейских… – замечаю.
Да, мой приятель Ник – еврей. Он им стал в тот момент, когда его родители – вдруг вспомнив, что они евреи, и достав из сундучка однажды скрытое окончание фамилии – «зон», – рванули в Израиль. До этого они притворялись русскими и жили в советской квартире по соседству. Жили, надо сказать, точно не хуже нас, но, когда появилась возможность – они вспомнили все – даже то, чего не было. «Еврейский консул» дежурно прослезился и дал им израильское гражданство. Потом, правда, когда появилась возможность поиметь обратно и русское гражданство, многострадальная семья Гершиных – Гершензонов – точно так же намазав звездочкой глаза, – отправилось в наше консульство ностальгировать и причитать.
Так вот, мой приятель Ник – сытый гражданин двух государств – всегда точно знает, что надо делать.
– Или с батей разменяйся… – предлагает Никита, встречая подхалимской улыбкой корявого профессора – историка, который щурится на свет, источник которого найти невозможно.
12…
Скворцов скрытный. Поэтому ничего толком про него не знаю – он учится с нами, на его машине мы однажды поедем в Крым.
– Ты кто, Скворцов?
– Я – некто, – отвечает он.
13…
Я решаю поговорить с отцом о размене его квартиры, в которой прописана и я. Я стою перед дверью – вдыхаю запах краски – жду, когда он откроет.
– Здравствуй, папа, – говорю я.
– И бабушка только приехала… – отец почти улыбается.
«Черт!»– думаю я, – при бабке не поговорить.
Бабушка тоже улыбается. Называет меня уменьшительно-ласкательно и кладет мне варенье.
– Как мама, Оленька? – спрашивает бабушка.
– Нормально. – Отвечаю я и ем варенье.
– Ну и хорошо. Я тебя с прошлым днем рождения не поздравила – на даче столько работы: пионы у меня разрослись. До сих пор цветут…
Бабушка роется в сумке и достает конверт:
– Вот, Оленька, купи себе, что сама захочешь.
Бабушка всегда хорошо выглядит. Она всегда пахнет духами и всегда много говорит. Бабушка всегда напрягает этим своего сына.
– Мам, сядь. Хватит суетиться! – говорит отец.
И «мама» садится. И мы молча сосем чай.
– А у меня есть шампанское из Франции! – кокетливо говорит бабушка.
Когда шампанское кончается – настроение у бабушки меняется:
– Я, Оленька, уже человек не молодой. По врачам хожу… Вот на папу завещание оформила… Могу вам сказать, что в Советском Союзе со здравоохранением все было нормально!
– Мама! – злится отец, – опять про Советский Союз? Ты когда – нибудь созреешь до демократии? Оль, скажи ей, что вы сейчас хоть книги можете читать, хоть новости, заграница.
Они смотрят на меня и ждут ответа.
– Да мне похрен… У меня, пап, на заграницы денег нет, – честно говорю я.
Папа опускает глаза.
– У меня сейчас… – превозмогая себя, начинаю я, – очень плохо с деньгами.
– Оленька, – бабушка смотрит на меня накрашенными глазами, – в молодости с этим всегда плохо. Но трудности закаляют… А потом, никто не просил твою маму отказываться от алиментов. Да и тебе уже 20 лет…
Я пристально смотрю на отца. Он накладывает варенье.
– Пойду я, бабуля… Привет пионам.
Когда двери лифта закрываются, я заглядываю в конверт. «Что хочешь» мне предлагается купить на 100 рублей.
14…
Мама не любит со мной разговаривать. Она боится, что я что-то не то скажу. Скажу, что живем мы долго и хреново, что всем на нас наплевать, и только дежурно вежливые Гершензоны посылают нам приветы. Еще скажу, что мне, наверное, не выдадут диплом о «вышке», потому что каждый раз, когда я решаю идти на пересдачу экзамена по философии – что-то случается: у меня вскакивает чирей на самом лице, рвутся колготки, происходит взрыв, Аристотель умирает… А старый лектор со светло-серыми глазами ходит по университету и мстит всем прогульщикам за эхо в аудитории. Еще, обязательно, расскажу ей про свои планы найти себе личную жилплощадь… Еще, может, о том, что виделась с папой и бабушкой и предательски ела варенье, отрабатывала челюстями сто рублей.
Вот мама и не любит со мной разговаривать. Она напевает себе под нос «Милая моя, солнышко лесное», громыхает кастрюлями, громко хрустит черными сухарями – и так много звуков, зачем еще слова?
А ментовский мессия победоносно глядит на меня – и хочется его распять.
– Мам… А чего ты себе мужика не заведешь?
Мама, залитая вечерним солнцем, льет масло на сковородку. Масло шипит – и кажется, что мама шипит и плавится в красных лучах.
Она, конечно, ничего не отвечает – и так много звуков
– Ма-а-ам… – не унимаюсь я.
Мама поворачивается ко мне – ставит руки в боки и улыбается.
Улыбается, потому что боится, что я продолжу разговор.
– Что на ужин? – жалею её.
Люди из совка не любят личных тем. Они живут на деревьях и питаются просроченными фактами. Они не размножаются и поэтому вымирают, как вымирают деревья, на которых они живут.
