https://wodolei.ru/brands/Villeroy-Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он посмотрел, как она собирает на стол, — натруженные руки, ввалившийся рот в затаенной скорби, — и стало пронзительно жаль ее. Не видывала она с ним радости, нет, не видывала.— Слышь, Нюра…И она вздрогнула, руки, расставлявшие чашки, стали двигаться по-деревянному.— Почему мы с тобой никогда не потолкуем? Живем, как глухие.— За тридцать-то лет, чай, можно было обо всем наговориться…Ой, неправда. Сама знает, что врет. За эти тридцать лет они так и не успели поговорить друг с другом, быть может, в первый год до исчезновения отца только и беседовали. Но тогда оба были глупы, оба не знали жизни, о чем они могли тогда говорить?…— Слышь, тебе, может, что-нибудь нужно? Ты скажи мне. Ты только скажи.Она смятенно взглянула, на мятых щеках выполз румянец, отвернулась, сжалась вся, руки по-деревянному двигались над столом. Так она сжималась, когда он в сердцах обзывал ее нехорошим словом.Утром, проснувшись, он услышал разговор за дверями. Жена жаловалась кому-то:— Пока дома нет, только и живу. Как приедет, хоть с глаз беги… Вчера, подумай-ка, спрашивает: «Что тебе нужно, ты только скажи — в лепешку расшибусь». Пойми, чего там у него на душе.— А может, он вправду уноровить хочет? — спросил женский голос.— Жизнь прожил, не ублажал, а тут на старости-то лет… Не-ет, неспроста чтой-то. Боюсь его.Трофим заворочался на койке, и голоса смолкли. В комнату заглянула жена, спросила, пряча глаза:— Не спишь?… Тут тебе из суда повестку принесли… 7 Повестка была не из суда, а от следователя.Трофиму казалось, что следователь обомрет, когда услышит во всех подробностях о свершившемся злодействе. А тот вежливенько слушал, кивал головой, нет, не осуждающе, а, мол, понял тебя, верно говоришь, валяй дальше. Видать, он знавал дела и поважней, чем смерть какого-то младенца, которому даже и имя-то не пришлось носить.— Что полагается за такое?…— спросил Трофим, сжимая за столом руки.Следователь потер лоб, равнодушно ответил:— Ежели б она его сразу… ну, в беспамятстве, скажем, — условно бы дали, даже простить могли, высказав, разумеется, общественное порицание. А так — преступление с умыслом, с подготовкой при здравом рассудке. Тут строже…— устало зевнул с растяжечкой. — Конечно, если найдем.— Как так — если найдете?— По опыту знаю: раз такое примитивное преступление сразу не раскрылось, потом хоть лоб расшиби…И Трофим ушел в расстройстве: увильнет блудница от наказания и уж, видать, сердцем особо болеть не будет — жди от кошки слез по мышке.И чувствовал: сам выдохся, вот что обидно. Уж нет желания, какое было, — землю насквозь пройти, деревни вверх дном переворошить. Торфянистый холмик под сосной так и останется на всю жизнь укором Трофиму — не отплатил сполна.Едва Трофим шагнул за порог, как жена накинула платок на плечи:— Мария Савельевна зайти просила.Понял: боится, что снова набиваться на разговор по душам будет. Задержать бы, сказать: «Ой, худо мне! Не бегай, нужна». Так сказать, чтобы поверила, пожалела, глаза на него раскрыла — не волк, только приласкай — навек верная собака.Но жена вышла бочком, тихонько прикрыла дверь.Он разделся, сел за стол — как гость в чужом доме. Взглянул на ходики — до ужина еще час, а там сразу спать, по теперешнему положению — самое веселое для него время, вроде и жив и не замечаешь, как живешь. Потом утро… Все начнется сначала — от завтрака до обеда, от обеда до ужина, дотянуть бы до сна…В дверь кто-то робко поскребся.— Кто там? Входи!