https://wodolei.ru/catalog/mebel/nedorogo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Молодой человек некоторое время рассматривал его, затем сказал:
– Вы положили платок в левый карман пиджака. Вдруг он стукнул кулаком по столу.
– Как же вы так воспитали вашу дочь, что она могла выбрать такого мерзавца? – загремел он.
– Господин следователь, я воспитал пятерых детей
Все они делают мне честь. Муж моей старшей дочери – штурмбанфюрер. Мой старший сын…
– Я спрашиваю вас не о других детях. Я спрашиваю сейчас только о вашей дочери Элизабет. Вы допустили, чтобы ваша дочь вышла за этого Гейслера. Не дальше как в конце прошлого года вы сами сопровождали дочь в Вестгофен.
В это мгновение Меттенгеймер почувствовал, что у него про запас, на самый крайний случай, все-таки есть его нерушимая опора. Он ответил совершенно спокойно:
– Это тяжелый путь для молодой женщины.
Он думал: а молодой человек – сверстник моего младшего сына. Как смеет он говорить таким тоном? Плохие у него были родители, плохие учителя. Рука обойщика, лежавшая на левом колене, опять начала дрожать. Однако он спокойно добавил:
– Это был мой долг как отца.
На миг стало тихо. Хмурясь, смотрел Меттенгеймер на свою руку, которая продолжала дрожать.
– Ну, для выполнения этого долга вам в дальнейшем едва ли представится случай, господин Меттенгеймер.
Меттенгеймер вскочил и крикнул:
– Разве он умер?
Если допрос был построен на этом, то следователь должен был испытать разочарование. В тоне обойщика прозвучало совершенно явно облегчение. Действительно, смерть этого парня сразу все разрешила бы. Она освободила бы обойщика от тягостных обязанностей, которые он на себя возложил в исключительные и решающие минуты жизни, и от хитрых и мучительных попыток все-таки от них уклониться.
– Отчего же вы полагаете, что он умер, господин Меттенгеймер?
Меттенгеймер сказал, заикаясь:
– Вы спросили… я ничего не полагаю.
Следователь вскочил. Он перегнулся через стол. Его тон вдруг стал вкрадчивым.
– Нет, но почему, господин Меттенгеймер, допускаете вы мысль, что ваш зять умер?
Обойщик сжал вздрагивающую левую руку правой.
Он ответил:
– Я ничего не допускаю. – Его спокойствие исчезло.
Другие голоса зазвучали в нем, и он понял, что никогда ему не отделаться от того молодчика, от Георга. Ему вспомнилось, что ведь таких молодых упрямцев – если правда то, что рассказывают, – нестерпимо мучают, и его смерть должна была быть невообразимо тяжелой. И в сравнении с этими голосами сухой, отрывистый голос следователя показался ему принадлежащим самому обыкновенному молодому человеку, разыгрывающему из себя важную персону.
– Но ведь были же у вас какие-то основания предположить, что Георг Гейслер умер? – Следователь вдруг зарычал: – И нечего нам тут голову морочить, господин Меттенгеймер!
Обойщик вздрогнул. Затем, стиснув зубы, молча посмотрел на следователя.
– Ваш зять был вполне здоровый молодой человек, ничем особенным не болевший. Значит, ваше утверждение должно же на чем-нибудь основываться.
– Да я ничего и не утверждал. – Обойщик снова успокоился. Он даже выпустил свою левую руку. А что, если он сейчас правой рукой ударит этого молодого человека по лицу, что тогда? Тот его, конечно, пристрелит на месте. А лицо у молодого человека будет багровое с беловатым пятном там, куда опустилась твоя рука. В первый раз со времен молодости в его старой, усталой голове родилось желание сделать в своей жизни этакий отчаянный крутой поворот, просто немыслимый на нашей земле. Он подумал: не будь у меня семьи… Он подавил улыбку, поймав языком ус. Следователь удивленно уставился на него.
– А теперь слушайте внимательно, господин Меттенгеймер. Ввиду ваших показаний, которыми вы подтвердили наши собственные наблюдения, а в некоторых важных пунктах даже дополнили, мы хотели бы предостеречь вас. Мы хотели бы предостеречь вас в ваших собственных интересах, господин Меттенгеймер, в интересах всей вашей семьи, главой которой вы являетесь. Воздержитесь от всякого шага и всякого слова, которые имели бы какое-нибудь отношение к бывшему мужу вашей дочери Элизабет, Георгу Гейслеру. А если у вас возникнет какое-нибудь сомнение или понадобится совет, то обращайтесь не к вашей жене, и не к членам вашей семьи, и не к священнику, но обратитесь в наше главное управление, комната восемнадцать. Понимаете вы меня, господин Меттенгеймер?
– Конечно, господин следователь, – сказал Меттенгеймер.
Он не понял ни слова. От чего предостерегали его? Что он подтвердил? Какие у него могли возникнуть сомнения? Молодое лицо, которое ему только что хотелось ударить, вдруг стало каменным – непроницаемое олицетворение власти.
