https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/80x80/ 

 

Все видишь не в фокусе. Но всему заранее веришь, как малолетний ребенок. Вот это – Марина, а это – Карлинский, и он ей говорит:
– У богов и животных нет стыда. Стыд – наша монополия. Когда Адам и Ева превратились из обезьян в человека, они устыдились. Грехопаденье – познание – стыд. Не разорвать!
Лицо Марины струилось в разные стороны. Карлинский тоже имел довольно прозрачный вид. Его ладони плавали в темном воздухе, как две медузы – поднимаясь и опускаясь. Он таял в улыбках и недомолвках.
– Стыд – это табу, которое мы нарушаем. Потому и нарушаем, что стыдно. Совершать недозволенное – что может быть человеку приятнее? Тут – все наше отличие от богов и животных тварей…
– Это ты – тварь, – хотел ответить Глобов и онемел. Телевизионный экран вырос, будто в него вставили линзу. На переднем плане вспухло звероподобное существо с кошачьими лапами и женской мордой.
– Предпочитаю сфинксов, – объявила Марина. – Они гораздо красивее ваших стыдящихся обезьян.
– Сами вы египетский сфинкс! – возопил Карлинский, радостно ужасаясь. – Вас бы сюда в музей, в качестве экспоната!
Его тощая фигура распылялась в туман. Владимир Петрович стоял в Египте имени А.С.Пушкина. Музейные залы походили на зоопарк. Разные древние народы до того были забиты и суеверны, что поклонялись даже львам и баранам. Но рисовать они умели еще очень плохо: к человечьим ногам прилаживали звериные головы, или наоборот.
Разглядеть все эти подробности на хватило времени. Перед ним, на мраморном пьедестале, вытянув передние лапы, гордо возлежала Марина.
– Кис-кис-кис, – поманил ее Глобов.
Она подползла ближе. Жаль, что я сплю, и хорошо, что испарился Карлинский, – успел он вспомнить, когда Марина, мяукнув, положила ему на плечи свои когтистые лапы. Ее лицо дымилось, как чашка черного кофе. И он пригубил душистый напиток, засыпая все глубже и глубже.
Карлинский долго стоял над базальтовым зверем. С трудом выдавил очередной афоризм:
– Скотоложество наказуемо по уголовному кодексу, дабы не было столь привлекательно для человека.
– Это вы про кого? – очнулась Марина.
Они смотрели еще французов, но Юрий не реагировал даже на Ренуара. С этой проклятой Изидой хоть беседуй об акушерстве: ни стыда, ни любопытства. Точно животное. Или в самом деле – богиня…
– Меня, Марина Павловна, тоже прельщают сфинксы. Тому, кто познает вашу хвостатую даму, быть может, откроются тайники мироздания!
– Может быть, – ответила Марина, придавая лицу загадочное выражение, как это и подобает сфинксу.
Не успел Глобов открыть глаза, как откуда ни возьмись появился гражданин Рабинович. Он отбывал наказание при Музее изобразительных искусств имени А.С.Пушкина, работая в должности экскурсовода. Что, за преступное ротозейство – определить его сюда!
Наглый и навязчивый, как все евреи, он дал понять: ему де свыше поручено сопровождать прокурора. После сфинксовых ласк (подглядел, сволочь!) тот, мол, обязан volens nolens познакомиться с кое-каким секретным материалом.
– Только смотри – чтоб мистики ни-ни!
– Ладно, – обещал Рабинович.
Над пневматической дверью светилась цитата из сочинений Хозяина:

