Сантехника, закажу еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Конечно, можно так потянуть за шнурок, что все узлы р-раз — и развяжутся, как в мае шестьдесят восьмого, но лично я в мае шестьдесят восьмого от страха безвылазно сидел дома, даже на работу не ходил, а ну как выйдешь, а тебя схватят и разорвут на кусочки, как показывают фокусники, — эффектный номер! — только у фокусников после номера шнурок опять оказывается целым и невредимым.
Если вдруг какое-нибудь тестирование, на предмет продвижения по службе, эффективного использования рабсилы и т. п., в последний раз терпеливо повторяю: я ни в коей мере не отклоняюсь от главной линии своего исследования, постольку поскольку как начал, так и продолжаю обсуждать с отцом Жозефом проблему «яств земных» для Голубчика.
Удовлетворение естества в самом деле вещь чрезвычайно благотворная и успокоительная. Однажды я намеренно провел такой опыт. Сам себя обнял и сжал. Обхватил себя руками и крепко стиснул, чтобы проверить, каков эмоциональный эффект. Напрягся что есть силы, аж зажмурился. Получилось недурно, но с Голубчиком не сравнить. Если вы испытываете настоятельную потребность в крепком объятии для заполнения грудной, брюшной и прочих внутренних полостей путем их сжатия и острую нехватку пары рук, питон в два метра двадцать сантиметров — идеальное средство. Голубчик может держать меня часами, только оторвет иной раз свою голову от ямочки на ключице, отведет в сторону, заглянет мне в лицо и смотрит, смотрит прямо в глаза, широко разинув пасть. В нем говорит природа. Так что из всех насущных нужд потребность в пище — самая первейшая. И задачей данного зоологического исследования является выработка разумных рекомендаций по некоторым вопросам такого рода.
* * *
Это было утром, когда Голубчики больше обычного томятся безысходным избытком любви и нежности. Я встал посреди комнаты и плотно обхватил себя руками. Вдруг сзади что-то загремело. Это явилась мадам Бельмесс с ведром и тряпкой — у нее свой ключ. Мадам Бель-месс — в просторечье Нибельмесс — наша консьержка, она же приходит делать уборку. Вошла и оторопела, уставившись на меня. Из уважения к ее привычкам, непривычкам, а также неведению я тотчас расцепил руки.
— Обалдеть! — сказала она как истая француженка. — Ну, прямо умрешь!
— В чем дело?
— Это сколько ж вы так стоите посреди комнаты в пижаме в обнимку сам с собой?
Я пожал плечами. Разве объяснишь ей, что я эмоционально заряжаюсь перед дневным погружением в среду? Многие и слыхом не слыхивали об эмоциях и никаких от этого неудобств не испытывают.
— Сколько надо, столько и стою. Занимаюсь йогой.
— Йо?…
— … гой! Занимаюсь йогой. А это называется самообхват.
— Само… что?
— Самообхват. Я не сам придумал, можете проверить по словарю. Упражнение для приобщения к кому-либо или чему-либо. Проще говоря, эмоциональная зарядка. Самообхват.
— Чего-чего?
— Последняя позиция в йоге, ее принимают, когда все остальные уже приняты. Да вон про это и плакаты везде развешаны: «Первая помощь проживающим в Большом Париже». Спросите любого спасателя. Это что-то вроде искусственного дыхания.
— И зачем оно?
— Помогает усвоению жизни.
— А-а…
— Да, такая, понимаете, подпитка.
Приходится перед ней распинаться, щадить ее нервы — из-за Голубчика. Не каждый согласится убирать квартиру, где на свободе проживает удав. Удавы считаются чем-то предосудительным. А кому нравится отвечать за чужие грехи?
Перед мадам Нибельмесс у меня была прислуга-португалка — в Испании уровень жизни подскочил, а в Португалии еще не успел. Когда она должна была прийти в первый раз, я нарочно остался дома, чтобы она не испугалась и привыкла к Голубчику. И вот она приходит, а Голубчик, как назло, куда-то пропал. Он вообще обожает забираться в самые неподходящие места. Я все обыскал — нету. Меня заколотило: тревога, паника, думаю, не иначе что-то стряслось. Но беспокойство оказалось недолгим. У меня около стола стоит корзинка для любовных писем. Написал и сразу туда. И вот, пока я искал удава под кроватью, португалка как заорет благим матом. Оборачиваюсь: вот он, мой Голубчик, в корзинке для бумаг, вытянулся во весь рост и, мило покачиваясь, смотрит на бедную женщину.