– Можете идти, господин Меттенгеймер. Вы ведь живете Ганзаштрассе, одиннадцать? Служите у Гейльбаха? Хейль Гитлер!
Мгновение спустя обойщик уже был на улице. Город был залит теплым, прозрачным светом осеннего солнца, придававшим толпе ту праздничную веселость, которая обычно чувствуется только весной, и эта толпа увлекла его. «Чего они от меня хотели? – думал он. – Для чего, собственно, они меня вызывали? Может быть, все-таки из-за ребенка Элли? Они ведь могут лишить меня… как это называется… да, права попечительства». Ему вдруг стало легче. Он говорил себе, что все это не важно: просто какой-то чиновник по какому-то официальному делу о чем-то спрашивал его. Как можно из-за подобных пустяков так расстраиваться? У него нет ни малейшей охоты копаться в этом. Ему захотелось поскорее услышать знакомый запах клейстера, залезть в свой рабочий халат, погрузиться в обыкновенную жизнь так глубоко, чтобы никто его там не нашел. Тут показался двадцать девятый номер. Обойщик оттолкнул ожидавших и вскочил в трамвай. Но его, в свою очередь, протолкнул вперед какой-то человек, вскочивший следом за ним. Это был кругленький господинчик в новой фетровой шляпе; казалось, она положена на его макушку, а не надета. Господинчик – немногим моложе его самого. Они наперебой пыхтели и отдувались.
– В нашем возрасте, – сказал Меттенгеймер, – это, пожалуй, рискованно.
Другой ответил сердито:
– Вот именно.
Когда Меттенгеймер пришел к себе на работу, Зимзен встретил его словами:
– Если бы только я знал, Меттенгеймер, что вы так скоро придете. А я думал, у вас пожар или жена в Майне утонула.
– Вызвали по служебному делу, – сказал Меттенгеймер. – Который час?
– Половина одиннадцатого.
Меттенгеймер влез в комбинезон. Он с места в карьер начал разносить рабочих:
– Опять наклеили сначала бордюр! На что это похоже? Ведь не выделяется. У вас одна забота – не выпачкать обоев! Ну, так будьте осторожнее, вот и все. А это содрать надо, все зря! – Он пробормотал: – Счастье, что я еще поспел! – Он прыгал по лестницам, словно белка.

IV

Георгу повезло. Едва собор отперли, как он превратился в раннего богомольца. Среди толпы женщин он был просто один из немногих мужчин. Кистер узнал его. Ишь, еще один одумался, решил он удовлетворенно. Поздновато, правда, долго уж не протянет. Георгу не сразу удалось подняться. Он с трудом дотащился до двери и вышел. Ну, он и двух дней не проживет, подумал кистер. На улице свалится. У Георга лицо было серое, точно он был смертельно болен.
Если бы не рука! И вечно какая-нибудь ничтожная нелепость губит все! Где, когда это случилось с рукой? Да, на утыканной битым стеклом стене, сутки назад… Люди, выходившие из собора, втолкнули его в коротенькую улочку. По ее сторонам тянулись низенькие дома, лавки уже были освещены. Улочка вела на площадь, казавшуюся в тумане бесконечной. На рынке открывались палатки. Еще в дверях собора соблазнительно запахло крепким кофе и сдобой, так как рядом была кондитерская. И взгляды всех выходивших от обедни невольно потянулись к витрине, где были выставлены пироги с яблоками и булки.
Когда сырой, свежий воздух ударил Георгу в лицо, силы окончательно изменили ему. Ноги у него подкосились, он сел на мостовую. Из собора вышли две старые барышни, две незамужние сестры. Одна решительно сунула ему монетку в пять пфеннигов, другая рассердилась: «Ты же знаешь, это запрещено». Младшая закусила губу. Вот уже пятьдесят лет, как ее бранят.
Георг не мог не улыбнуться. Как он любил жизнь! Все в ней любил он: и сладкие комочки на сдобной булке, и даже мякину, которую во время войны прибавляли в хлеб. Города и реки, всю страну, и всех людей – Элли, свою жену, и Лотту, и Лени, и Катринхен, И свою мать, и своего братишку. Лозунги, которые поднимают людей на борьбу; песенки под аккомпанемент лютни; отрывки из книг, которые читал ему Франц и в которых были выражены большие мысли, изменившие всю его жизнь; любил даже болтовню старух. Как хороша жизнь в целом, только отдельные части плохи. Он и сейчас любит это целое. Георг кое-как поднялся и, прислонившись к стене, изголодавшийся и несчастный, стал смотреть туда, где был рынок. Жизнь там уже начиналась в тумане, под фонарями, и вдруг что-то горячее пронзило сердце Георга, словно он был любим взаимно, несмотря на все, всеми и всем, хотя, быть может, и в последний раз, – любим мучительной, беспомощной любовью. Он прошел несколько шагов, отделявших его от кондитерской. Пятьдесят пфеннигов надо оставить про запас как неприкосновенный фонд. Он выложил несколько монет на прилавок. Продавщица высыпала ему на кусок бумаги полную тарелку раскрошившихся сухарей и сожженных краешков. Ее недоумевающий взгляд относился к его куртке, слишком добротной для такого завтрака.