ВЕЛИКАЯ ЦЕЛЬ РОЖДАЕТ ВЕЛИКУЮ ЭНЕРГИЮ.
За цитатой – пространство, стеклянная банка – в центре, а в банке – заспиртованный мозг, извилистый, как земная кора. Его полушария медленно колыхались. Вокруг, по тонким трубкам, сквозь реторты и колбы, через перегонные кубы, бежал зеленоватый раствор.
Рабинович хихикнул:
– Всякий раз, попадая сюда, я немножко пугаюсь.
Дрогнувшим пальцем он ткнул студенистый комок. Тот продолжал пульсировать как ни в чем не бывало.
– Не слышит. Все думает и думает, идеи изобретает. Может, у него на родине была любимая девушка. А чтоб на свиданье сходить – ног нету. На его извилинах разве далеко уползешь?…
Я волнуюсь, гражданин прокурор, как бы от этих непрерывных раздумий он с ума не спятил. Ведь вся мировая цивилизация насмарку пойдет! Мы какой-то дурацкий атом расщепили и уже беспокоимся. А тут, в этой банке, представляете, – цепная реакция мозга. Взрывы идей, самумы рассеянных мыслей. Чуть недоглядел – куда там водородная бомба! Не только наша скромная планета, галактика на куски разлетится. Я, по правде сказать, опасаюсь за Бога…
– Не развалится твоя галактика, не допустим, – ободрил его Глобов. – А про Бога ты забудь, Бога идеалисты придумали… Признайся-ка, Рабинович, что это. за идеи производятся тут? Уж не реакционный ли какой вздор лезет из мозговой реакции?
– Что вы, гражданин прокурор! – обиделся Рабинович. – Одни только высокие цели, великие идеалы. От них – все остальное, по закону диалектики. Культуры там разные, ренессансы. У нас без обмана. Желаете лично убедиться?
– Ну, давай, действуй! Да побыстрее. А то некогда мне: просыпаться пора.
– Заявляю вам откровенно, как на страшном суде. Не мне, старому иудею, защищать дело Христа. Но ради объективности должен отметить: у Него имелась, гражданин прокурор, тоже благородная цель.
Бывший врач-гинеколог вперил глаза в потолок. На его иссохших щеках заиграл лиловый румянец.
– Сына Человеческого посадить на Божий престол, ближнего возлюбить больше, чем себя самого, – очень все это прогрессивно, говоря между нами, для того исторического этапа, конечно. Ну, а что получилось? Нет, вы только послушайте, что из этого получилось!
С верхнего этажа доносился стук молотков. Это отбивали ручки у какой-то Милосской Венеры. Запахло пережаренным мясом – горели еретики.
– Сейчас гугенотов будут резать! – радовался Рабинович. А прокурор недовольно ворчал:
– Экое варварство! Я еще понимаю – идолопоклонники, мусульмане, крупные идейные разногласия. А здесь и разницы почти никакой – единоверцы.
– Для вас никакой разницы. А по их непросвещенному мнению, гугеноты, может, дьяволу продались! Ведь нельзя допустить, чтобы два христианства сразу! Это такой же нонсенс, как два социализма. Взять хотя бы нашего Тито…
– Тито – фашист, шпион, американский прислужник!
– Ну да, я и говорю: дьяволу продались.
Их спор был прерван праздничным ликованием. Над осатанелой толпой, лихо раскинув кровоточащие руки, кокетливо изогнувшись на золотом кресте, отплясывал победный танец Иисус Христос.
А вокруг уже шептались средневековые паникеры и нытики. Дескать, за что боролись? Измена! Перерождение! Дескать, от великой цели остались одни средства, она их оправдала, они же ее скомпрометировали.
– А я про что говорю? – суетился Рабинович. – Каждая порядочная цель сама себя поедает. Из кожи вылезаешь, чтоб до нее добраться, а чуть добрался – глядь – все наоборот.
– Просчитались твои иезуиты, допустили ошибку.
– Ни малейшей ошибочки. Законно. Что цель оправдывает средства – это всякий культурный человек понимает. Открыто ли, тайком, но без этого с места не сдвинешься. Если враг не сдается, его уничтожают. Скажете – нет?
А раз хороши все средства, значит, действуй решительно. Во имя Господа Бога самого Бога не пожалей. Тут ей конец, следующая цель выползает на авансцену истории. Глядите, глядите, гражданин прокурор, – новенькая, как из магазина.
Опять, словно книжка с картинками, распахнулись стены музея. Нарисованные ангелы забили нарисованными крыльями.
– Снова ты мне поповские агитки подсовываешь, – нахмурился Глобов.
– Как можно, гражданин прокурор. Сплошной Леонардо да Винчи. Индивидуализм. Просвещение. Свободная мыслящая личность. Та самая личность, что взамен Христа утвердилась и постепенно буржуазные порядки кругом себя развела. Но пока – взгляните – разве такая цель не достойна любых средств? Грация, эрудиция, марципан!
– Я не желаю больше смотреть, – отвернулся Глобов, предчувствуя какой-то подвох.
Но Рабинович будто не слышал:
– Во имя этой свободы одна личность другой личности начинает кишки выжимать. Видите, как конкурируют? Теперь и до новой цели недалеко. Во имя коммунизма…
– Замолчи! Останови эту машину!
Но было уже поздно.
«Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем…»
Пли!
Глава V
Владимир Петрович достал Сереже гостевой билет, и военным парадом они любовались вместе.
Площадь в танках и в пехоте была видна хорошо. Но главная трибуна осталась далеко сбоку, и что творилось там, Сережа не мог разглядеть.
– Улыбается! – заметил отец, ухитрившийся каким-то чудом быть в курсе всего. Сережа приподнялся на цыпочки и опять ничего не увидел, кроме голубых пятен с золотой каймою. Ему казалось, что отец выдумывает, но сзади кто-то солидный констатировал откормленным басом:
– Да, улыбается и сделал вот так.
