https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/vstraivaemye/snizu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– От вас исходит необычное сияние, – объявляет она, заставляя меня рассмеяться от удивления. – Я стану зватьвас Solaire .
– Только попробуйте назвать меня Solaire , – отвечаю я, досадуя на ее дерзость, – и я стану звать вас LaGrande
Folk .
– Веерщица, – обиженно говорит она, – не будьте бессердечны. – Кажется, я задела ее за живое. – Я хочу с вами пообедать, – шепчет она, вкладывая мне в руку визитную карточку. – Сегодня вечером. – Черное перо у нее на шляпе подрагивает. – Или вы капиталистка? Я не обедаю с капиталистками!
И снова я не могу удержаться от смеха. – Нет, – решает она, вздернув бровь, улыбка у нее одновременно испытующая, ироничная и милая. – Нет, вы явно не капиталистка! – Прижимая к груди свою покупку, она шепчет: – В девять.
За ней с грохотом захлопывается дверь, судорожно звякает колокольчик, в комнате звенит смех Лафентины.
– Не пойду! – решаю я, отчаянно краснея. – Сразу видно, она избалованная! Сразу видно, она привыкла вертеть людьми!
1Но Лафентина смеется еще веселее. – Не будь такой недотрогой, – говорит она. И Габриелла пошла. Где-то у меня есть письмо тех времен… Возможно, оно еще здесь, хотя у меня столько всего отобрали. Срань Господня! Любого с ума сведет! Только за прошлый месяц из моей камеры вынесли:
– бронзовую статуэтку гермафродита, которую я в юности купил во Флоренции (мой последний object d'art);
– незавершенную рукопись с описанием сексуального посвящения юного катара во вдохновенное искусство содомии;
– пакетик шоколаду, припрятанный на самый черный день.
– скопившиеся за год обрезки ногтей, плод эксперимента (как оказалось, не особенно интересного).
(Так многое у меня отобрали, что утрата – точно тягучий, хоть и постоянный зуд, отчасти схожий с зубной болью.) Но где же это письмо? Насколько мне помнится, Олимпа де Гуг – «известная бесчинница» и посредственная писательница – жила на площади дю Театр Франсе, чтобы легче добиваться постановки своих отважных и, правду сказать, никудышных пьес. Облаченная в панталоны, с развевающимися волосами, она распахнула дверь. Хотя стояла зима, страшная зима 89-го года, жара внутри была просто тропической. Указывая на вольер для птиц, Олимпа встретила Габриеллу фразой (явно отрепетированной): «"Гора" – вот их ставка». И тем не менее, насколько я понимаю, при всех своих ужимках Олимпа де Гуг была подлинно… insolite. Ее фразы стоило повторять. Например: «Я – созданье Природы, переменчивое, как погода». В моем духе фраза! Или еще: «Мы восхищаемся разнообразием в Природе и миримся с красками и множеством их оттенков; да уж, если бы все цветы были белыми, мы любили бы их меньше. От пермутаций природы мир только богаче. Так почему же, скажите мне, мы не приемлем разнообразия у себя, в роде человеческом?» Следовало бы подыскать пример того, что я разумею под «insolite». Потому что, как заметила Габриелла, Олимпа была в лучшем случае оригинальной. Ага! Вот оно (хотя я запамятовал, в связи с чем это было сказано, но знаю, что Габриелле она полюбилась именно своими афоризмами):
«Если бы все живые существа на планете переселились на Северный полюс, растопил бы тогда их общий жар полярные льды? И если да, то ушел бы Париж под воду?» И еще (удивительно, как, стоит уму разойтись, начинают вращаться его колесики и шестеренки! – вопреки поганому настроению и отсутствию шоколада!): «Принято думать, что идеальная красота – мужская, и все потому, что так называемый Создатель мужчина, так, во всяком случае, кое-кому хочется думать. Но все ученые едины: истоки всему – в небесах. И знаешь что? Звезды, все до единой, гермафродиты!»
