Все для ванны, отличная цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Скажить, пожалуйста. По совести ежели и… безо всякой обиды?…
Было у кавалериста круглое, как яблоко, румяное безволосое лицо с тихими степными глазами и в лице была — порча: в одной — впалой от шрама щеке вырезан был ломоть молодого мяса.
Запомнил Степан Базулин это лицо, — пришлось еще раз в жизни его увидеть. Иоська вновь заметил спускавшегося со сцены командира полка, и с благодарностью подумал в тот момент Иоська, что, вероятно, он, этот человек с аккуратной, шелковистой бородкой, вспомнил там, за кулисами, о какой-то неожиданно спасшей «инструкции»…
3
К днепровским порогам, к югу ушли кавалеристы, а Иоська с Базулиным считать дни стали в смирихинской тюрьме.
Сначала сидели в «одиночке», потом в тюрьме стало тесно от вновь прибывшего всякого люду, — их перевели в «кают-компанию», как называл общую камеру сидевший за казнокрадство матрос Заруда.
В камере было двадцать семь человек, и, не считая Иоськи и Базулина, пятеро, как и они, ждали расстрела.
У Заруды сиплый голос, черный, как агат, и придавленный широкой ветвью брови злой, запихнутый вглубь, узкий глаз, — и шутит Заруда зло, с издевкой:
— Семеро ваших нездешних душенек, как днёв в неделю, Семь днёв в неделю, и на каждый денек — дежурненького к стенке. Необрезанных — в будни стрелять, а нехристя Иоську под православное воскресенье…
Хотя и привык Иоська к этим шуткам матроса, но всегда, когда слышал их, долго не мог отделаться от изнурительного чувства страха перед каждой предстоящей ночью, таинственной и зловещей, вырывавшей время от времени чью-либо человеческую жизнь.
В тюрьме, в камере, каждый час дневного света казался «смертникам» недолгим обнадеживающим гостем, — и с утра спокойней становилось Иоське Кацу (и так — на весь день), а ночью — сбегалось все тело в настороженный топорщащийся комок, живший острием ослепшей горячей мысли.
Тихо, молча, лежал Иоська на нарах в томительном ожидании утра — верного союзника жизни всех семерых смертников. И ночью не было большего врага для каждого из них, чем остальные шестеро, потому что ночь, словно таинство совершающий жрец смерти, должна была в каждый приход свой выбрать одного кого-то из семерых: в тишине и теми неслышно кричала в людях и незримо горела факелами в их сердце друг к другу ненависть. Но чуть бледнел ночной покров, — она мгновенно исчезала в успокоенном человеческом сердце, и глаза всех смотрели виновато и сочувственно-робко.
И когда приходило утро, сипло говорил Заруда, смерти не ждавший:
— Прошла ночь — словной скупой по базару: безо всякого «расходу»!
Из всех обитателей камеры первым расстреляли — его. Не ждал того матрос: днем водили на допрос в смирихинскую «чека», а ночью пришли неожиданно и вызвали по фамилии:
— Заруда! Собирайсь…
Фонари осветили камеру, — и увидели разбуженные арестанты: перекосилось все Зарудино лицо, узкий глаз выполз наружу и застыл черным стеклом, а крупный заросший рот жалобно отвис, как продранная биллиардная луза.
Всегда дерзкий и грубый в отношениях с товарищами по камере, тугой по нраву и всегда самоуверенный — он, после секундного оцепенения, громко, по-ребячьи заплакал теперь и растерянно тыкался по камере, обнимал дрожавших, как и он, арестантов и все время бессвязно и монотонно повторял:
— Да что же это, братцы… товарищи, а? Кто ж еще за революцию… а? Сам буржуев стрелял… рази можно теперь?…
А когда уходил из камеры, проявил какую-то неожиданную в такую минуту расторопность и житейскую деловитость: забрал с койки бушлат, все белье свое и чужую бутылку с водой.