Плечом вперед, лицо опущено, платок низко надвинут, сперва подумал — старуха, ан нет, молода. Остановилась у порога, уставилась в заляпанные грязью сапоги — молчит.— Что скажешь?И вдруг ошпарила до костей догадка: «Неужто?!»Стоит — мужской обвисший ватник на плечах, легкий платочек, повязанный по-старушечьи, линялая ветхая юбка и громоздкие, покоробленные, не размягшие ни от грязи, ни от сырости сапоги. Молчит. Прячет лицо. Смотрит в пол.Трофим попробовал привстать, но ноги ослабели, выдавил:— Ну!…И она подняла голову. Рукой из слишком длинного рукава ватника, судорожно путаясь, стала рвать верхнюю пуговицу, узел платка, освободила горло. И опять ничего не сказала, только кривила губы…Она! Трофим поверил в это совсем. Сама пришла!Круглое обветренное лицо, лицо деревенской девки, мало сидящей под крышей, круглые выбеленные ужасом глаза, острый вздернутый, со сплюснутыми ноздрями нос — в своем обвисающем ватнике словно воробей в перьях старой кукушки. И из этого ватника — белое, беззащитное, гуляющее под тонкой кожей горло.— Это ты?Она что— то сказала непослушными синими губами. Трофим ничего не расслышал.— Ты или нет?— Поведи меня… к кому нужно…А Трофим боялся только одного — не выдержит при встрече, потеряет себя, вцепится в горло. И вот это горло близко, шагни, протяни руки — не отстранится, белое, беззащитное, хрупкое… Вместо гнева в душе какая-то пустота и недоумение: «Неужели это она? Не похоже…» Поморщился: «Сейчас расплачется. Этого еще не хватало…»Но она не плакала, глядела остановившимися глазами.— Зачем ты это сделала?— Поведи меня… Жизни нет… Поведи меня к кому нужно.— Зачем ты это сделала?— Кабы меня кто убил теперь…Копил лютую ненависть, ждал: взглянет ей в глаза и увидит страх — решетка впереди, позорище, вот она, расплата за все, поделом тебе, зверина блудливая. И вот глядит в глаза, видит страх, да не тот. «Кабы кто убил меня…» — просит, словно— «Кабы кто пожалел…» И вместо ненависти — тупое бессилие.— Зачем ты сделала это?— Сама бы порешила себя, да боюсь.— Дура! Зачем сделала, спрашиваю?!И дернулось горло, клокотнуло внутри:— Мать дознается…— Матери испугалась, а загубить душу нет?!— Боялась, что помрет… Болела она шибко.— Теперь вот выздоровеет, коль узнает.— Нету ее.— Кого нету?— Матери-то.— Ну, что путаешь, что путаешь, дура!— Померла.— Кто? Мать?…— Пока я там жила… в избушке-то… Слава богу…— Что — слава богу?— Не узнает ничего… К лучшему…Трофим раскричался, а ей, наверно, казалось, так и должен вести себя обычный человек. И первый страх в ее глазах исчез, взгляд их стал мутным, безразличным, тупым. Страшно было только переступить порог…Она жалась к порогу, боясь наследить на полу, отвечала скупо, и по этим ответам, вытащенным словно клещами, складывалась незатейливая история, сплетенная из самых незначительных поступков человека, мир которого очень мал.Жили вдвоем — она и мать. Мать, как и все старухи, истово держалась старой веры. А в глухой деревне непримиримое староверчество переплеталось еще с угрюмым язычеством. И росла девка под шепоток: «Заговариваю рабу божию от упуды овечьей, кошачьей, свинячьей, собачьей, человечьей, и конской, и коровьей. Пуд-пудуница, царь-царица, князь молодой, ссылаю тебя на щедры боры, на темны лесы, на зелены травы…»Жили вдвоем — она и мать. Родни, конечно, целая деревня, и даже помощь от них случалась — дров нарубить, усадьбу вспахать. Мать болела, дочь тянула ее, как могла. Приехал парень из дальнего лесопункта — даже не гуляли толком. Он уехал, она осталась, а через месяц заметила — беременна. И тут напал страх — родня отвернется, вся деревня станет пальцами тыкать, а мать… Мать — в чем душа держится! Бросало в судороги, в немоту — бежать! И никому в голову не пришло заподозрить, когда стала хлопотать справку в сельсовете: многие из молодых норовят выбраться.