Брал кабину тут, хорошая цена 

 

Другими словами, мол, мой язык не просто банально грешен, но он еще к тому же и празднословен и лукав! Теперь о жале мудрого змея. В таком случае у нас просто прямая дорога к сатане выходит. Почему? Да потому, что мудрый змей в раю и есть оный. В результате, как ни поворачивай, прямо-таки путаница поэтическая выходит какая-то. Грустно сие.
Далее, откуда это вдруг замерзание уст у поэта возникло, ведь по природе самого предшествующего события возникшее уже кровотечение тому должно бы явно помешать. Но, может быть, поэт имел в виду собственный жуткий страх по случаю сему, от которого он сам весь и окоченел? Наверное, он хотел все-таки сказать на самом деле: «в уста немые»? Ну и финальная строка. В ней опять же смущает заявленная «кровавость». К чему же нам она дана? Для большей жути аль для трепета большого? Опять спекуляция или явная игра на обольщение читателя получается. Некрасиво. Не скромно оно. Теперь переходим к следующему четверостишью:
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
А что – колоритно вышло. Но опять какая-то незадача в итоге: «трепетное сердце» человеческое меняем на «угль, пылающий огнем». С одной стороны, конечно же, возвышенно и даже жертвенно выходит, с другой же – пардон, но никто поэта о том и не спрашивает: меняют запросто – как запчасти авто и вполне бесцеремонно. Теперь, привлекают внимание слова «во грудь отверстую». Вновь какое-то изысканное лукавство на круг выходит. Почему? Да потому, что слово «отверзать» означает лишь «открывать» или «раскрывать». Тогда как грудь поэта все-таки рассечена, причем опять-таки безо всякого разрешения с его стороны, а значит, она вовсе не открыта или раскрыта, но она на самом деле рассечена или, если хотите, она разрублена надвое. Поэтому примененное автором поэтическое умягчение уже содеянного окровавленным «серафимом», конечно же, есть откровенная попытка очарования невнимательного и невзыскательного читателя, что опять же не есть хорошо. Но не будем придираться более и пойдем ближе к финалу стихотворения:
Как труп в пустыне я лежал,
И бога глас ко мне воззвал:
Да, теперь-то уже можно, как говорится, и побеседовать. Но смущает все-таки состояние слушающего речь поэта: «как труп». Ну, ничего, для Бога-то ведь все живы! Но почему все же «глас ко мне воззвал»? Странно это. Как будто Бог и человек вдруг местами поменялись. Видимо, опять гордыня поэта «так и выпирает, так и торчит», а значит, действительно справедливо утверждение, что только дайте человеку высказаться, а он-то уж и сам о себе все скажет. Но воззрим очи свои таки на финал стихотворения и, может быть, обрадуемся:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
Ой как красиво-то получилось! «Восстань», например. Стоп. Не сатанинские ли это песни снова? И действительно, а чего это, собственно, восставать-то? Впрочем, может это лишь случайное и совсем незначительное революционное совпадение наблюдается? Проверим. Оказывается, совершенная ранее принудительная смена качеств поэта вполне превратила его же в пророка. Во как! Теперь же его как будто бы оживляют специальным воздействием извне и вводят в права орудия могущественной внешней силы. При этом ему дается четкая установка: «глаголом жги сердца людей». Здорово, а? Но жало змея с глаголом все-таки как-то плохо вяжется. Это во-первых. Во-вторых, жало опять же не огонь, а значит, будет лишь жалить и, между прочим, поражать ядом, возможно, даже насмерть. Поэтому и выходит, что наш пророк, как бы это поделикатнее сказать, и не совсем что ли пророк получается? Да, уж. Но кто же все же он тогда? – Решайте сами, господа! К сему же слову своему сказать я боле не смогу…
Приложение

ВЕТХОЗАВЕТНЫЙ ПРОРОК
(написано по мотивам книги пророка Исайи в ответ на стихотворение «Пророк» А. С. Пушкина)
Скорбями тяжкими язвим,
Во чреве мира я томился, –
И шестикрылый серафим
По воле Неба мне явился.
И я сказал ему тогда:
Мои нечистые уста предел душе кладут
И дух мой мертво держат.