Было это дождливой осенней ночью — страх был у Иоськи глубже дна речного, но уже утром Иоська шутливо вспоминал Заруду:
— Отец, — спрашивал он своего молчаливого товарища. Скажи мне, по какой причине матросу бутылка сдалась: чи у него, может, жажда была опосля тараньки, что на ужин давали?…
Камера посмеивалась, но хмуро и сдержанно.
— Убей меня Бог, я не понимаю! — был доволен своей шуткой Иоська. — Как он взял эту бутылку, — так, думаю, никакой такой опасности ему, может, и нету: просто переводят человека в другое место… А как велело ему начальство бутылку нам оставить, тут поверил я в Зарудину смерть.
…Весь день камеры были открыты, в каждом этаже арестантам разрешалось свободно ходить по коридору, и тут-то Иоська переузнал всех, — как говорил сам: «кто чем дышит». Целыми днями он слонялся вместе со всеми по коридору, играл в карты, в «подкидного дурака», с престарелым епископом и двумя казначейскими чиновниками, объедал зажиточных смирихинских мельников, числившихся на неопределенный срок «заложниками», или дрыхнул после беспокойной ночи на тюремных нарах.
Глядя на него, говорил Степан Базулин спокойно и рассудительно:
— Ты, парень… с дождичка, или что ведерко с дыркой: не удержать в ем воды. Я и говорю тебе, Иоська: потерял ты себя. Верное слово.
— Потерянный я человек — это верно, — соглашался Иоська. — Если бы меня отсюда выпустили, — поехал бы я в Елисаветград к папаше и сказал бы ему: «Хочу, папаша, быть биндюжником — и больше ничего. Буду я настоящим сыном, и можете за меня не беспокоиться…» Пускай только выпустят! — мечтательно вздыхал Иоська.
— Я не про то, парень, — продолжал Базулин. — С дождичка ты, Иоська, и в нутре у тебя — дырка… Сам я знаю, Иоська: почти каждый человек теперь потерял себя. А у кого душа, примерно, в один обхват — так тот просто на четвереньках ходить стал. Верное слово! Парень! — приблизил свое лицо к Иоське Базулин. — Что я скажу тебе — а?… Вот будто в бандитах я был — про это дело всем тут теперь известно. Ну, вот… А был я еще на войне, еще столярством занимался. А еще брата своего, в Щиграх, убил.
— Брата?… — поморщился Иоська. — Что это значит?…
— Ну, да — брата… Убил его за то, что с бабой моей связался. Убежал я от суда, бродяжил. И вот, известное дело, нынче под пулю попал… бандитом. А не потерял я, — вот те хрест святой! — не потерял я себя вконец, душу свою не потерял. Понятие, значит…
— Я тоже с понятием человек, — горячо перебил его Иоська. — Если б отпустили меня на волю, я б сказал всем, какой я честный человек. Пускай только выпустят…
— Хм… И Солоха блинов напечет, коли масло из рук потечет: на волю — не простое это дело теперь. Да ты, Иоська, не перебивай — понятно? Вот я и говорю тебе, а ты слушай. Думаю я так не потеряет себя каждый человек, если у него душа, понятие, верхом на плоти сидит. Так, а? А у тебя, парень, — не в обиду сказано, — она самая клеем, столярным клеем к брюху подмазана. Насчет смерти, если взять…
— Ну?…
— Вот тебе и ну! Не душа у тебя, Иоська, смерти боится, а пузо. А выпусти тебя отселева, — все едино на четвереньках ходить тебе в жизни, козлу длинному…
— Убей меня Бог, — радовался вдруг Иоська. — Пусть меня выпустят только за ворота, так я до самого Елисаветграда настоящим-таки козлом побегу!
— Ну, и козлом… А козлу какая в жизни цена? — насмешливо смотрели базулинские глаза.
— Э, брось… А разве, Отец, живой козел хуже мертвого человека?… Пускай меня Бог хоть в свинью превратит, — бы ее никто не зарезал.
