https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/pod-nakladnuyu-rakovinu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я их вижу, хирургов этих. Они же не лечат. Когда рана — так сразу говорят: время лечит. Вот так-то. А у этих небось людей нет, машин нет, бетона нет, гудрона нет, асфальта там, или базальта, или гранита — черт их знает, что им надо. А ведь есть. Есть! Вот что надо мне — я знаю. И знаю, что где-то у них есть. Надо их главного врача навострить туда. Да он и так катает к ним туда-сюда.
Вот моим клиентам-хирургам — хорошо. Им бы только с нами ругаться. Нет чтоб в дело вникнуть. Им хорошо. Сделать операцию — это как при прорыве трубы, все кинулись, — опять герои, разрезали, вырезали, зашили. А рана сама будет заживать. Только наблюдай. Так? И наблюдают. Те вон, на дороге, тоже разрезали, вырезали, зашили — да у них-то рана сама не заживет. А мы все ездим, смотрим и ничему не удивляемся. Мол, ну и пусть себе плывет железяка в речке — нас ничем не удивишь. Вот.
Вот их начальник, заведующий отделением, где ремонт делаем, сам будет делать матери моей операцию. Спасибо ему. Ничего не скажу. Только заикнулся, только вякнул — сразу же положили, сразу все анализы, все рентгены. На рентгеносъемке — рак. Вот, гляди ты! Точно. Мы с матерью виноваты: когда еще у нее болеть стало. А мы всё тянули.
Я говорил ей — пойдем к врачу. Нет, нет. Вот тебе и нет. Еда уже не идет, рвота. Только тогда и пошла.
Чего говорить — сделали они все сразу. Сам Евгений Максимович будет резать. Зашьют, а рана заживай сама. А они смотрят и ждут. Сверху вроде все залатали, а что там внутри? Во-от. Не как на дороге или у нас при ремонте — у нас все на виду. А у них все шито-крыто. Рак растет, а мать ходит, ест, пьет. Вот так. Ест, живет, а худеет и слабеет. У нас-то само ничего не делается. У них природа. У нас техника. Цивилизация. Так.
А мы — разорили этаж, и есть линолеум, нет — а пол делать надо, все на виду. Или с колером, например. Подай им такой — и все. Я им говорю: светлее — лучше. А они говорят: мы лучше знаем — все пятна будут видны. От капельницы пятна. Аккуратнее надо. Матери вон ставили капельницу — я видал. Нет, давай им другой колер. А краски нет, ждать надо. Работа стоит, рабочим не будут насчитывать. А попробуй не насчитай. Какую-нибудь липу придумывать надо. Беда!
Каждый говорит с высоты своего опыта. Да что толку в нашем опыте, коль он с годами исчезает, будто проваливается, тонет в Лете, растворяется, как сахар в море. Будто и не было. Приходят, наступают годы, и будто никакого опыта и не нажито. То ли твои годы такие, то ли вокруг годы иные. А скорее и то и другое.
Есть опыт лечения больных. У врачей опыт с природой спорить. Задача!
У ремонтников, естественно, свой опыт. Во многом все подневольны обстоятельствам. Врачи хитрее — знают меньше. О сроках и говорить боятся. Но зачем же сроки ремонтникам назначать заведомо несбыточные? «Через десять дней сдаем». Все знают, что это невозможно. Одно отделение делали год. Почему вдруг на следующее положили три месяца?
Так и ломается отношение человека к своим обязательствам, к своему слову, к своему человеческому достоинству. Можно срок назначить с потолка — можно потолок сделать плохо.
Слово становится пустым. Без обязательств, без ответственности — ищи права тогда.
Ну, сказал… Ну, поправляюсь. Поправят. Подскажут. Укажут. Выговор дадут… и так далее, и так далее…
***
И она была оперирована.
Конечно, ничего радикального сделать было нельзя. Убрать не смогли, но кишку с желудком я соединил. Пища будет проходить, рвоты не будет. Ненадолго ей станет лучше. Как и говорили на нашей дискуссии, операция эта не только хирургическая помощь, но и психотерапевтическая процедура.
