https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Villeroy-Boch/loop-friends/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

От отвращения не к "тете Циле", а к самому себе. Впервые ему пришло в голову, что он, может быть, потому и не называет ее матерью, что она слишком еврейская, что он ее, может быть, даже стыдится. В доме Градовых не было антисемитизма, и в этом духе Митя и был воспитан, но вдруг вот как бы приоткрылась где-то в глубине какая-то заслонка, и он понял, что ужасно стыдится Цецилии, стыдится перед новыми товарищами, новобранцами, как бы они не подумали, что она его мать.
Колонна стала уже пересекать Садовое, когда Цецилия, заметив, что сопровождающий сержант ушел вперед, прямо замешалась в ряды и стала совать Мите узелок с едой.
– Возьми, Митенька, пачка печенья "Земляничного", фунт "Белки", ты же всегда любил, полдюжины яиц, банка рыбьего жира, смотри, выпей обязательно!
Рыбий жир в этом кульке, наверное, давно уже просочился через пробку, желтые пятна расползлись по узелку, воняло. Митя отталкивал узелок локтем:
– Не надо. Да не надо же, тетя Циля!
Боялся, конечно, не запаха, а причастности к еврейке, которая еще и вонючий узелок сует, как будто нарочно, как будто для пущего анекдота. Какого черта, еще рыбий жир туда засунула?! Видимо, вспомнила, что детям рыбий жир дают... Эх, какая же я, очевидно, сволочь, злился он.
– Если тебя сразу отправят, Митенька, немедленно напиши. Сразу же по приезде напиши, а то мы все с ума сойдем от волнения, – бормотала Цецилия, приближая к нему свое лицо; верхняя губа с большой родинкой под левым крылом носа сильно вытягивалась, кажется, хотела поцеловать.
Все вокруг посматривали, хмыкали. Митю прошибло потом от смущения.
– Хорошо, хорошо, тетя Циля. Напишу, тетя Циля. Идите домой, тетя Циля!
Она прервала его бормотание почти отчаянным возгласом:
– Да какая я тебе "тетя Циля"! Я ведь мама тебе, Митенька!
Сержант, вернувшийся к середине колонны, вдруг заметил в рядах инородное тело. Ухватил Цецилию за рукав: "Ты что, гражданка, очумела? В воинскую колонну? Под арест захотела?!" Рукав вискозной кофты непомерно растягивался, образуя что-то вроде крыла летучей мыши. Цецилия споткнулась. И узелок уронила, и книги рассыпались из соломенной сумки. Колонна тут же оставила ее позади, только в задних рядах захохотали: "Во ползет еврейка!"
Шагавший рядом с Митей тощий маленький Гошка Круткин, из работяг со стройки Дворца Советов, подтолкнул его локтем и спросил довольно равнодушно:
– А ты что, Мить, на самом деле из евреёв будешь?
Митя тут взорвался:
– Русский я! На сто процентов русский! Ты что, не видишь? Никакого отношения к этим... к этим... не имею! А эта... эта... просто так, соседка!
Они уже стали проходить под арку длинного желтого казарменного здания, когда вдруг взвыли сирены и совсем рядом забухала зенитная пушка. Уже из окон казармы новобранцы увидели, как над крышами Замоскворечья стало разгораться зарево пожара. Первые бомбы упали в эту ночь на Москву.
Тревога продолжалась несколько часов. День занялся, а сирены все выли, то там, то сям били зенитки, но теперь уже явно в пустое небо. Пожар на Шаболовке в конце концов погасили. Видимо, немцы целились в радиобашню, но не попали, подожгли несколько жилых домов.
Трамваи в то утро пошли на два часа позже. Их брали штурмом такие огромные толпы, что Цецилия даже и приблизиться не решилась, отправилась в Лефортово пешком. Ну, а когда добралась, оказалось, что очередь на передачу посылок в этот день совсем непомерная. Ей дали огрызок химического карандаша, и она, немного его послюнявив, написала вслед за впереди стоявшей женщиной пятизначный номер на ладони. Номер этот означал, что стоять придется весь день, до темноты, а может быть и уйти ни с чем. Так уж и рассчитывайте, гражданочка, что на весь день, сказала ей соседка, у которой припасено было на этот случай вязание. Публика знала, что в Лефортовской тюрьме НКВД только три окошка для передачи продовольственных посылок, а иногда из этих трех работают только два или одно, и в обеденное время все три закрываются на два часа.