В ответ страж Неба величавый
Взял в клещи угль, возженный на века,
Для жертв спасительных, кровавых
И им коснулся уст лукавых, и строго рек:
Отныне будет так: с безумных уст твоих
Все беззаконие ушло, и грех – очищен.
И тут раздался Бога глас:
Кого послать Мне? Кто пойдет для Нас?
В ответ Ему уста мои вдруг радостно раскрылись:
Господь, пошли меня!
Скажи, что буду жарко говорить,
Являя миру Твоему ему насущную нужду.
Пойди, пророк, реки народам всем,
Что скоро многих удалю совсем,
И велико настанет запустенье.
А тех живущих, кто еще способен Мне служить,
Предупреди:
Чтоб внять готовы были
Глагола с Неба вечный смысл,
Чтоб рады были им упиться,
Иное ж все презрев.
Чтоб даже на смерть невзирая,
Воскреснуть духом жаждали они!
21 марта 2007 года
Санкт-Петербург

Обломов И. А. Гончарова – невольный учитель любви…
Придут дни совсем печальные, и охладеет любовь во многих…
Из пророчеств православных старцев
И поныне, по мнению автора настоящего очерка, роман «Обломов» середины XIX столетия составляет, с одной стороны, тайну русской культуры, с другой – самую большую и непреходящую злобу дня. Впрочем, кто-то заявит, что этот роман давно себя изжил вместе с той исторической эпохой, в которую и родился. Но это так только, если смотреть на него поверхностно или пристрастно. На самом же деле в нем вполне угадывается нечто еще так до сих пор внятно и нераспознанное, причем, видимо, самое главное, что выражено отчетливо в слове до сих пор так и не было. Поэтому, вооружившись подобным представлением, автор очерка и попытается в нем решить сию непростую задачу.
Роман открывается весьма колоритным заявлением главного героя, столкнувшегося с необходимостью собственного переезда на другую квартиру: «Мне что за дело? Ты не беспокой меня, а там, как хочешь, так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!» Вот лицо Ильи Ильича Обломова, как говорится, «без прикрас». Почему? А потому, что он в отношениях с миром освобождает сам себя от какой-либо личной ответственности на том простом основании, что он, видите ли, барин, а значит, не имеет и вообще каких-либо строгих обязанностей, а если оные все-таки обнаруживаются, то он легко перекладывает их на других, в данном случае на своего слугу Захара. В этой своей наклонности Обломов проявляет своего рода внутреннюю нечестность, так как ухитряется даже обязанности барина «делегировать» своему слуге. Почему так? Да потому, что он на самом деле вполне проницателен и понимает глубоко. Например, последнее предположение угадывается в таком суждении героя романа: «Увяз, любезный друг, по уши увяз… И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое.» В приведенной выше оценке своего приятеля Судьбинского Илья Ильич вдруг становится внимательным и взыскующим наблюдателем, способным видеть и понимать сквозь детали нечто существенное или главное в жизни всякого человека. Теперь такое: «гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению». В последнем тексте об Обломове все казалось бы и хорошо, но смущает слово «гордился». Через него просматривается некоторое высокомерие героя романа. «Здравствуйте, Пенкин; не подходите, не подходите: вы с холода!» В приведенной просьбе Обломова как в капле воды сосредоточена вся его натура, каждый раз убегающая от какой-либо встречи с необходимостью нести хоть малое неудобство, не говоря уже о страдании. Но без такой способности – способности переносить страдание путного человека и быть-то не может! «Из чего же они бьются: из потехи что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только… В их рассказе слышны не "невидимые слезы", а один только видимый, грубый смех, злость.» В выведенной выше тираде героя романа угадывается уже иное лицо Обломова – лицо человека вполне активного и вполне способного на социально значимое поведение. Иначе говоря, с одной стороны, он колоритно рисует обличителей социальных пороков, с другой – сам уподобляется им, так как указывает на дефицит «невидимых слез» в их речах, на превалирование в них же взамен того лишь видимого, грубого смеха и злости. И как бы продолжая уже обнаруженное нами выше, читаем такое: «Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, – тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову.» Вновь перед нами лицо честного, доброго человека. Впрочем, речь все-таки должна идти не об утирании слез у всех падших личностей, речь должна вестись о причинах сего печального положения. Теперь вновь весьма заметная претензия Ильи Ильича Обломова на значительность мысли: «Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не зная покоя и все куда-то двигаться.» Что смущает в последнем рассуждении? Например, словосочетание «менять убеждения». Почему? Да потому, что убеждения на самом деле не костюм, а значит, их перемена человеку весьма затруднительна.