А после операции все те же Макарычи да Марковичи с Миронычами повторяли все то же Максимычу. Мне то есть. Все заранее известно. И так каждый раз. Неистребимый инфантилизм. Каждый опять держался за свое. Детский сад. Каждый говорил: «Я прав», даже если приходилось добавлять «несмотря на…».
И действительно, каждый был прав. Может, поэтому история ничему не учит, а вовсе не потому, что делают ее недоучки. Все выучены, все много оперируют, одно дело делают, одних результатов хотят, одним строем идут…
Неистребимый инфантилизм…
Выписываем мы ее сегодня. Ничем не помогли.
Психотерапевты!
Бабуле я все объяснил, все наврал, как надо. Святая ложь!
Наврал ей — его оставил наедине с правдой.
Живет с матерью один. Как управится? Конечно, когда она станет совсем умирать и ему станет совсем невмоготу, мы поможем, положим ее в отделение. Напишем, что непроходимость, и положим, будто по «скорой помощи» пришлось. Поди проверь.
Не управиться ему одному. И на работу ходить надо, и мать не с кем будет оставлять. Просто не сможет. Ремонт-то продолжать надо. Заканчивать надо.
Теперь будут жить вчетвером: она с ложью святой, он с горькой правдой. А я с камнем на душе, что будет расти и увеличивать мою вину. Мне легко — я буду искать себе оправдание и доказывать, что ни в чем не виноват, что такова жизнь. Мы ведь пользуемся всякими подставками. Нам только дай волю. Нам бы только зацепочку, чтобы себя оправдать. И в конце концов скину с себя эту тяжесть… И действительно, ну в чем я виноват?!
Без вины тоже жить трудно.
Тут и задумаешься, и покаешься, и побичуешь себя — и вроде лучше от всего становишься. Нет, без вины совсем нельзя.
С вины и благодарности человек начинается.
Но, с другой стороны, действительно не мог я себя ни в чем обвинить. Просто обстоятельства такие, что я не знаю, как себя с ним, с этим прорабом, вести.
***
Они готовились. Переодевались. Руки мне жали. Ушли в операционную, как герои на бой. А я остался ждать. Высокие, сильные — чего только не виделось мне, когда они уходили. А я остался ждать.
Остался. Куда мне было деться? Я здесь же и работаю. Ремонт им делаю. Вот.
У них и в больнице все свои — семья. Я вижу, как они промеж себя. Ругаются, но свои. Только тронь. А меня в бригадах обмануть норовят. Сделают не так — и быстрей запрятать от меня. А мне к сроку сдавать. Ну, срок-то липовый.
Им-то лучше. Может, тоже врут, да им нельзя. Как они скроют? Им не скрыть — осложнения, смерть. И сроков нет наших. Я так думаю. Вот и семья получается. Порука круговая, им без этого нельзя — человек у них. Так. А сроки — сколько будет заживать, столько и будет.
А я один с матерью. На работе обманывают да ждут, когда выпить можно. Хорошо еще, если со мной, если под глазом. В обед пивко, после пивко, а дальше кто их знает… Да лучше не знать. Обрезали сейчас крылышки. Перекрыли струю. Начнут думать, как выкручиваться. Ну, ладно еще больной, алкоголик, а то просто так. Льется — подставляй варежку. Вроде не хочется, а надо. Словно каску на стройке — одеть обязан.
А у меня мать одна. И вся семья. Дома я да мать.
Даже если ухаживаю только за больной матерью — все одно не один дома. Какой же простор для жизни? Нету.
Пришел быстро. Вернулся быстро. Все понятно.
Пытался, говорит, на страх и на риск. И так, мол, и так — и ничего.
Так и думал.
Я сразу решил забрать ее домой. Сам буду ухаживать. Да и нет никого.