Не понимал Иоська Базулина.
Оба — бандиты, налетчики, они каждый по-своему ждали своего рокового конца. Замешкавшаяся смерть сохранила для них ряд непонятно дарованных дней, а дни — слепую и хрупкую надежду на спасение.
— Может, помилуют? — взволнованно-радостно спрашивал иногда Иоська своего товарища. — Я готов хоть десять, лет тут сидеть и ничего не делать, — лишь бы помиловали.
— Больно щедрый ты да ленивый, — усмехался Базулин. После первых двух недель такого же состояния, как и у Иоськи, он проявил затем себя в том, что так свойственно было его деловитой и спокойной натуре.
Надо было тюремную баню чинить — вызвался к этому делу Базулин. Нар много сломанных оказалось в тюрьме — и нары Базулин чинит. Пол в тюремной конторе неисправен -и здесь пригодились базулинские руки.
Он делал все это сосредоточенно, хозяйственно, а работой так увлекался, что забывал часто о своем положении «смертника». Так тянет упрямый и трудолюбивый муравей в гнездо своей коммуны крохотную соломинку, не видя близкого уже, рокового для него человеческого шага, растаптывающего на земле такую же крохотную муравьиную жизнь.
Все реже и реже вспоминал Базулин о приговоре военного трибунала, и еще меньше помнили о нем все остальные в тюрьме, видевшие в Базулине исправного мастерового и спокойного, рассудительного человека.
…Шел к концу уже третий месяц неизвестности, за это время многие узнали свою судьбу, и только Базулин и Иоська не знали ее приговора. Их перевели в камеру «срочных». Знать ли Иоське Кацу «срок» свой? — Ночью приходит призрак его — и страх пытает тогда Иоську, а утром — отбегает пытка далекими мелькающими верстами.
Может быть, милостив Бог Иоськи, старый услужливый Бог, в беде впрягаемый человеком в послушные мысли всегда, как, каждодневно, старый конь в «биндюгу» отца Иоськи в городе Елисаветграде…
И тихонько, прячась от всех, налетчик Иоська Глиста читает по ночам вынесенную из «хедера» давнишнюю молитву.
И словно заклинаемая этой молитвой — тихо, не оглядываясь на тюрьму, проходит ночь, но вместе с ней уходит и покорная, раболепствующая мысль о том, в кого учил веровать богобоязненный «хедер». Так игрок, испытав случайную удачу, приносимую часто попадающейся в руки картой, ревниво ищет ее в колоде и — не замечает ее после игры, после азарта и риска…
И однажды, в светлый солнечный день, певший о вольном благоденствии, рискнул Иоська заговорить о том, что так тщательно хранил по ночам в своих мыслях.
— Отец, — нерешительно спросил он Степана Базулина. — Может быть, есть-таки Бог, или он, по-твоему… вроде на арапа?
— Тебя, что, попик за картами вере научил или кто другой? — усмехнулся Базулин.
— Нет, это я между прочим только… А ты скажи, Отец?
— Неизвестно мне, парень, — отчего-то угрюмо ответил гот. — Доподлинно не знаю. А ежели есть он, так интерес в ем, по-моему, Иоська, только для мертвых.
— Значит, мертвые, может, и живут где-то — а?
— Ну и дурак же ты, парень. Шутник оказывается…
— Нет, нет! — волновался искренно Иоська. — А может, живут они, Отец? Особенно как-нибудь…
— Ноздрей вверх, да костью врозь!… Нравится, Иоська?
— А ты сам про их интерес говорил?
— Да померли ж они! Понятно? У купца нашего какой теперь интерес, а? Убили мы!
Этот реальный и столь знакомый пример мгновенно разочаровал Иоську. Он злобно и обидчиво выкрикнул:
— Я за его интерес и копейки не выплюну. Я туточки, на земле хочу жить. Останусь жить — каждый день Богу буду молиться. Но — чтоб на земле ходить, — правда?