15…
Сто рублей я оставляю в первом попавшемся ларьке.
– Мерси… – говорит Медведев, получая от меня банку пива.
Мы набиваемся в скворцовскую Audi и врубаем музыку на полную – люди начинают ходить точно в ритм. Они ходят, и становится неясно, что было в начале – эта дурная музыка или эти дурные люди.
– Я решила уйти из дома – рассказываю.
– Правильно! – поддерживает меня Медведев.
– А есть куда? – Бардина знает ответ лучше меня.
– Неа…
– Решение без стратегии ничего не стоит… – Бардина говорит всегда с одной и той же интонацией. Она умная и злая.
– У тебя же был этот… Богатый ухажер… Сергей Юрьевич… – вспоминает Бардина.
– Он гадкий… – морщится Урюкова.
– Он богатый! – повторяет Бардина.
– А потом ты подкинешь нам денег – мы починим аудюху – и к морю… – вслух мечтает Скворцов.
А люди ходят перед нами ровно в такт музыке. Они смотрят на часы и сталкиваются, и спотыкаются, и просто идут точно под музыку «hardcore». Мы смотрим на них через лобовое стекло – и, кажется, весь мир создан эксклюзивно для нас – и там, за пределами нашего взора, просто ничего нет.
16…
Мама наводит порядок. Это ее форма борьбы с окружающим миром. Хаос с моей помощью закономерно побеждает, но мама снова достает пылесос. Нет! – говорит мама, – Я – есть! – и протирает пыль на комоде. – И все же, я тут хозяйка! – говорит она и заправляет кровать…
Когда у меня будет своя жилплощадь – я доверюсь пространству полностью. Скажу ему:
«Пожалуйста, живи, захламляйся, о, моя Великолепная Квартира! А я буду послушно искать в тебе свое место…»
А мама расставляет книги и протирает пыль. Пушкин и Толстой, и поваренная книга встают по струнке, отдавая честь ее безнадежному упорству. Ма-ма мо – ет ра – му. Она открывает мой письменный стол, мой алтарь всемогущего Бога забытых вещей. Она высыпает на ковер свечи и ручки, ракушки морей, на которых я не была. Она придумывает им место и смысл – пакетирует их, расфасовывает и перетягивает резинкой, и всасывает пылесосом лишнее. Она честно не заглядывает в мои пустые тетради и складывает их стопкой. Она выбрасывает засохшие жвачки и поломанные заколки – каменный век моего бытия, – она придумывает мне новую жизнь.
– Зачем? – спрашиваю я маму.
– Свинарник… – говорит она.
– А как же «право на личную жизнь»? – спрашиваю я.
– Какие глупости… – говорит она.
– И, правда, глупости… – думаю я.
– А плеер мой где? – интересуюсь.
– У сестры Валентины записи… Ей прослушать надо…
И становится очевидно, что этот стол, эта квартира, эта планета, эти заколки со сложной судьбой мне совершенно не принадлежат. Они летают себе в вакууме Вселенной, крутятся и ни о чем не думают. И моя голова, и мое туловище мне совершенно не принадлежат – они тоже летают в вакууме и крутятся. И слова, и мысли, и чувства крутятся. И разве может мама всосать весь этот хаос? Нет, конечно… И она крутится со своим пылесосом в вакууме Вселенной, в нашей Солнечной системе, на планете Земля, в 26 метрах нашей квартиры. И нет ничего личного, и ничего общественного, и ничего своего – а, значит, и терять совершенно нечего. Урра!
17…
Мы сидим в ресторане. Сергей Юрьевич тупо улыбается мне. Ему пятьдесят, не меньше.
– Ты такая красивая… – выдыхает он.
Отчего на свете так мало людей, которые относятся к себе критически? Вот будь мне пятьдесят лет… Будь у меня рыхлый живот, лысина и пять своих, настоящих зубов – разве бы я пошла на свидание с двадцатилетней девицей? Нет, конечно. А зачем? Чтобы лишний раз убедиться в том, что все бабы одинаковые, что у меня рыхлый живот, лысина и пять зубов?
А мужики идут. Целыми отрядами, потуже затянув ремни на брюках, подороже напялив часы на руку и начистив ботинки, в которых прячутся огрубевшие пятки. Они идут, надеясь на взаимность, или, хотя бы, на не очень дорогое удовольствие.
– Здесь отменное фуа-гра… – улыбаясь говорит Сергей Юрьевич.
– Лучше деньгами… – думаю я.
Вот интересно: если я сейчас поем – это значит я сказала «да» – или ничего не значит? Если я только выпью кофе с пирожным?
– Ты, наверное, стихи пишешь? – Сергей Юрьевич явно нервничает.
– Да нет… А с чего вы взяли…
– «Ты…» – он кладет мне свою поролоновую руку на запястье.
– С чего ты взял? – повторяю вопрос я, сделав глоток вина.
– У тебя очень романтический вид…
Слава Богу, пришел официант.
– Мне фуа-гра, а даме… – Сергей Юрьевич глядит на меня, как обычно, улыбаясь.
– А даме… А что у вас самое дорогое? – начинаю наглеть я.
Официант растерянно посмотрел на Сергея Юрьевича – С.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я