Вот разве Антон поможет. Пока мать в больнице лежала, Антонина пару раз оставалась у меня. Тоня поможет. Тоже одна. В общежитии живет. Десять лет работает у них в отделении — и все в общежитии. Там квартиры, как в обычном доме. И в каждой комнате от двух до четырех. А если замуж? Годы-то проходят. Неужто за десять лет комнатку отдельную дать не могли? Она своего начальника не винит, но все ж мог где пошустрить. Говорит, ходил. Да она не одна такая. Замуж! И у меня тоже с матерью в одной комнате. Посмотрим. Чего смотреть-то — помогала и помогает. Ей спасибо. Посмотрим, как жизнь пойдет. Тоня говорит, что большего сделать нельзя было — опасно, умерла бы сразу. Так и не пойму с ее слов: мог или не мог? Он-то говорит, что начисто невозможно. И все его говорят. Антон вроде бы не говорит, да все равно что-то не так.
Я сразу решил: возьму домой. Очень мне надо, если они все равно ничего не могут. Сам решил. Тоня говорила, что здесь, в отделении, если что — быстрее обезболят. Лучше пока взять — решил. Будет мучиться, боли если — дам снотворного побольше. Сам дам. Сам решу. Нечего матери мучиться. Уберегу от мучений. И так страдалица. Вот.
Мама худеет, худеет. Худела, худела. Тела ее все меньше становилось. Вот не думал: худеет — ладно, но вот что и в длину меньше… Не знал. Все меньше, меньше. Уходит тело — и все.
Ей больно становилось — я ей анальгин, снотворное сначала. И все думал: станет хуже, больнее — дам снотворного побольше, чтоб не мучилась понапрасну. Легко сказать. Попробуй сделай!
Вот. Про это часто брешут, так решаю — все. А сам даже лишнего снотворного попросить у Антона не решаюсь. Страшно! А потом уколы начал делать. Так. Раньше не умел. Боялся. Снотворное надо дать. Опять увижу, как мучается, — решаю и никак не решусь.
Так-то мне не трудно с мамой — она легкая стала. Все легко. Вот только мучается. Смотреть не могу.
Антонине остаться негде, если ночевать у меня: мать в этой же комнате. Говорю ей как-то:
— Не могу смотреть, как мучается. Прямо хоть самому прекратить. Вот.
— Это мы свои мучения прекратим, а про нее кто ж знает…
И то правда.
— Уж больно она страдает.
— А потом сам еще больше мучиться будешь. Это Максимыч соперировал да забыл. У него работа такая. А ты весь измаешься. Места себе не найдешь.
И то.
Почему только на Максимыча покатила, не знаю. Он свое сделал как надо, говорят. Так?
И на работу ходил. Успевал. Дам утром снотворное или укол сделаю — мать уснет, я на работу. В перерыв прибегу, покормлю. Опять лекарство — и на работу. Хорошо, недалеко все.
И тоже худеть стал. Почему? Думал, заболел. Потом понял: от мыслей. Похудеешь. И думать нельзя.
Черт его знает… Права Антонина — они свое сделали и забыли.
Но что правда — то правда. Предлагали обратно мать к ним положить. Нет. Решил — сам. Я им ремонтирую — и хватит с них. Когда надо было — не сумели. Обойдусь, решил.
Так и умерла дома. Сама. Вот.
Потом, когда в гробу она была, — никаких страданий, похоже, и не видно. Спокойное лицо. А Антон говорит, что кажется мне только — страдания видны. Говорит так, наверное, потому что из их племени. Сделать все равно ничего не могут.
Или это стало спокойнее на душе у меня: мамы нет, мук ее нет, все страдания наши ушли вместе с ней. Заботы улетели — это я стал спокойнее. Так? Вот и кажется, что спокойно мамино лицо. И решать мне сейчас ничего не надо.
Мать и до болезни без моей помощи не могла обходиться. В болезни и вовсе без меня не жила. Умерла — а я все равно себя сиротой почувствовал.
Почему так? Непонятно. Неправильно, что ли?
