https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Нет.
– Ну вот. Тогда за что же, – сказала я с горечью, – Гурий объявил мне бойкот?
Уставясь на меня, Андрей замолчал, и я увидела по его глазам, что он мысленно удаляется от меня, от этой комнаты, от нашего разговора.
– Что такое бойкот? – наконец спросил он. – Вынужденное одиночество, верно? Однако Робинзон Крузо тоже находился в вынужденном одиночестве – и что же? Это только обострило его способности, кстати сказать, очень средние, поскольку он, вообще говоря, был человеком средним…
В конце концов мне удалось выудить у него историю с Америго Веспуччи. Оказалось, что в школе для взрослых один из слушателей спросил Глашеньку, кто открыл Америку, и она сказала, что Америго Веспуччи, а то, что это была именно Америка, а не Индия, доказал Колумб. Конечно, это было просто смешно, что с подобными знаниями Глашенька хотела преподавать географию в семилетке, которая дает право на поступление в вуз! Если бы я раньше знала об этом факте – да кто же может сомневаться, что я голосовала бы «против»? Все возвращалось на свое место, и когда мы с Андреем прощались, мне уже казалось, что нет на свете девушки честнее и благороднее, чем я…

РАЗГОВОР С ГЛАШЕНЬКОЙ

Мы вышли вместе, потому что мама просила меня зайти в кооператив и в аптеку, и, возвращаясь, я все думала о том, насколько серьезнее Андрей относится к жизни – безусловно, искреннее и серьезнее, чем я! Он правдивый и внутренне отвечает перед собой, а я, очевидно, не отвечаю, иначе не схватилась бы за этого Америго, в то время как в глубине души…
Но я не успела на этот раз заглянуть в глубину души, потому что, войдя в переднюю, услышала голоса и мигом поняла, что у нас Глашенька и Митя.
Это было странно, что он пришел с Глашенькой, и я только потом догадалась, что просто он повсюду ходил с ней – вот так же явился и к нам. Они только что сняли пальто и здоровались с мамой – оба молодые, красивые, румяные, точно умывшиеся снегом, – кажется, в целом мире невозможно было подобрать лучшую пару.
Я не помню, чтобы прежде Митя был так весел, так разговорчив, так любезен, – можно было подумать, что ему немедленно нужно завоевать уважение и даже восхищение мамы.
Он сделал вид – это было особенно мило, – что пришел не для того, чтобы посмотреть маму, а просто в гости. Каждую минуту он называл ее по имени-отчеству, а меня – Танечка, причем не ошибся ни разу. Мама спросила его, надолго ли он в Лопахин, и он отвечал, что пробудет еще недели две, а потом поедет в Москву, потому что на фронте сделал одну работу по сыпному тифу и его пригласили в научно-исследовательский институт. На этот раз он нисколько не хвастался. Очень весело он рассказал, как на какой-то станции попал в плен и ему удалось не только самому убежать – это было нетрудно, – но и перегнать на нашу сторону белый санпоезд.
– Правда, пришлось по-дружески поговорить с начальником поезда, – сказал он и живо обернулся ко мне. – Танечка, вы не играете в шахматы? Так вот – он оказался в цейтноте. Я показал ему револьвер, он немного подумал и согласился, что проиграл…
Но не для нас с мамой была эта вежливость, и стремление очаровать, и веселая энергия, с которой он рассказывал о своих приключениях, а для той, которая молча сидела за столом и, как кукла, поворачивала большие глаза то к маме, то к Мите. Точно что-то хрупкое, построенное, похожее на карточный домик было у нее в душе, и она старалась не очень шевелиться, боясь, как бы не упал этот домик. Я смотрела на Глашеньку и сердилась, но не на нее, а на себя: за то, что мне было не все равно, какая она и почему не смеется, а лишь едва улыбается в ответ на Митины шутки.
Между тем Митя очень ловко перевел разговор на медицину, рассказал о том, как, занимаясь сыпным тифом, он сам захворал и чуть не умер, и когда мама стала жаловаться на свои болезни, вдруг сказал весело:
– Да, кажется, у меня стетоскоп с собой!
И вытащил из кармана пальто стетоскоп.
Вот тут я пожалела, что Андрей не предупредил, когда Митя зайдет, чтобы послушать маму! У нее действительно часто болело сердце, но я была уверена, что это нервная болезнь, связанная с ее увлечениями, о которых я, разумеется, не могла говорить при маме. Например, в 20-м году, когда мы только что переехали на Михайловскую и в доме не было ничего, кроме сушеных овощей (так что мне приходилось каждый день класть в кастрюлю одинаковое количество палочек моркови, свеклы и репы), мама вдруг увлеклась кино.