У Цецилии был уже опыт по стоянию в тюремных очередях. Обычно она брала с собой книги, И. Сталина "Вопросы ленинизма", скажем, или что-нибудь еще фундаментальное, делала закладки, выписывала цитаты, это потом очень помогало на лекциях. Книги, вечные ее друзья, надежные марксистские книги, помогали ей так же бороться с отвратительной тревогой, которую она всегда испытывала в очередях. Дело в том, что посылки в адрес Кирилла не всегда принимались. В его деле, очевидно, существовала какая-то путаница, какая-то бюрократическая ошибка. Иногда, после целого дня стояния, посылку из окошечка выбрасывали, говоря, что Градова Кирилла Борисовича в списках лиц, имеющих право на получение посылок, нет. Это могло означать самое ужасное... нет, нет, только не это, не самое ужасное, ну, скажем, его временно лишили прав на получение посылок за какую-нибудь провинность там, внутри. При его принципиальности, при его, прямо скажем, упрямстве он мог рассердить каких-нибудь товарищей из администрации, не правда ли? Ведь иногда же посылку просто принимали без разговоров, просто давали расписаться в какой-то ведомости и все, а ведь это означало, что он есть в списках лиц, имеющих право на получение продовольственных посылок, логично?
Очередь к окошечкам тюрьмы вилась по тихим лефортовским переулкам, где не чувствовалось ни войны, ни вообще двадцатого века. Заборчики, голубятни над низкими крышами, в окнах резеда, напиток "гриб", киски, на углу керосинная лавка, какие-то глухие времена, как бы восьмидесятые годы, общественный застой. Только уж при самом приближении возникало современное строение, бесконечная и безликая бетонная стена, на которой иногда можно было видеть приклеенные газеты или агитационные плакаты.
Редкие прохожие, обитатели близлежащих тихих переулков, старались проходить, как бы не замечая вечной, глухо бормочущей очереди родственников "врагов народа". Может быть, иные из прохожих и сами были родственниками "врагов народа", и стояли где-нибудь в каких-нибудь других подобных очередях, здесь же никто из них не выказывал никакой симпатии к другим "посылочникам", тем более то тут, то там в укромных местах переулков можно было увидеть присевшую женщину или сосредоточенно опустившего голову редкого мужчину: волей-неволей народ выходил из очереди пописать, нарушая тем самым идиллию лефортовских переулков и дворов.
Книги помогали Цецилии не только коротать время в очередях, но и отгораживаться от окружающих, то есть не ставить себя с ними на одну доску. Все-таки кто их знает, что за народ вокруг. Ведь не могли же наши органы совершить столько ошибок, как в случае с Кириллом, а эти женщины рядом, может, просто и по случайностям судьбы оказались женами, сестрами, матерями осужденных политических преступников, а может быть, и еще не выявленные соучастницы? Поручиться нельзя.
Отгораживаться надо было и от разговоров вокруг, которые нередко велись совершенно безответственно, даже на грани провокации. Вот это удавалось Цецилии труднее всего. Хоть сама и не разговаривала, но невольно прислушивалась: в этих разговорах то и дело проскальзывало что-то относящееся к Кириллу. Вот сейчас, например, две женщины за спиной шепчутся об осуждении "без права переписки". "Мой муж осужден на десять лет без права переписки, но я все-таки надеюсь..." – бормотал плачущий голосок, как бы напрашивающийся на утешение. "Бросьте ваши надежды, дорогая, – отвечал другой голос, хоть и приглушенный, но почти вызывающий. – Лучше ищите себе другого мужа. Неужели вы не понимаете, что означает это "без права переписки"? Они все расстреляны, все без исключения!" Сквозь сдавленные рыдания первая женщина еле слышно выговаривала: "Но ведь посылки-то иногда принимают... иногда..." – "Ах, оставьте! Зачем вам этот самообман?" – безжалостно парировала этот аргумент вторая.
Цецилия вспыхнула, не выдержала, оглянулась. Прислонившись к фонарному столбу стояли двое – одна молоденькая, худенькая, беззвучно рыдающая, вторая – круглолицая женщина средних лет, с короткой стрижкой и папиросой. Цецилия, забыв о своих правилах, взвилась на нее:
– Ну что вы несете?! Что за дерьмо вы тут выдумываете?! Кто вас такой вонючей информацией снабжает? Если кто-то осужден с лишением прав переписки, это только то и означает, что ему не разрешается переписываться, и больше ничего! А вы, гражданка, не слушайте никого! Если у вас посылки принимают, значит, ваш муж жив!
Молоденькая дамочка плакать перестала, испуганно и часто кивала Цецилии, как бы говоря: "Да-да, жив, жив, только, пожалуйста, не повышайте голос!" Вторая же, круглолицая, с вызовом закурив папиросу, молча смотрела в сторону; в ней чувствовался враг.
Приблизившиеся несколько женщин обменялись понимающими взглядами. Одна добрая старушка взяла Цецилию под локоть: "Да ты не убивайся, милочка, жив, значит, жив, все воля Божия. Она повернулась к окружающим, взиравшим на разгорячившуюся ученую еврейку, и пояснила: – У ей посылки не принимают, вот какое дело".
Цецилия отдернула руку, еще более возмущенная: значит, ее уже заметили завсегдатаи этих очередей, значит, уже знают, что... Ах, какой позор уже в самой общности с этими обывательницами, какой позор!
– Если вас не извещают о смерти родственника, значит, он жив! – выкрикнула она, все еще пытаясь держать апломб. – Есть закон, есть порядок, и не надо распространять вредные сплетни!