– Не так, а вот эдак, – поправила костистая дама, вооруженная театральным биноклем. И тут же заскулила:
– На небо смотрит, сокол ясноглазый! На своих соколят!
Бомбовозы шли сомкнутым строем. В их прямом, тяжелом полете заключалось столько достоинства, что хотелось по-щенячьи опрокинуться на спину в знак покорности и восхищения. Но, прижимая тебя к земле, они были слишком серьезны, слишком заняты своим возвышенным, всепоглощающим делом, чтобы размениваться на мелочи и злорадствовать над тобой. Они, тараня воздух, двигались дальше, к цели, расположенной Бог знает где и по сравнению с которой Сережа – как он сразу понял это – был попросту не нужен. Даже вся эта площадь служила им в лучшем случае временным ориентиром.
Отец уже тормошил его за плечо:
– Куда ты глядишь, Сергей? Левее, левее! Видишь? рукою машет, приветствует демонстрантов.
– Родной! Любимый! – стонала костистая дама, извиваясь в левую сторону. Казалось, у нее с губ вот-вот забрызжет пена, и Сереже стало неловко за свое равнодушие. К собственному стыду, он до сих пор не сумел отыскать в пятнистой кучке, шевелящейся на трибуне, того, чье гордое имя возбуждало всех, как вино.
Про него шушукались в публике. О нем чревовещали репродукторы. Его портреты разных размеров, очень похожие друг на друга, проплывали через площадь, словно парусные корабли. Демонстранты, проходя мимо, не смотрели себе под ноги, а кривились всем телом назад, чтобы еще раз обернуться к нему.
Но сам он, как это представлялось Сереже, странным образом отсутствовал. Все говорило, что он здесь, а его вроде и не было.
– Увидел, наконец? – допытывался Владимир Петрович. – Что ты – слепой, близорукий?
Сережа из последних сил вгляделся и к одному голубому пятну, стоявшему чуть в сторонке, добавил мысленно недостающее лицо.
– Теперь вижу.
И, набравшись храбрости, спросил:
– Он кивает, и улыбается, и машет рукой?
– Да, это – он, это Хозяин, – подтвердил отец.
На демонстрацию Юрий не пошел. Он сказался больным и все утро ловил джазы. Приемник – немецкий. Слушай хоть Би-Би-Си. Было весело прыгать вверх-вниз по всемирной шкале.
Парижскую рекламу сменяло нытье арабов. А вот сцепились хвостами две передачи. Какая-то скандинавская кирха транслировала молитвы. Тут же, невпопад, украинское контральто, промытое борным раствором, рассказывало про успехи знатного токаря Наливайки, который выполнил к празднику годовой план.
Пальцы вибрировали. В них тоже бился эфир. Радиоволны – петля за петлей – обвивали шею. В ответ, из живота, из пустой впалой груди, гудело и вздрагивало черное магнитное небо, кое-где прошитое трассирующим писком морзянки.
Юрий был антенной. А хотелось быть передатчиком. Излучать могучие волны какой угодно длины. «Внимание! Внимание! Карлинский у микрофона. Слушайте только меня, меня одного!»
Станции наперебой голосили, каждая про свои интересы. Они обступили его, как торговки на рынке. Юрий крутился, теребя ручку приемника, едва успевая настраиваться то на одну, то на другую.
Его губы напевали псалмы, штиблеты под столом выстукивали бразильскую самбу. А что он мог предложить миру от своего имени? Какое еще попурри из Фрейда и гавайской гитары? Кто я и где я, оригинальный, единственный, если всем сразу пришел срок говорить?
Наконец Юрий нащупал волну «Свободной Европы». Диктор конфиденциальным тоном (должно, сам побаивался) обещал что-то пикантное – в честь октябрьской годовщины, специально. Слово предоставили бывшему подполковнику авиации, поседевшему от многих обид на тяжелой советской службе. Но только потусторонний голос бывшего подполковника произнес «Дорогие братья и сес…», – как послышалось гневное заградительное рокотанье. Это вступили в бой наши глушители.
От ружейного и пулеметного треска ныли барабанные перепонки. По «Свободной Европе», по американским джазам и французской рекламе шпарил ураганный огонь. На бескрайних электронных полях началось сраженье.
Юрий проскочил мертвую зону и перевел дух. Выстрелы затихали вдали. А навстречу неслись бравурные марши и клики «ура». Первые демонстранты проходили перед трибуной.
Этого перенести Юрий уже не мог. Резко, обрывая трансляцию, он вертанул выключатель. Так сворачивают головку пойманной птицы. Ему даже показалось, что хрустнули шейные позвонки.
Екатерину Петровну по привычке прокурор звал мамашей. А какая она мамаша? – уже и не теща. После второй женитьбы Глобова они почти не встречались. Но по праздникам – 7 Ноября и 1 Мая – он ее навещал.
Мамаша смеялась:
– Что, прокурор, дела другого нет? Вспомнил о революции? – И поила густым, как красное вино, чаем…
На стене – карта Кореи, утыканная флажками. Когда Сережа только родился, на том же месте висела страна Испания. Красные тряпочки, приколотые булавками, бежали по линии фронта. Старуха была консервативна в своих вкусах. Аккуратно, каждое утро, она переставляла флажки.
Он зевнул, скрипя стулом, выгибая тугую грудь, обвешанную орденами.
– Ну и пузо у тебя отросло – скоро произведут в министры. Куда только новая твоя супруга смотрит? Да ты не обижайся, я шучу. Как живешь, выкладывай. Все с женой воюешь?
Обманывать ее было нельзя.
– Дома – плохо.
Под толстым слоем лица проступили скулы, желваки, челюсть – злая мужицкая худоба.
– Сами знаете, мамаша, родился и вырос я в морально и физически здоровой среде. А тут разные фигли-мигли, интеллигентские штучки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87


А-П

П-Я