— Верно, парень, — задумчиво отвечал Базулин. — Помирать зря — грех большой, да и дураком всяк назовет. Подумать надо…
— О чем? — жадно и пытливо посмотрел на него Иоська.
— Известно — о чем!
— О чем же? — переспросил Иоська. — Ты что-то задумал, Отец. Просить… чтоб помиловали, а?… А я — как же?
— Подумаем, Иоська, — уклончиво сказал Базулин, пряча свои глаза от Иоськиных — просящих и возбужденных.
Все расспросы были тщетны: молчание и скрытность Степана Базулина были так же крепки и упрямы, как и его воля, работоспособность и труд.
Тем более это молчание взволновало теперь Иоську Он знал уже, что Базулин что-то замышляет — вероятно, просьбу о помиловании, — к Базулину благоволила тюремная администрация, она поддержит его, — а он, Иоська, останется один в ожидании неизбежной смерти.
В душе он ненавидел уже Отца, считал его изменником и после последнего разговора зорко и неотступно следил за каждым шагом товарища.
Однако это продолжалось недолго: скрытный и неразговорчивый Базулин нарушил свое молчание, и тогда Иоська понял несправедливость своего чувства…
4
В этот день Степана Базулина позвали в контору, к начальнику тюрьмы:
— Базулин! Скоро в бане санитарный осмотр будет. Полати все в исправности?
— Сработаем, товарищ, к сроку.
— Гвоздей тебе хватит?
— Маленько еще прикупить надоть. Я вот вам на весь материал сметку прикину.
— А для культпросвета скамей сколько сработал?
— Меньше десятка осталось. Да вы не беспокойтесь, товарищ: к сроку поспеем…
Начальник, как и все в тюрьме, привык к исправному мастеровому и забыл о «смертнике» Базулине, осужденном за грабеж и убийство.
Может быть, он и сейчас не вспомнил бы о нем, если бы Базулин в ответах своих не повторял так спокойно и уверенно одно и то же слово.
Начальником конторы овладело на минуту любопытство; он по особенному долго, прищурясь, посмотрел на коренастого хозяйственного мужичка, чье спокойствие и уверенность ему захотелось вдруг испытать, и тихо усмехнулся:
— Базулин… Вот ты все говоришь: «к сроку поспеем», сработаю «к сроку»… Бане срок, например, неделя, и того больше.
— Ну, и неделя… Так что? Управимся! — не понимал Базулин.
— А вдруг бумага придет из Харькова… и так не понять, брат, проволочки. Придет если бумага, с приговором?… Вдруг через час?… Утверждение если?…
Начальнику не хотелось произнести точного, подразумевавшегося слова.
— Что тогда, брат?
Ему не видать было всего базулинского лица: мохнатая, густая борода и такой же длинный, не подстриженный волос головы, закрывали подбородок, нервно вздрогнувший рот, нахмурившийся лоб. Выдавали одни только глаза: в мгновение полыхнулись они зеленым пожарищем и заметались, как разбросанный огонь, подгоняемый зловещим ветром.
— Не должно меня… убивать, — сдержанно, овладев собой, сказал Базулин. — Теперь никакого резонту нет… не должно быть! — повторил он.
Он вышел из конторы медленно, пошатывающимся шагом.
Вопрос начальника тюрьмы не заключал в себе ничего такого, что должно было бы поразить, ошеломить Базулина: как и Иоська, как и все «смертники», он каждодневно испытывал тревогу за свою жизнь. Однако то, что ни разу за эти три месяца никто из окружающих, посторонних, никто из тюремной администрации не напоминал ему о его положении обреченного, — успокаивало его, вселяло уверенность в предотвратимость его насильственной, искусственной смерти… Тем сильней теперь ощутил он вдруг опасность — надвигающуюся, никак еще не устраненную.
1 2 3 4


А-П

П-Я