Выбралась в лесопункт, в тот самый, где работал парень, встречалась с ним, спрашивала — отмахнулся. Жила в общежитии, другим девчатам говорила: замужем. Раз замужем, кто попрекнет — законно.Дали декретный отпуск, конечно, вычеркнули совсем из списков рабочих: ребенка родит — разве вернется? Получила деньги, куда идти? Для нее весь мир состоял из лесопункта и из своей деревни. Обратно в деревню? На глаза своим? Там-то не заявишь, что-де законная жена. Мать такое наповал убьет.Набила котомку хлебом, крупой, сластями, забрала свои пожитки. Пришла в деревню, крадучись, берегом, даже собаки не залаяли. Нашла свою лодку. В приозерной деревне у каждого, считай, лодка. Была и у них — старая, щелястая, чуть ли не ровесница ей самой, отец еще сам делал. Ночью и перебралась в копновскую избушку.Хлеб был, крупа была, окуней в ручье ловила — удочки чьи-то под матицей на потолке нашла. Жила, мучилась от схваток, ждала со страхом, думала: тут ей и конец. Но ее бабки и прабабки рожали не в больницах — на полях в межу выкидывали. Родила и она, обошлось.И опять: жила, нянчилась, ловила окуней. Кончился хлеб, что хуже — кончилась соль, пресная окуневая уха не лезла в горло. Да и надо было на что-то решаться — не вековать же в лесной избушке.А к ребенку прикипела, но и страх перед деревней велик. То-то будет веселье: уехала одна, вернулась парой… А мать?… Нет, нельзя, а куда деваться — на лесопункт в общежитие с ребенком не возьмут.И обманула сама себя: «Гляну одним глазком и вернусь…» Но когда подгребала в полузалитой лодке к деревне, поняла на минуту: «Умрет же, быстро-то не обернешься, мать ночевать заставит…» И опять себя обманула: «Уж вырвусь как-нибудь… Только одним глазком…»А дома беда — двери распахнуты, соседи толкутся, мать лежит на столе. Ей была уже послана телеграмма на лесопункт, и никто не удивился, что появилась в деревне. Одно горе задавило другое…Она вспомнила о ребенке, когда возвращалась с кладбища, вспомнила равнодушно, так как жалела мать, — сразу жалеть мать и ребенка не хватило сил, да и, пожалуй, душевной широты.А в это время Трофим бродил по лесу с ее дочкой…Через два дня очнулась от угара, вспомнила: какие крохотные ноготки были на пальчиках девочки, как она спала на руках, как припадала к груди… Села в лодку, гребла со стоном, даже не вычерпывала воду…А изба встретила ее затхлостью, пустотой, холодом, валялись рваные тряпки на нарах, грязные следы на подметенном полу, под каменкой — березовое полено, оставшееся от охапки дров. И упала на пустые нары, рвала волосы, кричала дико: «Господи! Господи!» Неуютный осенний лес молчаливо слушал ее надрывный голос.Примерно через неделю пришел слух в деревню, что у них по соседству, за озером, найден младенец. Всех особенно волновало, что по соседству. Событие, о котором судили и рядили во всем районе, оказывается, случилось рядом, а они-то не знали. Слух дошел и до нее…Какие крохотные ноготки…Какие маленькие ножки высовывались из тряпок…Мучительно вспоминала, какого цвета были глаза, и не могла вспомнить…А по деревне бабы чехвостили злыдню, сгубившую дитя. А соседи жалели ее. И если бы не эта жалость, то, пожалуй, хватило бы смелости крикнуть в глаза: «Люди добрые! Это я!» Оказывается, не так-то просто переступить через людскую жалость, граничащую с ненавистью.