Сперва все было хорошо, может быть потому, что шли картины из иностранной жизни и мама оставалась равнодушной к страданиям чуждых ей «королев полусвета». Но потом содержатель кино нашел где-то в самом Лопахине много русских картин с участием Мозжухина и Веры Холодной, и мама так увлеклась, что ни о чем больше не могла ни думать, ни говорить. Каждый вечер, возвращаясь из кино, она приглашала Марию Петровну и Надежду Петровну и, помолодевшая, повеселевшая, с воодушевлением рассказывала очередную фильму – тогда говорили не фильм, а фильма. Особенно сильные сцены она изображала в лицах и однажды чуть не выбросилась через окно, играя Лисенко в "Не подходите к ней с расспросами… " – это была знаменитая фильма.
Это повторилось совсем недавно, когда мама вдруг затосковала по Петрограду, по Нарвской заставе, вообще по тем годам, когда она работала у мадам Бризак за восемь с полтиной в месяц. Я стала доказывать, что это политическая незрелость, но она ответила: «Ах, Танечка, ты не понимаешь, я была тогда молода!» Давным-давно она не вспоминала о Василии Алексеевиче Быстрове, а тут вдруг села писать ему на Путиловский завод и рассердилась, когда я стала подшучивать, что этот загадочный Василий Алексеевич, наверно, был в нее когда-то влюблен. Две недели только и было разговоров о том, что летом мама возьмет отпуск, поедет со мной в Петроград и найдет Василия Алексеевича, который теперь, после революции, по маминому мнению, должен был стать по меньшей мере председателем горсовета.
Но вот кончилось и это увлечение, и в несколько дней мама так изменилась, что ее стало трудно узнать. Скучная, усталая, она бродила по комнате и жаловалась на сердце. Какой-то врач велел ей прикладывать к сердцу блин из белой глины, и каждый день она прикладывала этот блин, но сердце не проходило.
Вот о чем мне непременно нужно было рассказать Мите! Но было уже поздно, потому что он сказал весело:
– А теперь я послушаю Наталью Тихоновну, а этих девушек мы попросим исчезнуть, как дым.
Он ласково взглянул на Глашеньку и прибавил извиняющимся голосом:
– На десять минут.
Десять минут! Еще из передней услышав Глашенькин голос, я решила, что даже если мне придется умереть, все равно я попрошу у нее прощения и расскажу обо всем. Но я не знала, что она будет сидеть молча и лишь едва-едва снисходительно улыбаться в ответ на Митины, такие остроумные, шутки. Я не знала, что у меня каждую минуту будет останавливаться от волнения сердце – от волнения и непонятного чувства, казавшегося мне ненавистью к Глашеньке – к Глашеньке, которая была не виновата ни в чем!
Словом, в ту минуту, когда мы вышли в переднюю и, небрежно оглянувшись, уселись на сундук, еще недавно принадлежавший прокурору судебной палаты, я почувствовала, что мне гораздо легче проглотить язык, чем произнести хоть слово.
– Глафира Сергеевна, – помолчав, пробормотала я сдавленным голосом, – я хотела сказать, что это я провалила вас на школьном совете. Я голосовала против вас, и как раз одного голоса не хватило.
Мне было бы легче, если бы она удивилась. Если бы хоть спросила меня – почему? Но она молчала, и только в глазах мелькнуло и скрылось осторожное мрачное чувство.
– Возможно, что это было подлостью, – продолжала я с отчаянием. – Но мне сказали, что в школе для взрослых вас спросили, кто открыл Америку, и вы ответили – Америго Веспуччи.
Глашенька засмеялась.
– И правда, я что-то напутала, – сказала она, – но это было давно, в прошлом году. А что? Разве мое заявление обсуждалось на школьном совете?
Боже мой! Она ничего не знала! Перед собственной совестью я призналась, что лучшие друзья были правы, считая меня подлецом. Я не могла понять, что со мной, и наконец решила, что большего несчастья у меня не было в жизни. А та, из-за которой началась эта мука, поднялась эта буря, даже не знала, что ее заявление обсуждалось на школьном совете! Это было просто смешно, и я бы от души рассмеялась, если бы мне не захотелось заплакать.
– Вот хорошо, – сказала я очень спокойно. – А мы-то волнуемся! Значит, для вас это все не имеет никакого значения?
Глашенька закинула руки, зажмурилась, потянулась.
– На той неделе уезжаем в Москву, – сказала она. – Ох, как я рада, передать не могу! Надоел этот Лопахин противный, повернуться нельзя, сплетни на каждом шагу…
Я немного проводила Глашеньку и Митю и по дороге рассказала им о маминых увлечениях. Митя сказал, что это не беда, пускай увлекается, но сердце все-таки очень больное. Не ясно, отчего эти припадки, вроде сегодняшнего, – может быть, от повышенного кровяного давления? Нужно пойти в больницу и прежде всего измерить кровяное давление.