Вот делаю им ремонт, а они мне ничего сделать не сумели. Герои копеечные. Зашил, и все. Так и жить легче. Заделывать ничего не надо. Вот как у нас попробовали б… Вот как мы… Да чтоб к сроку. Вот… К сроку еще никогда не было.
Им легко. Так?
Каждый раз, как проснусь ночью, шторы на окнах представляются мне тяжелыми, бархатными портьерами, но стоит протянуть руку — и почувствуешь их легкость, почти призрачность. Книжные полки напротив тоже видятся чем-то массивным, будто каменные могучие стены какого-то замка, окружающие и надежно охраняющие тебя, хотя между мной и полками всего-то умещается лишь стол с вдвинутыми под него стульями. Чего только не изобразит темнота спросонья!
Вот так же когда-то в детстве я проснулся и увидел папу. Он стоял у окна, чуть отодвинул занавеску и недвижно чего-то ожидал. «Спи, спи, сынок. Ничего. Зато потом будет все спокойно». — «Что спокойно, пап?» — «Спать будешь спокойно». Тогда я ничего не понял, но всю жизнь прошел с ожиданием спокойного сна.
Я не сплю, я проснулся и смотрю теперь прямо перед собой; совсем близко от наших с Викой ног виднеется, скорее ощущается дверь, за которой спит наш сын Виктор. А вот на дверях действительно висит тяжелый занавес. Мы его повесили, надеясь, что эта мощная штора будет скрадывать или хотя бы приглушать шумы нашей жизни. Виктор, мальчик наш, спит очень чутко, и мы боимся разбудить его.
Откуда у маленьких человечков — ему всего одиннадцать — бывает такой чуткий сон? Я в детстве спал так, что и бомбежка не могла меня разбудить. Мама будила: «Вставай, вставай, сынок. Тревога. Бомбят. Опять прилетел. Уходить надо. Да вставай же…» А я еще долго мычал, как все нормальные дети: «Сейчас, сейчас, угу, иду…» — и никак не мог проснуться, не мог расслышать уже начинавшееся уханье зениток и бомб где-то пока еще на окраинах города. Откуда это у Виктора? И Вика спит хорошо — не разбудишь ее простыми, якобы случайными уловками.
Четвертый час. Я что-то слишком разгулялся. Виктору бы такой сон, как у Вики. Ну, вот и разбудил. Громко говорить мы все равно боимся. Да мы стараемся вообще обходиться без слов.
Это не бессонница. Бессоницы у меня, тьфу-тьфу, не сглазить бы, пока нет. Стоит на ночь поесть, как тотчас смаривает. Еда лучше всяких снотворных — никогда не мог понять, почему столь простая истина никак не может овладеть массами страдающих бессонницей.
И опять заснул…
А утром проснулся — смутный свет сквозь занавески уже дает понять, что рассвет наступил, и хотя заоконная серость еще не позволяет хорошо все разглядеть, но занимающийся день, оживающая жизнь уже не сулят никаких иллюзий, а наоборот — разрушают возникшие под утро. Ясность ежедневной обыденности начинает забирать меня в свои руки.
Вокруг меня моя комната, с моими легкими шторками, мои книжки, мои стол и стулья, и рядом моя жена. Впрочем, на этот счет и ночью у меня иных представлений не возникало. Теперь надо найти тропиночку в ту комнату, выйти в свет, в жизнь — и дальше прямая дорога на работу.
Вообще-то могу еще немного полежать да подумать. Такой покой, пустое время, пустое думанье и приводят порой к великим решениям. Мои великие решения могут быть лишь на моем уровне — уровне мышления заведующего хирургическим отделением.
В отделении у меня сейчас ремонт. В одной половине лежат больные, другая закрыта — там грязь, шум, пыль ремонтная. На этаже, где операционный блок, тоже половина работает, а вторая отдана под ремонт.
Ох, ремонт! Лучше и не думать об этом…
Стоило мне выйти из комнаты, как Виктор в тот же миг открыл глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20


А-П

П-Я