Вы представить себе не можете, что тут началось. Португалка задрожала всем телом и рухнула на пол как подкошенная, а когда я брызнул на нее минеральной водой, стала корчиться, вопить и закатывать глаза; я уж подумал, сейчас умрет, а я так ничего и не успею объяснить. Но она пришла в себя и побежала прямехонько в полицию, где заявила, что я садист и эксгибиционист. Пришлось два часа проторчать в участке. Португалка по-французски двух слов связать не могла — стихийная эмиграция — дело такое, — знай только кричит: «Месье — садиста, месье — эксгибициониста!» — а когда я стал объяснять полицейским, что я всего-навсего показал ей своего Голубчика и вообще затем ее и позвал, чтобы она к нему привыкла, они так и грохнули — хи-xa! да ха-ха! — галльский дух — дело такое, так что я уж и слова не мог вставить. На их гогот вышел комиссар, решивший, что начался, как пишут в газетах, разгул полицейского насилия. Иностранная рабсила выкрикивала свое «садиста, эксгибициониста», а я принялся втолковывать теперь комиссару, как было дело: я пригласил эту особу, чтобы приучить ее к виду моего Голубчика, а он вдруг возьми и совершенно непредумышленно с моей стороны поднимись, а поскольку он длиной в два с лишним метра, она испугалась. И что же? Комиссар тоже давай давиться от смеха и прыскать, а полицейские, те и вовсе скорчились. Я обозлился:
— Не верите, так я могу хоть сейчас вам его продемонстрировать.
Комиссар сразу посерьезнел и довел до моего сведения, что подобная выходка может мне дорого обойтись. Это оскорбление нравственности ее блюстителей при исполнении ими служебных обязанностей. Блюстители тоже перестали смеяться и уставились на меня. Среди них был даже один негр — как раз он-то не смеялся. Мне всегда странно видеть негра во франкоязычной форме — из-за мадемуазель Дрейфус, моей мечты, с ее мягким говором колониальных островов. Но я не дрогнул, достал из бумажника стопку, как говорят мои сослуживцы, «семейных фотографий» и вытащил первую попавшуюся: Голубчик расположился у меня на плечах и прижался головой к моей щеке — это мой любимый снимок, — вот уж действительно предел мечтаний и содружество миров.
На других снимках Голубчик у меня на кровати, на полу рядом с тапочками, на кресле -я всем показываю, не из хвастовства, а просто чтобы заинтересовать.
— Смотрите, — сказал я. — Понимаете теперь, что это недоразумение. Речь не обо мне, а о самом настоящем удаве. А эта дама, хоть она и иностранка, но должна бы отличать, где удав, а где человек. Тем более что в моем Голубчике два метра двадцать сантиметров.
— В каком Голубчике? — переспросил комиссар.
— Так зовут моего удава.
Полицейские снова заржали, а я рассвирепел не на шутку, до испарины.
Я жутко боюсь полиции — из-за Жана Мулена и Пьера Броссолета. Может, и удава-то завел отчасти для маскировки, чтобы отвлечь от них внимание. Любой запал быстро догорает. Если я почему-либо попаду под подозрение и ко мне придут с обыском, то сразу наткнутся на двухметрового удава, который бросается-таки в глаза в двухкомнатной квартирке, и не станут искать ничего другого, тем более что в наше время о Жане Мулене с Пьером Броссолетом и думать забыли. Говорю об этом из соображений конспирации, необходимой в городе с десятимиллионным населением.
Это не считая зародышей, а я к тому же всецело разделяю мнение Ассоциации врачей о том, что жизнь начинается еще до рождения, и в этом смысле надо понимать эпиграф, позаимствованный из заявления, с которым я солидарен.
Комиссар предъявил фотографии стихийной эмигрантке, и она вынуждена была признать, что видела именно этого, а не какого-то иного Голубчика.
— А вам известно, что на содержание удава требуется особое разрешение? — спросил меня комиссар отеческим тоном.
Тут уж я сам чуть не рассмеялся. Что-что, а документы у меня в ажуре. Ни одной фальшивки, как бывало при немцах. Все подлинные, как при французах. Комиссар был удовлетворен. Нет ничего отраднее для сердца полицейского, чем исправные документы. И это естественно.
— Позвольте спросить вас чисто по-человечески, — сказал он, — почему вы завели удава, а не другое животное, более, знаете, такое?…
— Более какое?
— Ну, более близкое к человеку. Собаку там, хорошенькую птичку вроде канарейки…
— По-вашему, канарейка ближе к человеку?
— Я имею в виду привычных домашних животных. Удавы, согласитесь, как-то не располагают к общению.
— Такие вещи не зависят от нашего выбора, господин комиссар. Они предопределены греховным, то есть, я хотел сказать, духовным сродством. В физике это, кажется, называется спаренными атомами.
— Вы хотите сказать…
— Да. Встреча — дело случая, а он не в нашей власти. Я не из тех, кто помещает объявления в газете: «Ищу встречи с девушкой из хорошей семьи, 167 см, светлой шатенкой с голубыми глазами и вздернутым носиком, любящей Девятую симфонию Баха».
— Девятая симфония у Бетховена, — заметил комиссар.
— Знаю, но это уже старо… Ищи не ищи встречи, а решает все случай. Чаще всего мужчина и женщина, предназначенные друг для друга, не встречаются, и ничего не попишешь, это судьба.
— Я что-то не понял.
— Загляните в словарь. Фатум фактотум. От судьбы не уйдешь. Уж это я по себе знаю.