Через несколько часов, пройдя все переулочные изгибы, она вышла под сень километровой тюремной стены, в самом начале которой наклеен был плакат с огромным кулаком, занесенным над рогатой фашистской каской.
Большие черные буквы доносили до народа уверенное сталинское изречение: "Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!"
"Сколько силы всегда чувствуется в его словах, – думала Цецилия. – Какая весомость! Какое было бы счастье, если бы дело Кирилла когда-нибудь дошло до него, и он отменил бы позорный приговор, и мы вместе с моим любимым отправились бы на фронт, где и Митенька наш уже сражается, и защищали бы Родину, социализм!"
Висевший над стеной репродуктор пел, как в мирное время: "Утро красит нежным светом стены древнего Кремля, просыпается с рассветом вся советская земля!" Дело между тем шло не к рассвету, а к закату, за стеной было совсем темно, женщины изнемогали. Цецилию подташнивало от голода: как всегда, она забыла прихватить с собой что-нибудь съестное, и, как всегда, нашелся кто-то добрый, предложил ей печенья. На этот раз это была та самая зловредная круглолицая баба в берете. Развернув Цецилино любимое "Земляничное", протянула на открытой ладони: "Ешьте!"
Цецилия взяла один за другим три ломтика дивного рассыпчатого продукта, с неловкой благодарностью взглянула на женщину:
– Вы уж извините, может быть, я слишком погорячилась, но...
Женщина отмахнулась от извинений:
– Да я понимаю, у всех нервы... берите еще печенье. Курить хотите?
Цецилия вдруг поняла, что знает эту особу, что она вроде бы даже принадлежит к ее "кругу".
– А у вас, простите, муж тут?..
– Ну, разумеется, я – Румянцева, вы же меня знаете, Циля.
Цецилия ахнула. И в самом деле: Надя Румянцева из расформированного Института красной профессуры! А муж ее был видным теоретиком, ну, как же, Румянцев Петр, кажется, Васильевич. Его еще называли "в кругах" – Громокипящий Петр! Пережевывая остатки "Земляничного", Цецилия поймала себя по крайней мере на трех грехах: во-первых, вступила в контакт с очередью, хоть и зарекалась никогда этого не делать; во-вторых, подумала о Петре Румянцеве не как о враге народа, а просто как об очень порядочном теоретике марксизма-ленинизма; в-третьих, подумала о нем в очень далеком прошедшем времени, "был", как будто вошедший под эти своды уже не вполне и существует, а значит, и он, ее любимый, ее единственный свет в окне, ее мальчик, как она всегда его мысленно называла, тоже не вполне существует, если не...
К окошку она подошла совсем незадолго до закрытия. Там сидела женская особь в гимнастерке с лейтенантскими петлицами.
– Фамилия! Имя! Отчество! Статья! Срок! – прогаркала она с полнейшим автоматизмом.
– Градов Кирилл Борисович, 58-8 и 11, десять лет, – трепеща пробормотала Цецилия, просовывая в окошко свой кулек.
– Громче! – гаркнула чекистка.
Она повторила громче любимое имя с омерзительным наростом контрреволюционной статьи. Чекистка захлопнула окошко: так полагалось, чтобы не видели, каким образом производится проверка. Потянулись секунды агонии. Менее чем через минуту окошко открылось, кулек был выброшен обратно.
– Ваша посылка принята быть не может!
– Как же так?! – вскричала Цецилия. Белая кожа ее немедленно вспыхнула, веснушки придали пожару дополнительно будто потрескивающего огня. – Почему?! Что с моим мужем?! Умоляю вас, товарищ!
– Никакой информацией не располагаю. Наводите справки, где положено. Не задерживайтесь, гражданка! Следующий! – бесстрастно и привычно прогаркала чекистка.
Цецилия совсем потеряла голову, продолжала выкрикивать что-то совсем уже не подходящее к моменту:
– Как же так?! Мой муж вообще ни в чем не виноват! Он скоро будет освобожден! Пойдет на фронт! Я протестую! Бездушный формализм!
– Проходите, гражданка! Не задерживайте других! – вдруг резко, со злостью прокричал сзади голос молодой женщины, что рыдала утром по поводу "осуждения без права переписки". Очередь зашумела, сзади надавливали. Цецилия совсем уже потеряла голову, схватилась за полку перед окошком, пыталась удержаться, визжала:
– Он жив! Жив! Все равно он жив! На зло вам всем!
На шум подошел один из двух дежуривших у дверей брюхатых сержантов, ухватил шумящую еврейку за оба плеча, рванул, оттащил от окна.
Было уже совсем темно, когда Надежда Румянцева выбралась из тюремной приемной, и тоже ни с чем, вернее, с тем же, с чем пришла, – с пакетом продуктов для мужа.
Проклиная про себя "коммунистическую сволочь" (вчерашняя комсомолка, став жертвой режима, и не заметила, как быстро докатилась до белогвардейских словечек), она потащилась к трамвайной остановке и вдруг увидела в маленьком скверике сидящую на скамье, расплывшуюся в полной прострации Цилю Розенблюм.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я