Занятная мысль. В своем роде интереснее, чем халдейское шарлатанство, будто звезды влияют на жизнь планет, а звездные катаклизмы благоприятствуют рождению гениев. (Будь это так, в ночь моего рождения следовало ожидать столкновения звезд. Ничего подобного не наблюдалось!)
«Я верю не в Бога, – сказала она Габриелле в ту первую ночь, – только в звездный свет, в звездный ветер, в могущество небесных тел, когда они говорят друг с другом в эфире. Я уверена, умей мы бороздить Бесконечность, чем более мы приближались бы к звездам, тем более чувствовали бы себя дома».
2
Один длинный день наступает на пятки другому. Одна долгая-долгая ночь.
Глаз активен: он заставляет работать ум. Он питается светом, извлекает знания из тени. Если верно, что взглядом можно убить, то от этого ужасающего зрелища упадет замертво и здоровяк. Не будучи человеком крепкого сложения, я держусь подальше от окна.
«Solvite corpora et coagulate spiritum».
Если, как полагают иные, Природе, дабы возобновлять себя, необходимо бродить, гнить и разлагаться, то, сгнив, рожусь ли я снова? И стану ли я (после стольких страданий и благодаря здоровому пищеварению и обжигу на философском пламени) совершенством? Или просто разложусь еще более? Сами видите: страдание озлобляет дух. Обедняет сердце.
Часто случаются дни, когда я так закосневаю, что мне чудится, будто я отвердеваю, или, того хуже (ну, разумеется, хуже!), превращаюсь в слизь. Я предпочитаю отвердевание. Уподобиться друзе кристаллов, стать светопреломляющим и, как шаманы майя, обрести прозрачность.
Быть призматическим! Быть… многогранным. В силу моей толщины я неизбежно светонепроницаем; я – в хроническом затмении. Будь это в моей власти, я предпочел бы стать кристаллом, быть – хотя бы местами – чистой воды! Химически чистым! Прозрачным, преломляющим, призматическим. О! Быть призматическим: сверкающим, переменчивым, как подкидыш эльфов. Мерцать!
Но можно быть и графитом – хорошо проводит тепло, если не ошибаюсь. Быть магнетиком! Наэлектризовываться, как янтарь от трения! Быть малахитом, всегда зеленым! Быть малахитовым дилдо в заднице прекрасного юноши. Быть золотом: золотым кольцом на пальце неутомимой branleur. Mais oui… быть чем угодно, только не слизью!
Я ощупывал ее последнее письмо, теребил его, как собака – кость, плакал над ним, словно мы были любовниками, и обдумывал, всю ночь обдумывал (прекрасно зная, насколько это нелепо, какая в том совершеннейшая потеря времени) – причины, Беспричинные Причины ее казни. Знаю, отчасти тому виной наша дружба: Революция ударилась в сексуальное ханжество с тем же пылом, с каким некрофил лапает трупы. Вот вам одна причина: дружба с Садом. Вот и другая: мне говорили, что наша скромная повесть про инквизицию в Новом Свете пришлась не по вкусу властям. (Comite составлен из людей, которые книг не читают, а только жгут.) Теперь же, когда Робеспьер возлюбил скопца Яхве, это уже не слух, а несомненный факт. И последнее: ее склонность к женщинам. Главным образом, ее недолгая связь с Олимпой де Гуг, написавшей пьесу, восхваляющую Д., – до того, как он оказался изменником. Преглупая ошибка! Пьеса, насколько я слышал, ужасная, но дурных пьес сотни. Что может быть проще! Я сам такие писал. Разумеется, пьесу она написала в доказательство своего патриотизма, – а вот этого никогда нельзя делать! Истинная ловушка! Смысл понятия «патриот» меняется изо дня в день – люди лишались голов и за меньшее. Вот вам пример: одну мою знакомую даму видели за столиком в кафе, где она ела пирожное с фруктами в обществе depute, впавшего в немилость у Робеспьера за то, что он щеголял платьем и ходил по шлюхам. С обоими разделались sans un mot. Если можно лишиться головы из-за chemises и foutre, то, уж конечно, пьеса…
Хуже, право, другое: запретное удовольствие. Робеспьер – я таких, как он, хорошо знаю – ненавидит веселье. Олимпа (какое дурацкое имя!) и Габриелла были любовницами. Возможно, они выставляли это напоказ. Или еще проще: их видели вместе. Однажды (у меня где-то было письмо с рассказом про это), когда они спали, обнявшись, невинные как овечки, их застал сын Олим-пы. Юнец, только-только вернувшийся с фронта, умирающий с голоду, в сапогах вломился в спальню и разбудил их «таким ревом (писала Габриелла), будто настал конец света!».