Никому в голову не приходило ее подозревать, хотя вовсю гадали: кто же? Должно, из других деревень, иначе знали бы, такое не скрыть…Жить стало совсем невмочь. И вот…— Кабы кто убил меня…Стоит перед Трофимом, жмется к порогу, наследить на полу боится, а тюрьма, смерть — нет, не страшно, все награда. И Трофим чувствует себя раздавленным.— Поведи меня куда надо. Поведи, ради Христа.— И зачем ты, дура, это сделала?— Поведи…— Да куда же я поведу? Ночь скоро на дворе. Кто с тобой возиться сейчас будет?— Все одно, поведи.— Шагай домой.— Не пойду. Лягу здесь, не пойду!— Я те лягу! Нужна мне такая гостья. Марш с глаз долой!— Как быть-то? Куда обратиться?— Сами найдут, будь спокойна.— В деревню не могу, тошно там.— Ты из какой деревни?— Из Копновки ж…— Ловка. Кто б мог подумать. А звать как?— Клавдией… Ечеина я, Ечеина Клавдия Ивановна.— Иди, не тревожь душу. И так тошно.Она ушла.Трофим сидел за столом, уронив голову. Завтра надо идти к следователю. И уж ясно, тот не подпрыгнет от радости — не такой она важный преступник.«Преступник… Тоже мне… Эх, дура, дура… А не перестарался ли ты, Трофим? Не целишься ли снова плюнуть в уху?…» 8 Сон не шел. Лежа на спине, слушал, как тихо-тихо дышит жена. Она даже во сне не осмеливается шуметь.Перед глазами стояла преступная девка — окаменевшее птичье лицо, остекленевшие пустые глаза и белое, нежное, взволнованно ходящее вверх-вниз горло. И эдакую-то считал — людям страшна.«Ах, дура, и зачем только?… А что, ежели решится?… Ума хватит…»Отстукивали ходики на стене, секунду за секундой склевывали время.«А что, ежели в это самое время?… Вот сейчас, в темной избе…»Трофим даже приподнялся…Стучали ходики, где-то далеко-далеко ворчала машина, видать, какие-то бедолаги застряли на размытой дороге.Сейчас, может, кончается человеческая жизнь, а все кругом спят, все спокойны, некому схватить за руку, остановить.«Ум— то мушиный, ей ведь невдомек, что жизнь велика. Ох, велика -это перемелется, новое стрясется и снова пройдет… По ее аршину — белый свет от околицы до околицы, жизнь с комариный век…»Стучат ходики, и лениво, лениво волочится бесконечная ночь.«Надо бы разрешить, черт с ней, пусть бы примостилась тут у порога, а завтра — катись себе, объявляйся. А самому тащить эту дурочку за шиворот — была охота. Спросят — все скажу, как было, не утаю, а хлопотать, чтобы прижгли, нет уж, не стоит того… А ведь выслеживал, по деревням колесил, берег обнюхивал. Тоже умен на поверку-то».Хотелось встать, накинуть пальто, бежать по ночи к черту на кулички: «Опомнись, непутевая!»Он не мог уснуть ни на минуту. Едва только слезливый рассвет просочился сквозь окно, осторожно, чтобы не разбудить жену, слез с постели, захватил одежду, оделся, достал из шкафчика горбушку хлеба, сунул в карман.Поговорит по-человечески, образумит. Только б не опоздать.По дороге его нагнал ухарски расхлябанный грузовичок. Трофим проголосовал и проехал по большаку до поворота на Копновку, а там — рукой подать.Деревня Копновка встретила его дремотной тишиной начинавшегося осеннего дня. Стыли в промозглом воздухе голые ветви берез, раскачивающие на себе почерневшие скворечники, зеленели мхом ветхие крыши. Женщина, выскочившая из дому налегке — только голова туго обмотана большим платком, — гнула к бревенчатому срубу колодца спесивую шею журавля.И по этой неразбуженной тишине Трофим понял — в деревне ничего не случилось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я