Этот взгляд заставил Георга опомниться. Он набил рот крошками уже на улице. Медленно жуя, тащился он по краю площади. Фонари уже горели, хотя стали не нужны. Сквозь мглу осеннего утра был виден ряд домов на той стороне. Георг брел все дальше по лабиринту узких улиц, намотанных, словно пряжа, вокруг рынка, куда он в конце концов снова и вышел. И тут Георг увидел вывеску: «Д-р Герберт Левеншгейн». Вот кто мне поможет, решил он.
Он поднялся по лестнице. Первая обыкновенная лестница за много месяцев. Когда ступеньки заскрипели, Георг испугался, точно он был вор. Здесь тоже пахнет кофе. За дверями квартир начинается обычный день с зевками, одеванием детей, скрежетом кофейных мельниц.
Когда он вошел, в приемной вдруг стало тихо. Все взглянули на него. Здесь было две группы пациентов: на диване у окна – женщина, ребенок и молодой человек в плаще. За столом – старик крестьянин, пожилой горожанин с мальчиком и теперь еще Георг.
Крестьянин продолжал:
– Я нынче пятый раз тут, вылечить он меня тоже не вылечил, а полегчать мне полегчало. Только бы дотянуть, пока наш Мартин из армии воротится да женится. – В тягучих, однообразных интонациях его голоса нетрудно было уловить ту боль, которую ему, видимо, причиняло произнесение каждого слова. Но он терпел ее ради удовольствия рассказать о себе. Он добавил: – А вы?
– Я не из-за себя пришел, – ответил сухо пожилой пациент, – а ради этого мальчугана. Единственный ребенок моей единственной сестры. Отец ребенка запретил ей идти с ним к Левенштейну. Я и взялся привести его сюда.
Старик сказал, придерживая руками живот, в котором, видимо, и сидела боль:
– Нет, что ли, других врачей?
Пожилой равнодушно сказал:
– Вы ведь тоже сюда пришли?
– Я? Так я уже у всех перебывал – у доктора Шмидта, у доктора Вегензейля, у доктора Рейзингера, у доктора Гартлауба.
Он вдруг повернулся к Георгу:
– А у вас что?
– Да вот рука.
– Этот же не лечит рук, он только по внутренним.
– У меня и внутри что-то повреждено.
– Автомобильная авария?
Дверь приемной открылась. Старик, изнемогая от приступа боли, навалился на стол и на плечо Георга. Не только страх – непреодолимая ребячья тоска овладела Георгом в этой приемной; такое же чувство он испытывал, когда был совсем маленьким, не старше этого бледноватого мальчугана. Как и тогда, он теребил бахрому на ручке кресла.
У входной двери звякнул звонок, Георг вздрогнул. Но это был просто еще один пациент – темноволосая девочка-подросток; она прошла мимо стола.
Наконец он очутился лицом к лицу с врачом. Имя, адрес, профессия? Георг что-то ответил. Стены уже закачались вокруг него, и он почувствовал, что скользит в бездну из стекла, белизны и никеля, в безукоризненно чистую бездну. Когда он скользил, он еще уловил голос врача, информировавший его о том, что Георг имеет дело с евреем. Запах, царивший в приемной, напомнил ему эпилог всех допросов, когда тебя смазывают йодом и накладывают повязки.
– Присядьте, – сказал врач.
Уже увидя Георга в дверях, он отметил, что пациент производит исключительно неблагоприятное впечатление. Сколько раз он это видел: ни зияющих ран, ни опухолей, только легчайшая, нежнейшая тень под глазами – у этого она уже стала черноватой и густой. Интересно, чем он болен?
Врач успел привыкнуть к тому, что пациенты прибегают к нему чуть свет, чтобы соседи не видели, – в последнюю минуту, как бегали раньше к знахарке.
Он начал разматывать тряпку, служившую повязкой.
– Несчастный случай?
– Да.
Несмотря на чувство долга, которое неотвратимо рождал в нем вид всякой раны и всякой болезни, так как он был врачом в подлинном смысле этого слова, Левенштейн при каждом взгляде на этого человека испытывал все большее смущение. Ну что это за перевязка? Кусок подкладки. Он очень медленно размотал ее. И что это вообще за человек? Стар он? Молод? Смятение врача росло, что-то сжимало ему горло, словно он еще никогда не стоял так близко к смерти за все девятнадцать лет, что лечит больных.
Он посмотрел на руку, лежавшую перед ним без повязки. Конечно, она запущена, но не настолько, чтобы оправдать эти зловещие признаки на лбу и под глазами. Чем же он так измучен? Он пришел из-за руки. Но, наверно, он болен еще какой-нибудь, ему самому не ведомой болезнью. Необходимо удалить осколки стекла. Придется сделать укол, иначе он не выдержит. Пациент утверждает, что он автомобильный слесарь.
– Через две недели, – сказал врач, – вы опять сможете работать. – Пациент не ответил. Вынесет ли он укол? Однако сердце этого неизвестного человека хоть и не в полном порядке, но не так уж плохо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я