Я, можно сказать, ходячая греческая трагедия. Иной раз даже подумываю, нет ли у меня в роду греков. А ведь кто-то с кем-то постоянно встречается, взять хотя бы школьные задачки, но от этих ничейных встреч никакого толку, зря только дети мучаются. Недаром говорят: школьная программа устарела, пора менять.
Комиссар, кажется, потерял нить.
— Что-то я не могу уследить за вашей мыслью, — сказал он. — Очень уж круто завираете… я хотел сказать, забираете на виражах.
— А как же! — ответил я. — На то она и мысль, чтоб делать виражи, витки и петли. Глав ное — не отрываться от темы, таково первое правило любого упорядоченного мыслительного движения. «Греческая трагедия» — это одно, а, например, «греческая демократия» — совсем другое.
— Не понимаю, при чем тут политика, — сказал комиссар.
— Абсолютно ни при чем. Именно это я и сказал нашему уборщику.
— Вот как?
— Да. Он пытался затащить меня на какую-то «демонстрацию». Говорю в кавычках, потому что цитирую. Сам я такими делами не занимаюсь. Это все равно что линька: лезешь из кожи вон, а в результате одна видимость перемен. Опять же — судьба, то бишь Греция.
Комиссар снова ничего не понял, но как-то уже попривык.
— Так вы точно не занимаетесь политикой?
— Точно. Уж в своей-то теме я разбираюсь, будьте уверены. Удав — нечто вполне завершен ное. Удав линяет, но не меняется. Так уж запрограммировано. Меняет одну кожу на другую такую же, только посвежее, вот и все. Будь в них заложен другой код, другая программа — тогда да, а еще бы лучше, если бы кто-то совсем другой запрограммировал что-то совсем другое, небывалое. Нечто подобное наметилось было в Техасе, вы, может, читали в газетах про пятно. Это было ни на что не похоже, и у меня зародилась Надежда, но вскоре угасла. Если бы неведомо кто запрограммировал неведомо что неведомо где — лишь бы где-нибудь подальше, принимая во внимание «среду» или, как это по-военному говорится, «окружение», — может, тогда и получилось бы что-нибудь толковое. Но надо, чтобы было заинтересованное лицо. А удавы программировались без всякого интереса — тяп-ляп. Поэтому я ни на какую демонстрацию не пошел. Не подумайте, что я перед вами оправдываюсь как перед блюстителем. Их там должно было собраться сто тысяч, от Бастилии до Стены коммунаров, такая традиция, привычка и установка: колонна длиной в три километра от головы до хвоста, ну а мне больше подходит длина в два метра двадцать сантиметров, у меня это называется «один Голубчик» — два двадцать, от силы два двадцать два. При желании он может растянуться еще на парочку сантиметров.
— Как его зовут, этого вашего уборщика?
— Не знаю. Мы мало знакомы. Но я ему так и сказал: хоть три километра, хоть два с лишним метра — размер тут ни при чем, удав есть удав, закон есть закон…
— Вы рассуждаете весьма здраво, — сказал закон, то есть комиссар. — Если бы все думали так же, был бы полный порядок. Но нынешняя молодежь слишком поверхностна.
— Потому что ходит по улицам.
— Не понял…
— Ну, они все выходят на улицы, а улицы поверхностны. Надо уходить внутрь, зарываться вглубь, таиться во мраке, как Жан Мулен и Пьер Броссолет.
— Кто-кто?
— … а этот малый разозлился. Обозвал меня жертвой…
— Так как же зовут этого вашего уборщика?
— … сказал, что мой удав — религиозный дурман, что я должен вылезти из своей дыры и развернуться во всю ширь, во всю длину. Нет, про длину, пожалуй, не говорил, длина его не волнует.
— Он, по крайней мере, француз?
— …даже польстил мне — назвал отклонением от природы. Я-то понял, что он хочет сделать мне приятное.
— Хорошо бы вы время от времени заходили ко мне, месье Кузен, с вами узнаешь столько нового. Только постарайтесь записывать имена и адреса. Всегда полезно заводить друзей.
— Я еще сказал ему, что человеческое несовершенство не исправишь с оружием в руках,
— Постойте, постойте. Он что же, разговаривал с вами с оружием в руках?
— Да нет! Наоборот, он всех голыми руками норовит. Это я сказал — «с оружием в руках», так уж говорится. Фигура речи, добрая старая франкоязычная фигура. Но у удава своя фигура, какие же у него руки!
— Так это вы ему пригрозили? А он что?
— Взорвался. Обозвал меня эмбрионом, который боится родиться на свет. Вот тогда-то я от него и услышал про аборты и про заявление профессора Лорта-Жакоба, ну, знаете, из Ассоциации врачей.
— Кого-кого?
— Великого сына Франции, ныне, увы, покойного, который тут совершенно ни при чем. Я ему и говорю: «Ладно, а что вы сделали, чтобы помочь мне родиться?»
— Профессору Лорта-Жакобу? Но он же не акушер! Он знаменитый хирург! Светило!
— О хирургии и речь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я