И много раз видел их Рестиф, что было неизбежно, ведь он глаз от них оторвать не мог! Сама мысль об этих двух львицах, насыщающихся друг другом, озаренных желанием, как солнцем, была точно накаленный магнит, от которого подергивался и подтекал его ржавый прибор. Будьте добры, вообразите его на мгновение. Приник к какому-нибудь глазку или подсматривает в щелку: мозг кипит, Рестиф все смотрит и смотрит – он не в силах сдержаться! Его отвращение – сродни поклонению. Он безумеет от желания уеть обеих! Но вынужден довольствоваться подглядыванием: теребит то свой жалкий корешок, то жалкое перышко, уже собой не владеет и негодует, как смеют две «известные бесчинницы» любиться с таким бурным весельем, нежностью и изобретательностью. Ах! Ах! Его ствол пустил струю!
А стоит ему опорожнить мошонку, Парижский Филин исполняется презрения. И спешит скорее настрочить новый пасквиль против этих двоих: часть посылает расклеить, часть раздает книготорговцам, а после, поужинав свежим горохом, находит потаскушку для рукоблудия! Проклятие! В одиночной камере сама мысль о том, что Рестиф прогуливается по моему возлюбленному Парижу… Париж! Его таинственные двери! За каждой дверью – девчонка с роскошной попкой, юный лакей, лакомый превыше меры, как мой милый Ла Женесс! Каждая дверь – точно обложка запретной книги, жаждущей быть открытой! Каждое тело за ней – книга, только и ждущая, чтобы ее прочли, чтобы ее написали! О, Париж! И он… Он! Презренный Рестиф привольно плещется в им же созданной грязи, точно младенец, играющий с собственными мочой и калом, пока я сижу тут, как жук в коробке! Несчастный коробок! Несчастный жук! Сама эта мысль доводит меня до дрожи, в ярости я не могу писать, не сломав пера!
Подсматривать в глазки – вполне понятное пристрастие, если ему предаются в борделе. Когда-то давным-давно… О! Но вот снова он – призрак Погибшей Рукописи! Я перечислял в ней сотни вещей, одна возмутительнее другой, но куда им за подглядыванием в замочную скважину цирюльни. Я привел в ней историю либертена, ненавидимого за скудные чаевые и студенистые семяизвержения, которого наградили обжигающим ветроиспусканием прямо в лицо, да еще приправленным гвоздичным перцем. Реалистическая деталь: со шлюхами всегда забавляешься на свой страх и риск. (Кому, как не мне, это знать! Потаскухи и распутная красавица свояченица венчают перечень источников моих бедствий! И вот тотчас же привожу для просвещения читателя список
ОПАСНОСТЕЙ В БОРДЕЛЯХ
1) гусарский насморк;
2) встреча со знакомой дамой, которой вздумалось поразвлечься;
3) проигрыш в кости;
4) ограбление: ведь так легко лишиться часов и туфель;
5) основательная, но в остальном импровизированная и нежеланная порка;
6) сифилис;
7) ревнивый сутенер с длинным ножом;
8) la chancre mou;
9) разорение от рук роскошной baladeuse или хорошо снаряженного andrin;
10) но главное: за вами станет подглядывать какой-нибудь рукоблуд (возможно, даже сам Рестиф), больше вашего заплативший за свой час удовольствий, трясущий прибором, глядя, как, не подозревая дурного, подергивается ваш несчастный зад!