Другими словами, без потрясения и покаяния от старых взглядов не освободишься, а значит, и новых никак не освоишь. Поэтому приведенное выше мудрствование Обломова имеет лишь видимость глубокого и полезного для человека дела, тогда как в сути своей оно является лишь «изящным ворчанием» впустую. Прочтение письма старосты из деревни вынудило героя романа к следующей оценке: «Да вы слышите, что он пишет? Чем бы денег прислать, утешить как-нибудь, а он, как на смех, только неприятности делает мне!» Вновь перед нами облик капризного и не могущего переносить психологические нагрузки человека. Да и в самом деле: вместо стремления к ясности или к точному знанию положения собственных дел герой ищет «тихой гавани», в которой бы его никто и ничто совсем не беспокоило. Но ведь подобное «славное» искание блокирует собою любое насыщенное человеческое переживание, а значит, делает человека малопригодным даже к самой жизни. Впрочем, мы, видимо, многого желаем от Обломова, который в сердцах говорит своему слуге Захару следующее: «Я «другой»! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать, сделать – есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих «других»? Разве я могу все это делать и перенести?» Последнее нравоучение Обломова, адресованное им своему слуге Захару, посмевшему равнять барина с другими, выглядит вполне убедительным. Но ежели вдуматься в него основательно, то получается уже нечто иное, а именно: тотально праздное бытие героя романа возводится им самим в ранг уникального отличия и даже своего рода доблести. Почему? Да потому, что Обломов никак не сожалеет о последнем и даже находит в нем упоение. Кроме того, он считает, что свободен абсолютно от всех хлопот, забывая и о тревожном письме из деревни, и о необходимости переезда на новую квартиру. Иначе говоря, преувеличенное самомнение, капризы, непоследовательность в мысли отчетливо характеризуют героя романа как человека очевидно неразвитого и запутавшегося. С другой стороны, мы видим, что он мнит себя человеком с большим достоинством. Другими словами, его самолюбование не знает границ. А вот еще одна особенность формирования героя романа: «нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве до старости». В приведенном повествовании о детстве Обломова ярко и концентрированно автором романа сообщается та мысль, что вымысел и реальность принципиально несовместимы. Но так ли сие на деле? Иначе говоря, неужели всякая выдумка обязательно привирает? Кто-то ответит, что все именно так и есть. Но, с другой стороны, можно ведь выдумывать и без привнесения того, чего быть не должно и даже вовсе невозможно. Или вполне возможна выдумка, органично подобная реальности, хоть и не бывшая сама по себе в жизни, но своим совокупным духом или норовом совсем ей соответствующая. Другими словами, выдумка выдумке рознь, так как она бывает как по подобию самой жизни, так и вне оного. Причем само названное выше отличие бывает как явным, так и лукаво припрятанным. Иначе говоря, один вымысел вполне сопрягается с жизнью, другой же – лишь кажется таковым. Если первый вымысел обучает всякого внимающего ему, то второй – лишь очаровывает и программирует свой адресат уже на конфликты с жизнью. Вместе с тем многие согласятся с тем, что второй вариант вымысла все-таки привлекательнее первого своей уникальностью, эмоциональной приподнятостью. Но, с другой стороны, умение увидеть через вымысел в обыденном самое что ни на есть необыденное разве не дорогого стоить будет? В противном же случае все пойдет как у И. А. Гончарова «Он (Обломов. – Авт.) невольно мечтает о Милитрисе Кирбитьевне; его все тянет в ту сторону, где только и знают, что гуляют, где нет забот и печалей; у него навсегда остается расположение полежать на печи, походить в готовом, незаработанном платье и поесть на счет доброй волшебницы». Но вот опять иное лицо героя романа: «Свет, общество… Чего там искать? интересов ума, сердца?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я