Я вернулась и стала пугать маму. Но она возразила, что у нее вообще нет и никогда не было кровяного давления и что когда придет Мария Петровна, она попросит ее поставить банки.

ДЕБЮТ

В «Юном пролетарии» появилась статья «Член РКСМ не имеет права съесть кусок хлеба, если часть его не отдал голодающим». Мы обсудили ее, и Гурий предложил поставить спектакль в пользу Помгола. До сих пор мы устраивали только сборы, которые давали немного.
В Лопахине не было театра, и приезжие актеры выступали в бывшем клубе Дворянского собрания, где теперь помещался Дом культуры. Но в двадцатом году к нам пришел пароход-театр «Красный волгарь». Тесьма была мелка для него, приходилось далеко идти по мосткам над водой, и мне запомнились эти дрожащие, прогибающиеся мостки, которые вели – трудно поверить! – в самый настоящий московский театр.
Шла трагедия «Коварство и любовь», но с переделанным концом, потому что заключительные слова президента: «Он простил меня» – противоречили идеологическому направлению спектакля. Вообще «коварство» было показано в более сильных красках, чем «любовь», очевидно чтобы доказать, что самая высокая любовь гибнет, когда страной руководят подобные президенты. Спектакль был поставлен странно: занавеса не было, на полу лежало хорошее, почти новое сукно, и мне было жалко, что по нему ходили. Но все равно! В каком-то оцепенении смотрела я на сцену, Нина толкала меня, Гурий шепотом восторгался, уверяя, что такой постановки не увидишь даже в Москве, а я сидела неподвижная, похолодевшая…
Грузчики – большинство зрителей были грузчики – заволновались, стали шуметь и стучать ногами, когда президент приказал арестовать Луизу. Лишь тогда я очнулась от этого заколдованного сна.
Разумеется, мы не смогли рассчитывать на подобную постановку – со сложной бутафорией и тонкой психологической игрой. Театральный кружок, который мы с Ниной организовали в школе, никак не налаживался по разным причинам, самой важной из них была, по-моему, та, что все хотели играть главные роли. Но на этот раз мы дали слово беспрекословно слушаться Гурия как режиссера – это был выход из положения если не для нас, то для него, потому что он предложил нам поставить свою пьесу.
В пьесе главную роль должна была играть я, и, мне кажется, именно это незаметное на первый взгляд обстоятельство повлияло на оценку моего поведения на школьном совете. Впрочем, когда в городе узнали, что Глашенька едет с Митей в Москву, наша ссора стала какой-то бесцветной, хотя оказалось, что вообще это даже интересно – выяснять отношения и объявлять друг другу бойкот.
Я сказала, что Гурий предложил поставить пьесу. Но фактически это была не пьеса, а киносценарий – вот в чем заключалась главная оригинальность его предложения!
Мы должны были играть молча, как в настоящем кино, а ведущий тем временем объяснял бы зрителям, что происходит на сцене. Ведущего играл, разумеется, Гурий. Это была самая большая роль, потому что объяснять приходилось много: на сцене происходили важные военные и политические события, которые очень трудно было изобразить при помощи одних только движений.
Но и у меня была интересная роль – женщины-героини Анны, которая остается в городе, занятом белыми, и выведывает их тайные планы, появляясь то в главном штабе, то у секретного телеграфа.
Конечно, мы не могли достать фанфар и другого реквизита; кроме того, многое в сценарии происходило при помощи каких-то театральных машин, о которых сам автор не имел никакого понятия. Но это не имело большого значения, поскольку Гурий доказал, что даже Шекспир, когда у него не было денег на декорации, выходил на сцену и говорил: «Лес» – если нужно было, чтобы зрители увидели лес, или: «Буря» – если по ходу пьесы происходила буря.
Весь апрель я разучивала свою чудную роль. Тогда у меня еще не было книги «Великие актеры и актрисы», и мне приходилось самой догадываться, какими движениями выражаются гордость, готовность к борьбе, надежда, угроза. Каждое утро, не произнося ни слова, я перед зеркалом «репетировала лицо», принимая разные выражения, соответствующие тем или другим местам моей роли. По мнению Гурия, это был лучший способ придать лицу артистическую «эластичность». Не знаю, удавалась ли мне эластичность, но мама всякий раз с ужасом смотрела на меня и говорила: «Свят, свят!»
Накануне премьеры Гурий объявил, что нужно «бросить все и уйти в себя с целью сосредоточиться на внутренней проверке своей готовности к роли». Для некоторых актеров, например для Нины, это оказалось нелегко, потому что она никак не могла определить, ушла ли она в себя или еще нет.
А для меня – легко. Бледная, похудевшая, я бродила по городу, и мне становилось то холодно, то жарко, то как-то торжественно – особенно когда я представляла себе почти бездыханную Анну, лежащую на холме среди дыма курящейся земли, в то время как в глубине сцены проходят радостные войска в парадных мундирах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я