* * *
Ах! Ах! Ах! Прочь, прочь ужасная, грязная мысль! (Вот оно, величайшее унижение заточения: нельзя проветрить собственные мысли. Ничего не можешь с собой поделать и обсасываешь их, маринуешься в них и варишься. Ведь стоит хоть раз о чем-то подумать, уже не отделаешься! Пока другая – равно неприятная – мысль пиявкой не присосется к вашему мозгу, точно опухоль.)
Олимпа прогневила Рестифа, и чем же? От Габриеллы мне известны факты:
Он идет за ней в Jardin des Plantes. Подстерегает за поворотом тропинки… раскланивается и сияет, хвалит ее только что разошедшийся памфлет, который не удосужился толком прочесть, и высказывается о ее наряде:
– Карманьолы! Карманьолы! Все носят карманьолы! Но лишь вас, madame, они превозносят.
Рестиф приглашает ее на чашечку кофе к мьсе Пикерсилю, в модное кафе, которое тогда только-только открылось и было у всех на устах. На стенных росписях там можно было увидеть торгующего бусинами на Отаити капитана Кука, красавиц Матавайского залива, сценки из жизни в тропиках, среди прочих – туземцы, оседлавшие волны на плоских деревяшках (как я слышал, последнее вызвало живейшие пересуды) – и воплощения Приключения и Решимости, искрящиеся в лучах тропического солнца.
– Кофе горячий, пирожные превосходные, росписи обязательно надо посмотреть, а беседа – так как мы с вами, дорогая madame, станем ее главными законодателями будет божественной. Alors, что скажете?
– Я слышала, вы уже нацарапали свою фамилию на одной из этих знаменитых росписей, – как можно суше ответила Олимпа. – Не осталось места, которое избегло бы этой вашей возмутительной привычки. Да уж, вы клеймите улицы и памятники Парижа так же безнаказанно, как гаучо – скот! Не далее как вчера я ехала в очаровательном cabriolet и, случайно опустив взгляд, увидела на недавно покрашенной дверце ваши инициалы, а рядом загадочную фразу: «Колесо повернулось». Вот уж точно, колесо Мегаломании, сказала я моей спутнице, которая в ответ поведала, что на ее любимом мосту красуется не менее шести ваших напыщенных граффити! В бессловесном материале вы, сударь, начали создавать какофонию, которая мне лично претит.
Рестиф бежал со всех ног. Позже, выходя из садов, Олимпа увидела господина, который разглядывал недавно вырезанные в коре дуба инициалы этого несносного осквернителя. Ниже имелись дата и фраза, которую она не смогла разобрать. Она попросила, чтобы ей прочли эту фразу вслух, и господин оказал ей такую любезность:
«L'eau des marais n'est ni saine, ni claire, ni agreable a boire».
– Откуда презренной твари знать, как сладко пить из твоей чаши, – сказала после Габриелла, услышав эту историю. – Но теперь я боюсь за тебя, зная, какой вред Рестиф причинил моему другу Саду, который сейчас прозябает в тюрьме – не в последнюю очередь из-за небылиц Рестифа. Он не только заядлый клеветник и mouchard, но и безумец, уродующий достояние Парижа.
– Верно, – вздохнула Олимпа. – Прежде чем улизнуть, он поглядел на меня с такой ненавистью, что я была уверена: если б он мог, он послал бы меня в Сал-петрьер, чтобы меня посадили на цепь в конуре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я